В очень большой и очень длинной комнате стоил невообразимый треск, словно шла учебная стрельба из пулеметов. Совершенно одинаковые, в одинаковых кокетливых халатах, со стандартными челками и лицами несколько десятков машинисток делали одинаковые пассы над черной сталью ундервудов, смис-премьеров и мерседесов.
Здесь товарищ Сибиряков?
Дядя Костя был, но ушел, ответила сидящая с краю машинистка.
В другое время Локшина поразило бы, что машинистка называет Сибирякова запросто дядей Костей, и еще больше поразило бы его, что решительно все в Госплане, начиная с курьера, кончая лысым управделом, и в глаза и за глаза иначе Сибирякова не называли. Но теперь было не, до того:
Где же он? Давно вышел?
Машинистка погрузилась в прерванную было переписку и не ответила на вопрос
Беготня по коридорам Госплана довела бы Локшина до сердцебиения, пока, наконец, случайно приоткрытая дверь не обдала ого запахом особой, фантастической смеси табаковкепстена, листовой махорки, сигар, цветов донника и сушеного вишневого листа, которую Константин Степанович называл аргентинской махоркой.
Ты чего это? равнодушно встретил его Сибиряков.
Локшин, не отвечая, протянул газету. Мощные клубы дыма на мгновение окутали загорелое лицо Константина Степановича, и из-за дымовой завесы раздалось ленивое:
Ну и что же?
Я хотел посоветоваться с тобой. Конечно, этот субъект, вспомнил он слова Ольги, воспользуется случаем, чтобы сделать мне пакость. Надо бы нажать на Ивана Николаевича, Бугаевский просто одурачил его.
Локшин ждал, что Сибиряков поддержит его негодование.
Ивана Николаевича не так-то легко одурачить, ответил тот.
Да ведь это личный выпад!
Сибиряков снова исчез в клубах густого дыма.
Тут брат, дело почище. Без драки не обойдется. Это называется поворот
Какой поворот? не сразу понял Локшин.
А вот такой
Сибиряков выбил трубку, поднялся и неожиданно переменил тему:
А ты на лето куда собираешься?
И, не дождавшись ответа, небрежно кивнул и прошел в соседнюю комнату на заседание.
Глава втораяЗабастовщики
Едем, товарищ Локшин, сказал Кизякин, и в словах его Локшину почудилась враждебная нотка. Поедем, а то начнут без нас.
А может быть, можно без меня?
Враждебное отношение и к нему и к идее, статья в «Голосе», холодность Константина Степановича, прочно заменившая место прежнего дружеского и как бы отеческого подшучивания, все это угнетало Локшина. И теперь, зная, что на «Красном Пути» неладно, что «Красный Путь», по словам Кизякина, «шебаршит», Локшин просто не хотел туда ехать.
И независимо от Кизякина Локшин знал, что на заводе готовятся события. Только вчера забегал Миловидов и, возмущенно жестикулируя, объяснял, что комитет по диефикации издевается над заводом, что он как представитель МОСПС постановление комитета опротестовал, что нельзя консервировать завод и выбрасывать людей на улицу.
Локшин нетерпеливо выслушивал Миловидова и вспоминал фразу Сибирякова:
Ты его, Локшин, не слушай. Меньшевистский душок у него не выветрился. Он не может понять, что во имя того, что будет через три, через пять лет, можно сегодня посидеть без обеда
Вся работа по грандиозной перестройке страны была возложена на комитет и фактически возглавляющего комитет Локшина. Эта власть, эта ответственность пугали его. И хуже всего, что нет-нет, то, что вчера казалось разумным, сегодня опорочивалось фактами, опорочивалось жизнью.
Консервация «Красного Пути» была одним из таких мелких неудачных эпизодов в работе комитета.
Нерентабельные, плохо оборудованные заводы надо было консервировать. Надо было усилить заводы, оборудованные новыми станками и машинами. Локшин предвидел, что консервация вызовет в первую очередь недовольство и сопротивление как рабочих, так и администрации консервируемых предприятий, что недовольство это и сопротивление, поднимаясь снизу вверх, охватят сначала профсоюзные органы, потом органы, ведающие хозяйством, чтобы только где-то в последней инстанции получить надлежащий, достаточно сильный отпор.
