Будь ты на моем месте, ты ничего такого уж страшного не увидела бы в этих красивых, высоких домах, но мне они казались маревом из другого мира, ульями для призраков.
В них было нечто величественное, но и мертвенное тоже.
Жутковато, сказала Гудрун.
А Сельма сказала:
Жутковато? Да это же место, откуда на тебя непременно должна кинуться кровавая кукольница!
Рудольф же сказал, что выдумал ее.
Младший с интересом трогал забор, удивляясь, что он холодный. К тому моменту, как я взял его, чтобы перелезть с ним через ограду, я уже не был вполне уверен, что хочу оставить брата в этом страшном месте. Но меня утешала мысль, что для него оно вполне естественно.
Но не успел я поставить ногу на перекладину, как меня отвлекла музыка. Я вздрогнул, поймал взгляд Хильде, тоже испуганный. И она слышала это. Даже Гюнтер заволновался, принялся осматриваться в поисках источника звука.
Это не была обычная музыка, моя Октавия, казалось, что ее играет ветер, а аккомпанирует ему разошедшийся дождь. Скрипы и шорохи складывались в мелодию, старомодную уже для моего детства. Лет двадцать назад, может быть, эта мелодичная песня с тоскливыми нотами могла стать хитом. Отдаленно она напоминала похоронный марш, однако в ней чувствовалась скучающая нежность старой музыки.
Сказать, что мы испугались, значит ничего не сказать. Мы искали источник звука, но он был повсюду. Само место источало мелодию.
А затем мы услышали голос. Кто-то пел о мрачном воскресенье и свечах, я не мог точно расслышать слова, потому что песня была на латыни, а этот язык никогда не давался мне легко. Обрывки слов о часах без отдыха прерывались тем же словосочетаниеммрачное воскресенье, отчего-то показавшимся мне жутким в своей бессмысленности. Хрипловатый голос, модный на сцене давным-давно, голос, который в наше время могла бы позволить себе разве что ресторанная певичка, раздавался отовсюду, словно тоже не имел источника.
И, может быть, было бы лучше, если бы мы так и не увидели существа, которое пело эту тоскливую, дождливую песню.
Я сильнее прижал к себе Младшего, не выражавшего никакого беспокойства. Наверное, все казалось ему нормальным, потому что он ничего не знал. Мы, как завороженные, стояли у ворот, слушая мелодию, а затем и голос. Словно бы не осознавали всей опасности, хотя страх был непреодолим.
А потом мы увидели ее, женщину в белом, будто светящемся в темноте платье. Она ходила, как-то странно и рывками, между деревьями, увешанными клетками-клумбами. Казалось, ноги ее не касаются земли, и она передвигается исключительно с помощью бросков в пространстве, где нет опоры.
Мы не видели ее лица, у нее была старомодная прическа, длинное платье и синяк на шее, похожий на повязанную для красоты ленту. Лицо ее казалось распухшим, так что издалека и из-за этой деформации никак нельзя было различить черты.
Она приближалась к нам стремительно, и в то же время ее путь был извилистым, она все время бросалась в стороны. Рот ее был открыт, в нем ворочался опухший язык, но я не был уверен, поет ли она или просто пытается уместить его во рту, ставшем слишком маленьким для этого языка.
Дождь превратился в ливень, под ногами у нас теперь была вязкая грязь. Я думал, что надо бежать, и в то же время тело будто бы стало ватным. Мне казалось, я охотнее упаду, чем побегу.
А потом Сельма завизжала, и это вывело нас всех из анабиоза. Мы, вовсе не думая, закричали вместе с ней, чуть опоздав, а затем, как и она, бросились бежать. Даже Гюнтер казался напуганным, и ему не пришлось подсказывать, что делать.
Только Младший мурлыкал, как ни в чем не бывало, тянулся языком к дождю, повторял мое имя. Эта женщина, думал я, его не волнует, потому что он не понимает, что она мертвая.
Я уже, конечно, передумал оставлять Младшего там, в этом страшном месте. По крайней мере, сегодня. Я прижал его к себе, и мы побежали. Я не оглядывался, но Младший смотрел через мое плечо назад, затем недовольно заверещал, и звук этот самым идеальным образом вошел в песню, издаваемую покойницей.
Она не пела, все существо ее порождало эти звуки: и голос, и мелодию, окаймлявшую его.
