Я делаю шаг вперёд и облизываю губы. Он всегда назначает мне встречу за день до того, как они вместе с Разломом разверзнут Двери, и два мира сольются на одну короткую, на одну бесконечную ночь.
Ты обещал доказательства. Обещал убедить меня, что эти дети действительно не погибают, а попадают к Правде. Убеди же меня.
Он отрывисто хохочет: раз, два, три. Его смех падает разрубленными кусками в тишину мглистой ночи, и мне вдруг кажется, будто за спиной у меня появляется младший брат Стыд. Оборачиваюсь и никого не вижу.
Ты дерзок, Страх. Раньше ты не требовал ничего, тебе было достаточно собственной веры.
Веры больше нет, парирую я. Так же, как и моей невесты.
Потому что миру После они не нужны. Смерть жмёт плечами, это заметно по тому, как колышется мрак его тела.
Я это знаю не хуже тебя. Докажи, что все эти годы я стараюсь не зря. Докажи, что невинные души попадают к ней в услужение. Что становятся ей отрадой на той стороне.
Он молчит. У Него нет лица, нет глаз и рта, оттого так трудно понять, что у Него на уме. И мои силы на Него не действуют. Как хорошо, что Он такой один.
Приходи завтра. Приводи детей. И я тебе покажу.
Он пропадает. Рассерженный, я сжимаю кулаки. Чего ради стоило звать меня сюда? Чтобы в очередной раз убедиться, что наш уговор в силе? Или Он боится, что я стану противиться?
Что ж. Я уже начал задавать вопросы.
5.
Правда, Правда, милая Правда.
Я напиваюсь в своём логове, унылом и сыром. Иногда мне кажется, что здесь до сих пор пахнет шпалами и той неуловимой смесью запахов, за которую в мире До некоторые любили, а некоторые ненавидели подземку. Я напиваюсь и вспоминаю Правдузолотоволосую, ясноглазую, улыбчивую. Вспоминаю, как мы с ней проводили время Додо того, как Смерть и мои грязные братцы-сестрицы решили, что ни ей, ни её сёстрам тут не место. Мне кажется, с ней даже я был лучшемне хочется в это верить, но Вера тоже где-то там, за Разломом.
Я всегда считал себя чистым, благородным чувством. Я спасал и спасаю жизни людей, в то время как Стыд, Ярость, Ненависть и другие чаще губили жизни и разъедали души. Я не лгу. Я не умею лгать. Оттого Правда и выбрала меня.
Я не верю, я думаю, что Смерть меня не обманывает. Он убрал их, светлых и мудрых, со своего пути, но я выторговал возможность хоть как-то оставаться связанным с моей Правдой. Я дарю ей подарки. Я шлю ей вести. Вместе с детьми, которых она всегда так любила. Вместе с теми, кто будет радовать её там, по ту сторону обоих миров.
Я шлю вести, но не получаю ответа. Я терзаюсь сомнениями, я впадаю в уныние, я злюсь, но продолжаю слать, потому что Он говорит, что она их получает. Каждый раз я жду, что она ответит мне. Но то ли Он лукавит, не доводит детей до неё, то ли её самой больше нетни здесь, ни там, нигде.
Пьяно шатаясь, иду к формам. Леденцы готовы, застыли в камни. В них сахар и моя кровьчистый страх, способный вздыбить с глубины детских душ самые потаённые кошмары.
Мальчишка наплёл много ереси. Я не краду детей из домов. Я нахожу тех, кто сам ушёл, заблудился и не хочет возвращаться назад. В мире До у них ещё было будущее, в мире После женет. Их могут пырнуть ножом, да что там, даже сожрать на ужин, как в какой-нибудь древней-предревней сказке. Но им везёт, потому что я нахожу их, угощаю сладким и увожу туда, где меня нет, где им никогда не будет страшно, больно и тоскливо. Туда, где ждут такие же, как они, где их ждёт Правда.
Я почти волшебник. О встрече со мной они, быть может, мечтали все свои короткие жизни.
Леденцы дают им сил. Убеждают, что не стоит возвращаться, что в тех домах, откуда их выгнали или откуда они сами ушли, их не ждёт ничего хорошего. Они лижут конфеты и им становится страшно от того, что будет, вернись они домой. Я умею играть на самых тонких, самых болезненных струнах. Я изучаю это искусство почти с самого сотворения мира. И, признаться, преуспел.
И всё же на этот раз что-то не так.
Терпение моё на исходе, что-то сидит в голове, мешает сосредоточиться и выполнять дело чётко, слаженно, как раньше.