Нужно не обращать внимания на недовольство, нужно не обращать внимания на сопротивление, в этом деле нужна большевистская решимость. Именно об этой решимости и говорил Локшину Лопухин, докладывая наметки предстоящей в текущем квартале консервации.
Малодушию не должно быть места!
А вот Кизякин, выполняющий в комитете неопределенные в сущности функции, выдвиженец Сибирякова, как определил его роль в минуту откровенности Лопухин, даже он не может этого понять.
«Красный Путь»? Шебаршат? Ну и что же. Пошебаршатперестанут.
Может быть, вы как-нибудь без меня, недовольным тоном повторил Локшин.
За чужую спину прячешься, ответил Кизякин, шутит он или нет, разобрать было трудно. Ты кашу заваривал, ты и расхлебывай.
«Так он еще обвиняет меня в малодушии. Этого нехватало».
Если настаиваешь, поеду.
Сегодня «Красный Путь» принял Локшина мрачным молчанием. В тишине, незримой паутиной опутавшей умолкшие папки, ржавым болотцем отстаивающейся у плохо закрытого пожарного крана, опрокинутой вместе с вагонеткой в груды бурого щебня, Локшин чувствовал затаенную вражду.
Он прошел в механический цех.
Начинай, нечего там! Не год ждать, слышались настойчивые голоса. Белобрысая комсомолка тоненьким голоском умоляюще выкрикивала:
Товарищи, нельзя! Товарищи, они сейчас приедут!..
Ишь ты, как губернаторов жди, раздраженно буркнул кто-то над самым ухом Локшина.
Толпа нехотя расступилась и пропустила его к трибуне.
Нечего вола вертеть, зычно распоряжался Кизякин, всего на пять минут опоздали. На крыльях сюда не прилетишь.
А ты бы в три смены ехал, донесся из задних рядов ехидный женский голос, авось, поскорее бы вышло.
Барина на подмогу привез, спокойно констатировал старик в жестяных очках, похожий на часовщика.
Слово принадлежит товарищу Локшину. Прошу не шуметь, а кто не слушается, выведу. Ей-богу, выведу, для вящшей убедительности побожился Кизякин.
Локшин начал привычную речь. Он говорил о выгодах безостановочной работы станков, о коэффициенте сменности, о промышленной концентрации, о повышении производительности труда, о перспективах промышленности, о дальнейшем сокращении рабочего дня. Но слова его на этот раз, словно ударялись, о глухую стену, пропадали без отзвука.
Ты бы лучшее сказал, почему завод закрывают, выкрикнул из задних рядов, как всегда прячущийся за чужими спинами, Ипатов.
Ипатов, выведу! рассердился Кизякин и яростно застучал по столу.
Товарищи, продолжал Локшин, я как раз подхожу к вопросу о «Красном Пути». Консервация завода «Красный Путь», начал он при общем напряженном внимании, вызвана необходимостью. Оборудование изношено
Как так изношено, раздалось в задних рядах. А ежели мы только-что из-за границы получили
Вышедший из рядов парень с очень длинной головой на таком же чересчур удлиненном туловище подошел к трибуне.
Васильев, шепнул Локшину Кизякин, ударник. Старшина коллектива. Известный «Васильевский коллектив».
Как же это изношено оборудование, возмущенно продолжал Васильев, без разрешения председателя начиная речь, да ведь на «Молоте», куда нас переводят, и такого оборудования нет. Я первый за три смены ратовал, я и день и ночь работать буду, а на консервацию не согласен. Обдумать надо, товарищи. Литейный цех оборудован заново только в прошлом году. Механический цех только два месяца как получил заграничные станки
Партийный, а правильно говорит, раздался голос Ипатова.
Товарищи, продолжал Васильев, я не могу не доверять ни товарищу Кизякину, ни товарищу Локшину, но пусть они сами подумают, что делают. Ведь иначе как вредительством
Ты полегче, остановил его Кизякин.
Да, да, понятно вредительство, подтвердил старик, похожий на часовщика.
Это распоряжение правительственного комитета, начал Локшин.
А нам что комитет, что нет, выкрикнул Ипатов.
Пусть Ипатов скажет. Ипатову слово. Довольно комиссаров, наслушались.