Мы бежали вне себя от страха, сердце в груди болезненно заколотилось, казалось, и у меня распух язык, как у той покойницы. Из носа текло, глаза слезились, видно было плохо и дышалось плохо, а Младший, который всегда был для меня почти невесомым, словно кости у него были полые, вдруг показался нестерпимо тяжелым.
Дождь застил лес перед нами, его густая пелена казалась занавеской из-за которой вот-вот покажется она. Когда Хильде споткнулась о камень и упала, я остановился, чтобы поднять ее и перехватить Младшего поудобнее. Соблазн обернуться был невероятным, и я поддался ему. Что ж, это не было самым мудрым решением за всю мою жизнь. Она стояла прямо за нами. Ее пустые, рыбьи глаза были выпучены, рот открыт. Ее близость продирала холодом, а еще она улыбалась. Мрачное воскресенье, услышал я, и это, словно заклинание, придало мне скорости. Я дернул Хильде за руку, другой рукой прижимая к себе Младшего, явно не понимающего, почему все так нервничают и визжавшего от недовольства. Не знаю, каким чудом мне удалось его удержать. Хильде вцепилась в меня так сильно, что еще неделю не сходили с моих ладоней кровавые полумесяцы, которые она оставила.
Мы оказались в лесу. Я видел Сельму, Гудрун и Гюнтера, они бежали чуть впереди, и я старался не терять их из виду.
Я подумал, что лес защитит нас от покойницы, и даже чуть сбавил темп. Горло раздирало от боли, дыхание казалось мне непревзойденным мастерством, которое я потерял.
Не расслабляйся, я дернул Хильде за руку. Пальцы ее так дрожали, что было понятнорасслабляться она, безусловно, не собиралась. Друзья впереди тоже чуть замедлили бег. Младший издал визг радости, снова увидев озеро, и посмотрел в его сторону. Я тоже посмотрел, так-то.
Она стояла у самой воды, а затем резко обернулась, но я уже не успел рассмотреть ее лица. Хильде, издав визг, первой пустилась бежать, утянув меня за собой.
Мы, не сговариваясь, оставили свои велосипедызалезать на них было слишком долго, это могло стоить нам жизней. Покойница то и дело мелькала за деревьями, иногда перед нами, иногда справа или слева, вынуждая нас постоянно менять направление.
Я не знаю, каким образом мы в конечном итоге добежали до моего дома, каким образом открыли дверь, каким образом закрыли ее. Мы впятером навалились на нее и принялись с упоением дышать.
От дождя мы были мокрые насквозь, и все же нам было жарко. Младший заплакал, понимая, что прогулка закончилась. Он не знал, чего только что избежал. Я приподнял руку Хильде, на ее часах было полпервоготридцать минут до маминого прихода.
Никогда еще я так ее не ждал.
Я развернулся и закрыл на цепочку дверь, защелкнул все замки. Некоторое время мы стояли молча, потом я понял, что Младший не бежал и, наверное, очень замерз от дождя. Нужно было укрыть его и напоить горячим чаем, пока не вернулась мама.
А потом вернуть туда, откуда мы думали, что забрали его навсегда.
Какая-то часть меня была даже рада, Октавия, что мой брат остается дома. Я не осуждал эту часть, как ты осудила бы. Просто чувства мои были в тот момент чрезвычайно сложны, я находился в смятении.
Гудрун сказала:
Так. Я позвоню маме и скажу, что остаюсь у вас на ночь.
А я папе, сказала Сельма. И маме Гюнтера.
Гюнтер ничего не сказал, он прижимал руки к шее, ощущая барабанный бой артерий.
Сейчас сделаю тебе сладкого чаю, сказал я Младшему. Мы с Хильде отправились на кухню, пока девочки пошли звонить, взяв с собой Гюнтера.
Нужно дать им пижамы, сказала Хильде.
Ага.
И погреть Младшего.
Я знаю.
И в подвал его отвести.
Обратно.
Хильде нахмурилась, потом сказала:
Мы попробуем еще раз. В следующем году.
Я заварил для Младшего сладкий чай, и он пил его с жадностью, пока я смотрел на него с сожалением. Мой гениальный план провалился.
Я оставил Младшего с Хильде, подошел к двери и посмотрел в глазок. Покойницы там не было, хотя на секунду мне показалось, что между деревьями мелькнуло нечто белое.