После многое изменилось. Чего там лукавить, изменилось почти всё. Города не узнать, все они потеряли свои истинные лица, все стали серыми, пыльными, задохнувшимися в собственных нечистотах. Изменились и люди. Среди них больше нет любознательных, целеустремлённых, весёлых. Трудно веселиться, когда твоя единственная задача на день и на оставшуюся жизньсохранить в целости свою бренную оболочку и позаботиться, чтобы с оболочками твоих родных тоже ничего не случилось.
Но что точно осталось неизменным, так это день, в который стираются границы между миром живых и миром мёртвых. Так же, как прежде, в конце осени открываются врата, невидимые людскому глазу, и те души, что хотят вновь потоптать твердь, повидать потомков и поглазеть на новый мир, выбираются из нижнего в средний, но только на несколько часов.
Когда-то давно я слышал, как один бард пел в пабе песню, сложённую им самим. Песня была красивой: там пелось о двух влюблённых, которых разлучила смерть. Разлучил Он. Девушка умерла, и в Канун Дня Всех Святых возвращалась на землю, чтобы найти своего любимого, и целые сутки в году они проводили вместе.
Конечно, это сказка, не более. Но когда Он забрал Правду, я до последнего надеялся, что с нами произойдёт что-то подобное, и она сможет меня найти.
Оказалось, для таких, как мы, нет обратного пути. Мы не умираем. Не попадаем в нижний мир. У нас нет душ, которые могли бы вернуться. Мы проваливаемся в какой-то чёртов колодец, у которого нет даже дна, и только Он может переходить оттуда в обычный мир.
Я спрашивал мертвецов, когда они приходили погостить. Я всех знал их при жизнинет человека, к которому я бы не приходил. Никто из них не видел Правды, никто не знал, где она.
Я спрашивал Смерть, а Он говорил, что Правда грустит одна. Он говорил, она ждёт от меня подарков. И я слал, каждый год исправно слал. В тот день, когда земная твердь зыбится, выпуская души, а Разлом щерит пасть, заглатывая заблудших, отчаявшихся и запуганных.
С каждым годом всё меньше мертвецов приходит посмотреть на мир После. С каждым годом всё больше живые походят на мертвецовстановятся безучастными, тусклоглазыми, двигаются с холодной ленцой, и если спросить у любого из них, что есть смысл, он ответит, что ни смысла, ни счастья давно уж нет.
Я сгребаю леденцы в мешок. Они сухо постукивают, ударяясь друг о друга сахарными телами. Я слышу, как от них исходит едва различимый гул. Люди его не услышат, но он заставит их сердца трепетать, едва они польстятся на угощение. Перед тем, как выйти на охоту, снова окидываю взглядом своё логово и снова ловлю странное, незнакомое чувство что-то не так.
Едва я выхожу наружу, как вижу приближающуюся фигуру. Как обычно, он нелеп, неприятен и жалок. В отличие от меня Стыдизвестный любитель менять личины. И каждый раз он превосходит сам себя, выбирая наиболее отвратительные. Сегодня он вырядился по случаю, вспомнил канувшие в прошлое приметы праздника.
Строго говоря, Стыд в этот раз не очень-то пытается походить на человека. Ко мне скачет нечто, похожее на пугало, какие ставили До на полях с урожаем, но я сразу вижу, что и тут Стыд не старается, а может, уже забыл, как выглядели настоящие пугала. Палка-тело, две палки-руки болтаются по бокам, две палки-ноги вышагивают ломано и неуклюже. Вместо одеждыкакая-то дрань, роль головы играет серая подгнивающая тыква, уж неизвестно откуда он её стащил, но за Стыдом не заржавеет украсть единственный выращенный овощ у голодающего. Чудо, что кому-то удалось вырастить хоть это помимо картошки. В тыкве, как водится, прорезиглаза, нос, ротсовсем как До, только свечки внутри не хватает. Впрочем, Стыд избрал другие «украшения». В отверстия-глаза он вставил настоящие человеческие глазные яблоки, окровавленные и ослизлые, с нитками нервов, неряшливо болтающихся вдоль тыквенных щёк. В вырез-рот он напихал зубовбелых, жёлтых, серых, гнилых и не очень. Повтыкал в тыквенную мякоть кое-как, то корнями внутрь, то корнями наружу, и зубы наваливались друг на друга, кое-где даже в два ряда. Стыд явно позаимствовал зубы нескольких разных людей, и даже я сморщился, глядя на это. На шее у него болтается ожерелье из пальцев, языков и я отворачиваюсь.
Страх, старый друг! скрежещет пугало, не двигая разрезом рта. Звук просто идёт откуда-то изнутри тыквенной башки. Выглядишь скучно. Как всегда.