Я вот что скажу, начал Ипатов, выходя вперед и распахивая ворот рубахи, тут товарищ из комитета про бессознательность говорил, а по-моему это попросту брехня.
Что сознательный, что бессознательный, а на биржу никому идти не хочется. Вот завод закрывают, что же это получается. По-ихнему денефикация, а по-нашему старый, прижим.
Ты вопроса держись, остановил оратора Кизякин.
А я за что держусь, нагло спросил Ипатов. В толпе густо расхохотались.
Если бы не боязнь выказать малодушие, Локшин схватил бы портфель и боковым выходом юркнул бы во двор завода. Но уйти было нельзя.
А где же Миловидов? спросил он Кизякина. Представителю МОСПС тут не мешало бы присутствовать
А ну его, сердито ответил Кизякин, на кой он теперь
На трибуне стоял уже новый оратор.
Я, товарищи, чернорабочий, говорил он. Зря по-моему волынку затеяли. А кто не хочет работать, пусть идет в контору и берет расчет.
На Кизякина и на Локшина никто не обращал внимания. Толпа разбилась на кучки, говорили все сразу, спорили, потрясали кулаками, выговаривая все, что накопилось на душе. Все больше и больше отдельные злобные выкрики покрывал степенный бас рассудительного чернорабочего и голос Васильева. Толпа постепенно остывала, рабочие один за другим пробивались к дверям.
Кизякин шепнул что-то белобрысой комсомолке и поднялся.
Товарищи, крикнул он, вас покамест еще никто не увольняет с завода. Главноеспокойствие.
И хмуро сказал Локшину:
Пойдем.
А собрание?
Не видишьуспокоились. Сами закончат.
В тоне Кизякина Локшин снова почувствовал неприязненные, враждебные ноты.
Глава третьяБунт чисел
Локшин не мог заснуть. Плохо задергивающаяся штора пропускала мучительно белые лучи фонаря. Он отворачивался от окнате же лучи, отраженные зеркалом, настойчиво лезли в глаза. В коридоре гостиницы шаркали ночные туфли.
Фу, чёрт, спать не дадут
Он отбросил одеяло, открыл выключатель и, окончательно прогнав остатки дремоты, стал одеваться.
И какой дурак выдумал, что спать надо ночью, пробовал он утешить себя. Ведь магазины еще торгуют.
Комитет диефикации еще недавно распорядился московскую торговлю перевести на круглосуточную работу. Сибиряков не сочувствовал этому приказу. Почему? Как, это ни было дико, но Локшин расценивал несочувствие Сибирякова, как переход его на сторону врагов диефикации. Волна обывательской косности, казалось ему начинает захватывать руководителей комитета. Иначе чем объяснить, что флегматичный и невозмутимый Сибиряков с явным сочувствием относится к каждому выпаду врагов, к каждому нажиму на комитет, к каждому невольному промаху в работе Локшина.
Вопрос о круглосуточной торговле после бесчисленных согласованно и увязываний, из которых ни согласованности, ни у вязки, не получилось, был разрешен комитетом.
Прекрасный доклад Лопухина, испещренный выкладками, доказывающими необходимость и выгодность ночной торговли, доклад, настаивающий на том, что всерьез браться за диефикацию, можно, только одолев первые этапы многосменного культурно-бытового обслуживания, доклад этот лег в основу последующих решений комитета, и то, что Сибиряков отнесся к нему уклончиво и усомнился в целесообразности приказа, наполняло Локдшна горечью и раздражением.
Старик сдает, желчно подумал он.
Приказ был отдан. А затем, несмотря на явное несочувствие прессы, несмотря на недовольство профсоюзов и даже ВСНХ несмотря, на разговоры о том, что кто-то собирается забастовать в порядке протеста против действий непопулярного комитета, он вошел в жизнь. Московское потребительское общество и районные рабочие кооперативы ввели круглосуточную торговлю. Вслед за МСПО и районными кооперативами отозвались государственные предприятия: и ГУМ, и синдикаты, и тресты, и даже чудом сохранившийся частник, торгующий на углу Петровки и Столешникова сбитыми сливками, установили трехсменную работу.