Мы даже успели искупать Младшего и переодеть его до маминого прихода. Оставляя его в подвале, я чувствовал себя предателем.
Зато он мир посмотрел, сказала Сельма.
Мы все дрожали. Такими и застала нас мама. Когда она постучала в дверь, мы впятером закричали. Мы рассказали ей про призрака, умолчав о нашем путешествии с Младшим и его целях.
Она улыбнулась и достала из холодильника пирог.
Глава 7
Я выключил фонарик, а она все еще смотрела на меня в темноте, затем взяла меня за руку каким-то отчаянным движением.
Она казалась ни то испуганной, ни то виноватойв темноте было не различить. Ее губы шевельнулись, но она не произнесла ни звука, а потом принялась расплетать свои высохшие в тепле косы.
Некоторое время мы молчали. Я смотрел на подвал и думал, как сильно может измениться место, где разворачивалась величайшая драма моего детства. Я положил руку на пол, почувствовав холод, и мне показалось, что крохотные иглы входят мне под кожу, я отдернул руку.
В темноте вещи становятся опасными, так как неопределенность возрастает.
Наконец, Октавия сказала:
Мне так жаль, Аэций.
Я молчал. Никогда не понимал, что нужно говорить, когда твои слова вызывают к жизни эту неловкую формулу «мне так жаль». Мне тоже? Да, спасибо? Все слова казались неподходящими.
Октавия спросила:
Как ты думаешь, вы вправду видели призрака?
Я покачал головой.
Думаю, наш бог решил над нами подшутить.
Она не спрашивала, что было дальше. И хотя взгляд ее казался мне любопытным, она не позволяла себе попросить меня закончить историю.
В конце концов, для этого и существовала Ночь Пряток. Только в тот момент мы об этом не думали. Мы испугались, и все пропало.
Я лег на матрац, а она осталась сидеть.
Это была история о том, как я не смог справиться с собственной мечтой. Наш безумный бог учит тому, что не все сбывшиеся желания приносят радость, а мир неизмеримо сложен, скрытые риски существуют в каждой мысли.
Она коснулась моего лица, ладони ее были теплыми, а пальцы холодными. Они скользили по моему рту, словно Октавия была глуха и пыталась читать по губам. Долгое время мы и вправду не могли услышать друг друга, слишком разный у нас был опыт, слишком разная ментальность, и мы могли опираться лишь на обостренную, обнаженную человечностьлюди обладают инвариантной мимикой для выражения базовых эмоций: страха, гнева, нежности, интереса.
Теперь мы стали друзьями, у нас были общие интересы, общий опыт, общая жизнь, однако и сейчас оставались вещи, которые мы не могли друг о друге понять.
Я не хочу, чтобы ты думала, что у меня было несчастное детство, сказал я, наконец. Это не так. Было множество счастливых дней. Больше, чем плохих.
Я понимаю. На самом деле я тебе даже немного завидую. У тебя были хорошие, верные друзья. Я говорю это, как человек, друживший только со своими родственниками.
Психоаналитики сказали бы, что у тебя нет базового доверия к миру.
Она нахмурилась, а потом сказала:
Я не понимаю, почему она так поступила с твоим братом. Когда Дигна только на пять минут забрала у меня Марциана тем вечером, когда он появился на свет, мне казалось, что сердце мое унесли вместе с ним. Когда Атилия в первый раз в жизни подвернула ногу, я думала, что сойду с ума оттого, что моей девочке пришлось испытать сильную боль.
Я испытал к ней нежность, теплое, щемящее и опустошающее чувство. Она любила часть меня, моих детей, так, как в этом когда-то нуждался я. Но я знал ответ на ее вопрос, на самом деле он был очень простым.
Потому что он был принцепсом.
Марциан и Атилия принадлежат твоему народу.
Это другое. У нее были мы. И, наверное, она пыталась уберечь нас.
Октавия легла рядом со мной. Мы взялись за руки и переплели пальцы, словно сидели вместе в театре и одинаково заволновались за персонажей в кульминационный момент.
Но мне нравится, что ты рассказываешь про своих друзей, про людей вообще, про владельца кафе, к примеру. Это особое место.
Да. Маленький городок, все всех знают, все помогают друг другу по мере сил. А что вы о нас думали?
Что шестьдесят процентов населенияманифестировавшие серийные убийцы. Сороквыжидают.