А ты выглядишь отвратительно, как всегда, огрызаюсь я. Зачем пожаловал? Я выхожу охотиться для Него, ты меня отвлекаешь.
Точно ли для Него? Стыд склоняет тыкву, и слышится мерзкое гнилое чавканье. Бедные детки предназначены для сердобольной, глупой
Заткнись. Говори, что тебе нужно, иначе я сломаю твою палку-хребет.
Стыд делает два ломаных шага вперёд, и я чувствую тошнотворный запах, исходящий от него.
Ты тоже это понимаешь?
Понимаю что?
Что мы с тобой становимся не нужны.
Я закатываю глаза.
Что ты имеешь в виду?
Пыльный ветер треплет изодранное покрывало на пугале, качаются стволы давно мёртвых деревьев, ещё торчащих кое-где по городу. У жилищ возятся сонные люди, и сегодня они особенно сильно напоминают мне не то насекомых, не то бродячих собак.
Сам посмотри. Не поверю, что ты ничего не заметил. Наверняка сам думаешь о том, что творится что-то странное.
Заметил, с неохотой признаю я. Ты что-то узнал?
Мы не нужны,повторяет Стыд таким тоном, будто говорит с беспросветным тупицей. Мы с тобой. И другие тоже. Люди стали как бы это сказатьОн чешет палкой тыквенную щеку, и на кожуре проступают влажные царапины. Они стали самостоятельными. Если это можно так назвать. Раньше ничего подобного не было, не надо так смотреть на меня! Они не испытывают больше ни стыда, ни страха, ни отвращения. Не злятся, не радуются, не завидуют. Просто ковыряются в отбросах, возятся у своих лачуг, хуже животных. Взгляни в их лица, ты ничего не увидишь. Они смотрят на меня так, будто япустой ящик или куча камней. Будто я что-то, к чему они привыкли. Тогда-то я и вспомнил про тебя, старый шельмец. Ты шевельнулся во мне.
Так может, они просто не могут тебя видеть? Может, твой облик для них неуловим?
Могут! В том-то и дело! Смотрят, но им всё равно!
Стыд бесится, ожерелье бьётся по впалой «груди», глаза ещё сильнее вылезают из отверстий. Я чувствую: он не кривляется и не обманывает. Он напуган и в самом деле чего-то не может понять.
Ладно. Я дёргаю плечами. Надо кое-что проверить. Пойдёшь со мной, только, молю, прими более благопристойный облик.
Ба-а! Мерзко тянет Стыд. Кто-то у нас испугался? Смотри, не сожри сам себя.
Не испугался. Ты знаешь. Просто смотреть на тебя отвратительно.
День того требует, шельмец. Ты, конечно, раньше думал, что это только твой день, всецело твой, но он всегда принадлежал только мёртвым, и никому больше.
Ничего я не думал. Не глупее тебя, тыквенная башка. Это ты, наверное, мертвецов встретил и подумал, что они отвернутся от тебя, как живые.
Ничего подобного! Они были живыми, но только живые сейчас такие, что иные мёртвые эмоциональнее.
Я взваливаю на плечи мешок с леденцами, пристраиваю его удобнее и, опустив голову, иду вперёд. Слышу стук палок о дорогу: Стыд идёт за мной.
Он почти не лукавил, когда сказал, что этот день когда-то был всецело моим. Ну, как моим люди сами назначили его моим. Они никогда не могли видеть своих мертвецов, а в то, что не видишь и не испытываешь, очень сложно верить. Чем дальше заходила человеческая цивилизация, чем больше безумных технологий внедрялось в жизнь, тем меньше люди чтили предков, но верили, что раз в год они заглядывают проведать их. Всё пряталось за ворохом нелепых костюмов, за украшением жилищ и тематическими вечеринками. В последние годы До они так и стали звать Канун Дня Всех СвятыхДнём Страха. Днём меня. От настоящего меня в тех празднествах почти ничего не былофарс, глупая напыщенность, одна мишура. Однако люди старались изо всех сил. В этот день хорошим тоном считалось напугать кого-то и напугаться самим, вот в ход и шли костюмы, грим, эксцентричные сборища и девиантное поведение. В последние годы До люди слишком заигрались. Дни Страха становились днями разврата, дикости и крови и по числу преступлений могли бы переплюнуть все другие дни года, вместе взятые.