Швейцар, спящий у незапертой, опять-таки согласно приказа, двери гостиницы, сонно пропустил Локшина.
Туманный Столешников угрожающе ярился огнями Адтопромторга, радостно переливался в электрическом свете разноцветными пузырьками к флаконами Гормедтреста, аптекарский магазин освещал скупым фонарём свои бандажи и коробки. «Коммунар» на углу Дмитровки щеголял батареей бутылок с этикетками Винторга и Севкаввинтреста, но ни огни Автопромторга, ни флаконы Госмедтреста, ни бандажи, ни сбитые сливки живучего частника, и даже бутылки «Коммунара» не привлекали покупателей.
Локшин зашел в магазин. За прилавком, расположившись на корзинах со свежим зеленым луком, отчаянно храпел дежурный приказчик, в полусне отмахиваясь от полусонных мух и от раздражающего электрического света.
Товарищ, сказал Лакшин.
Приказчик вскочил, испуганно взглянул на Локшина и протер глаза.
Вам что собственно, хриплым голосом спросил он, недоуменно оглядывая посетителя, прервавшего его, может быть, весьма заманчивые сновидения.
Шоколаду. Да нет, не того Дайте «Золотой ярлык» Нет, нет, я прошу именно эту плитку.
Приказчик, пытавшийся отпустить покупателя, не прерывая счастливой дремоты, был окончательно разбужен. Взяв у Локшина чек, с трудом полученный от спящей в своей клетушке кассирши он сел за прилавок и принялся читать газету.
Ага, злобно подумал Локшин, я вам не дам спать.
И уже просто из озорства он разбудил моссельпромщика, купив у него, коробку спичек, потребовал, у спящего газетчика «Ночную Москву».
Переждав на углу быстрый, подобно летучему голландцу мчавшийся на всех парусах трамвай, ярко освещенный, но, увы, в обоих вагонах перевозивший только двух безнадежно сонных кондукторш, Локшин прошел на Тверскую. Он старался теперь не замечать витрины пустых магазинов, бессонные мысли его приняли иное направление.
Если, рассуждал он, в ночное время в магазинах нет покупателей, то это значит, что каждый из магазинов работает впустую три-четыре часа. Часть дня они работают при неполной нагрузке. Предположим, что в каждом магазине пять, человек приказчиков, а всего магазинов
Увлекательные ряды цифр, сначала двухзначных, потом трехзначных, строились в ряды и в столбцы, набухали, становились все крупнее и крупнее. Локшин поспешно переводил часы в дни, дни месяцы, вычислил заработную плату, сообразил, сколько бы машин можно был приобрести на всю сумму напрасно выданной заработной платы, и оказалось что только за один год на потерянные средства можно отстроить новый фабричный поселок с населением в несколько тысяч человек.
Все это мы теряем. А почему?
Цифры пересекались друг с другом, столбцы и ряды красноречивым, укором пылали в возбужденном мозгу. И как два года назад, они с неумолимой логикой свидетельствовали против него. Тысячи и миллионы, хвостатые, двойки, глазастые нули, острые колющие единицы настойчиво нападали, брали барьеры и заграждения, шли в штыки и, наконец, свалили утомленного, обессилевшего Локшина на одну из скамеек Тверского бульвара.
Дурак, какой же я, однако, дурак!
Так что же? Отказаться от всего, выступить против; диефикации и вместе с Буглай-Бутаевским оперировать на страницах «Голоса» этими рядами внезапно перекрасившихся цифр? Значит они правы, и ехидный человек в кепке, и лиловый старичок, и Ипатов, и ныне враждебно настроенный к нему Сибиряков. Значит он, Локшин, с такой настойчивостью и упрямством пронесший свою идею через годы издевательств и насмешек, был только смешным мономаном, достойным разве что плоских шуток Паши и Петухова. Бугаевский, Сибиряков, Кизякинвсе отвернулись от него.
Напротив, рядом с такой же скамейкой, молодая липа распускала остро пахнущие, словно покрытые лаком листки. Дальше в молочном тумане рассвета старые липы поднимали убеленные сединами северного мха корявые, усталые ветви, чуть-чуть зеленея едва набухшими почками. Тверской бульвар, еще не растревоженный дневным движением, был наполнен утренним свежим запахом первобытной весны.