Изнутри все было не так. Может, мне кажется, что большинство людей там, где я вырос, были мне добрыми соседями, потому что детство вообще воспринимается в более светлых красках, чем последующая жизнь, но я бы не хотел родиться и вырасти в другом месте.
А я бы иногда хотела, сказала она. Октавия меня удивила, я сильнее сжал ее руку, чтобы понять, с ней ли разговариваю. Она была одержима своей роскошной кровью, историей своего народа, и мне стало странно слышать от нее, что она хотела бы чего-то иного.
Октавия нахмурилась, словно сама была смущена своими словами.
Понимаешь, это мир без теней. Тот, в котором я выросла. Все покупается и продается, ты человек только пока у тебя есть происхождение или деньги. Я никогда этого не теряла, но видела, как теряют другие. Ты никому не нужен, если ты бесперспективен. Да никто никому не нужен. Мишура и блестки, и хорошенькие вещи, красивые девушки, богатые мужчины, стереотипные развлечения. Мынация несчастных людей, возводящих в культ свой способ быть несчастными. Те дома, к которым вы пришли, я знаю, как жили в них люди. Мужья, убивающиеся из-за краха своей карьеры, потому что нет ничего хуже, чем попасть в Бедлам, их жены, покупающие белье и выпивающие разноцветные таблетки в ванной, чтобы хватило сил улыбаться на встречах с другими такими же, дети, которые бунтуют против своих родителей, считая, что не станут такими же как они, а потом сами находят хорошую должность или выигрышную партию. Нет ничего бесценного, все, чего ты добиваешься стоит выбросить на помойку, если ты не можешь больше. Если не предашь всех вокруг и самого себя, не станешь никем, а чтобы не чувствовать, твой доктор пропишет тебе снотворное, потому что восемь часов сна позволят тебе быть продуктивнее. Но все это, в конечном итоге, не имеет никакого смысла. Это очень тоскливый мир. Безупречно прекрасный и смертельно грустный. И мне жаль, что мы не умеем оставаться людьми, обладая всем. А вы, ничем не обладая, умеете не превращаться в зверей.
Не забывай, у нас все-таки есть серийные убийцы.
Но Октавия продолжила:
И я точно знаю, что чувствовал господин Гай.
Она замолчала, но я попросил ее:
Тогда расскажи.
Она встала, взяв наше одеяло, накинув его на себя, чтобы скрыть наготу, прошлась по подвалу, остановившись там, где был привязан когда-то Младший. Это было безошибочно больно.
Ему оказалось здесь мучительно скучно, как и везде, с самого детства. Он выкуривал ровно три сигареты в день, за завтраком, за ужином и перед сном, но этого катастрофически не хватало, чтобы расслабиться, а кофе по-настоящему не бодрил. Его жена ему надоела, он знал о ее молодом любовнике, и его даже не волновало, собственных ли детей он воспитывает. В конце концов, гораздо важнее выглядеть, как хорошая семья, чем быть ей. Ему было нестерпимо скучно с женой, балансирующей между набором веса и нездоровой худобой из-за таблеток, с детьми, перед которыми ему было стыдно, потому что он ничего из себя не представлял, с коллегами, чувства которых настолько мало отличались от его собственных, что становилось неловко. А потом он увидел твою маму. Безусловно, она была очень красива. Наверняка, в ней было нечто от звезды Массилии середины прошлого века, из тех, которые томно курили сигарету за сигаретой, разбивая свою жизнь в гонке за славой и мужчинами. Такие трагические девочки, погибающие в мире шоу-бизнеса, киногероини. Другую бы он не захотел, потому что даже его фантазии были обусловлены культурной индустрией. Она немножко его пугала, потому что она сумасшедшая. Она немножко его смешила, провинциалка, никогда не бывавшая в Городе. Он был даже рад, когда она забеременела, словно бы так отомстил своей жене, в которой никогда не был уверен. Он давал ей деньги и делал дорогие подарки, даже позволил ей сохранить дом, раз уж она так об этом мечтала. А потом император, мой отец, позвонил ему и предложил место получше. Большой город, может быть даже имелись перспективы карьерного роста, и, знаешь, он даже не вспомнил о ней, когда уезжал. Потому что она значила для него не больше, чем коробочка с таблетками, которые помогают забыться. Всегда можно купить новые. Они ничего не стоят. Люди из провинции, варвары, безумные животные, кто вообще стал бы думать о том, как сложится ее жизнь, когда он уедет?