Мы со Стыдом идём вдоль улицы, мимо почерневших домов, от некоторых из которых остались лишь первые этажи; мимо постамента обрушенного памятника, мимо церкви, от которой чудом сохранился лишь лицевой фасад когда-то здесь толпились туристы, мелькали вспышки фотокамер, а сейчас люди жмутся к камням, стараясь слиться с ними, смотрят на нас ничего не выражающими глазами. Стыд был прав: они как животные, даже не пугаются, не отворачиваются, никак не показывают, что им некомфортно и неприятно в нашем обществе.
В этой части города стоит особенно удушающий запах. Здесь похоже пахло в четырнадцатом веке: кровью, гнилью и нечистотами. Большинство мостов через реку давно рухнуло, поделив город на две почти изолированные части, а устоявшие мосты превратились в смрадные рынки, и речные воды обернулись зловонной бурой жижей, куда город сливает нечистоты и скидывает мусор.
Смотри сюда, шельмец! кричит Стыд и ковыляет к трём детям, возящимся в куче пепла и камней.
Я ставлю мешок на землю. Плечо начало нытьещё один из уймы минусов существования в таком теле. Может, давно пора взять пару палок и тыкву вместо башки? Зачем-то в этот раз я залил гораздо больше леденцов, чем требовалось. Мог бы обойтись двумя-тремя, но впал в какой-то творческий экстаз и наплавил штук двести. Наверное, думал, что так будет лучше для Неё Я почти ощущаю, как по спине бегут мурашки тоски. В мыслях проносятся лица всех детей, которых я отвёл к Разлому, заплаканные, обречённые, но уверенные в своём решении.
Стыд выбивает палкой-ногой камень из рук чумазой девочки; она тянется за игрушкой, но Стыд пинает её так, чтобы она упала на четвереньки, и задирает подол изношенной рубашонки, поднимая до самых плеч. Я морщу нос, но реакция девочки и её друзей ещё хуже выходки Стыда. Они не делают ничего. Девочка не спешит прятать оголившееся тощее тело, а двое мальчишек не смеются, только осоловело моргают рыбьими глазами. Даже облик Стыда их не впечатляет, они тут же возвращаются к своим камням и продолжают тупо стучать ими о землю, напоминая пещерных людей.
Может, они умственно отсталые? предполагаю я. Или навидались такого, что ни голые зады, ни тыква с выдранными глазами их не заботят. Давай найдём других.
Я начинаю не на шутку злиться. Вечереет, скоро откроется Разлом, и Он будет ждать меня с покорным детским выводком, а я ещё не приметил ни одной жертвы, и мешок мой не полегчал ни на единый грамм.
Будут тебе другие, неверящий, клацает пустой башкой Стыд и скачет дальше. Включай свои вибрации! кричит тыква, не оборачиваясь. Хватит притворяться человеком, задай перца и сам поймёшь, что людишки стали кусками камней!
Я не могу просто так внушить людям себя, ворчу я. Ты знаешь. Это ведь не животные, не какие-то низшие существа. Им нужно вкусить моей крови, чтобы из сознания всплыло
Ты же многолик, как сама тьма! восклицает тыква-Стыд. Что в твоём багаже? Испуг, ужас, паника, фобии, страх за близких, всякие жуткие мурашки и прочее и прочее. Неужели не можешь попробовать ничто из этого?
Отчасти он прав. Раньше мог. Но так ли трудно понять, что После всё стало иначе? Люди стали слишком много бояться. Они привыкли жить со мной в сердцах. Может показаться, что мне это всё играет на руку, но, увы, это не так.
Голодный запляшет от радости, протяни ему кусок чёрствого хлеба. Сытый сморщит нос и отвернётся.
Ничего не могу. Тебя-то почему всё это волнует?
Они меня не замечают. Это, знаешь ли, бесит.
Ну, а к другим почему не пошёл? Почему именно я?
Твоя берлога оказалась ближе всего. Не думай, я не выделяю тебя среди остальных. Просто так было удобнее.
Я примечаю мужчину, который жарит крыс на жаровне из камней. Около него выстроилась очередькаждый в очереди прижимает к груди что-то, чем хочет расплатиться за обед. Никто не замечает нас со Стыдом, а если и замечают, то не подают виду. Стыд прав: равнодушие несколько неприятно.
Расталкиваю толпу, пробираюсь к торговцу крысами. Ни окрика возмущения, ни толчка в спинуничего. Развязываю повязку с одного запястья и вскрываю зубами бурую корку на затянувшейся ране. Снова начинает сочиться кровькрасная, тёплая, совсем как у людей. Роняю алые капли на поджаренные тушки крыс с редкими опалёнными волосками на худых боках. Капли падают на раскалённые камни и шипят, но ни торговец, ни жаждущие крысятины покупатели ничего мне не говорят. Отхожу обратно к Стыду и наблюдаю.