Кто он?
Деревенский аниматор, подрабатывающий во время пляжного сезона? Местный артист, живущий по соседству?
- Ты что ж такое говоришь?! Какому здоровому мужику пондравится баба, какая по своей воле себя располосовала? Даже слышать брехню твою не желаю! Больше не упоминай при мне...
- В смысле? Больше не упоминать при вас... Вы что, не собираетесь уходить? Говорите, что вам надо! И прекратите паясничать, вырядились тут специально...
- Дык это... Я ноне себе не хозяин. Ты от мамани моей по роду - девятая, ты душу мою нашла да из небытия вызволила. Я ведь завсегда с ножичком неразлучный. Только погодь маленько... Не торопись от меня избавиться, послушай да подумай. Глядишь, тебе от меня польза будет...
- Я вызову полицию!
- Жандармов, что ли? Сто пятьдесят лет без них скучал... Только всё одно - окромя тебя меня никто не слышит и не видит. Ты вот на все замки затворилась! А я здесь! С тобой беседую! Слушать-то будешь прапрадеда свого?
- Кого? - переспросила Любка и выскочила в прихожую проверить замок.
Дверь действительно была заперта, ключ торчал в пазу, входные жалюзи опущены...
Понурая Любка вернулась в гостиную и обречённо уселась на стул.
- Вот и ладно, - отозвался незнакомец. - Звали меня Егорием, Гуня - по-простому.
"Такого, как у меня. Егорку хочешь..." - вспомнила Люба слова цыганки и поёжилась.
- Родился я туточки, в одна тысяча восемьсот пятидесятом годе, в Берёзовской волости, значится, в селе Полянском. Все родичи наши крепостными крестьянами были у помещика Солнцева, стало быть, - начал повествование Гуня.
Любаша хоть и хмурилась, но сидела молча, не перебивала.
- Наследственных фамилиев тогда у простых смертных не было... Крестьянская фамилия жила только одну жизнь.
Любка непроизвольно вскинула брови.
- Если родился в семье Ивана сын Прокопий - то во всех метрических записях именуется он Прокопий Иванов. Когда же у Прокопия родится сын Василий - то станет новорождённый Василием Прокопьевым, а вовсе не Ивановым. Однако в каждой семье помнили, как звали прародителей до десятого колена и даже дальше. Вот, у наших пращуров имена были: Горазд, Ждан да Любим. А ещё прежде: Некрас, Дур, Чертан, Злоба да Неустрой. Это от того, что со старых времён на Руси было принято называть младенцев охранными именами-оберегами для защиты да отпугивания злых сил. Люди думали, что Дур вырастет умным, Некрас - красавцем, а Голод завсегда сытым будет. Охранные имена потом становились прозвищами, а бывало - и фамилией.
Любка удивлённо округлила глаза.
- Только не все прозвища от доброты, и от злобы бывало... - продолжал свой рассказ нежданный гость. - У нашего помещика был кобель любимый - Дозор, Дозорка. Однажды уговорил его соседский помещик Кулешов поменять пса на семью крепостных из пяти работников. Наш - хоть в своей псине и души не чаял! - на обмен согласился. Только невзлюбил пришлых, всё ругал их, называл собачьими детьми. А когда перепись была, так и велел всю семью Дозоркиными записать. Так-то вот, можа, и сейчас живут где правнуки Дозоркиных да не разумеют, откуда фамилия такая взялась...
- А мы - Кандальниковы, - вырвалось у Любки.
- Ты, девка, погодь... Про то сказ и веду... Не торопись... Жена помещика нашего и лицом, и душой страшна была: тощая, как жердь; нос - крючком, губы - в ниточку, да вдобавок ещё и хромая на одну ногу. Прозвище у неё было - Спотыкуха. Только всё богатство помещичье ей одной принадлежало, наш барин - Семён Солнцев - его с приданным получил, вот и помалкивал, жил с бабой нелюбимой. Ну да, у него своя блажь была - картинки смолоду рисовать любил, а под старость так и вовсе с кистями да красками не расставался. Всё хозяйство в имении Спотыкуха самолично вела. По жестокости ей в округе равных не было. Ох, и лютовала хромая, когда дворовых мучила! Порка провинившихся крепостных производилась аккурат перед барским домом и неизменно в присутствии барыни. Та сядет на балконе и с наслаждением удары отсчитывает. Отца моего Гору - то бишь Георгия - помещица приказала наказать розгами за то, что разбудил её раньше времени, когда топором стучал, дрова рубил. Папаша был мужиком сильным и ловким, не сразу дался палачам в руки, пока толпой его не скрутили. Так Спотыкуха за неповиновение велела его до смерти забить... Маманя моя осталась вдовой, а я в дому с одиннадцати годов за хозяина был.
- Насколько помню, в тысяча восемьсот шестьдесят первом крепостное право отменили, - вспомнила Люба.
- Верно, отменили, только мало что для простого люда поменялось. В манифесте-то как прописали: "... пользуясь своим поземельным наделом, крестьяне за сие обязаны исполнять в пользу помещиков определённые в положении повинности и именоваться временнообязанными...". Во как! То бишь, пока мы пользуемся наделом - должны исполнять повинность. Землица-то оставалась в собственности помещиков до конца выкупной сделки...
Чтобы не ударить в грязь лицом перед подкованным в данном вопросе гостем, Любке пришлось сделать вид, что она припоминает данный закон.
- Вспомнила? - удовлетворённо заметил Гуня. - Говорю же, помещик тогда обязан был предоставить кажному крестьянину надел земли, а крестьянин должен был выкупить у помещика эту землю. Выплачивали выкупными платежами, но не кажный крестьянин в отдельности, а сельское общество за всех крестьян вместе. А как ты думаешь, если крестьянин захотел выйти из общины и уйти в другое место, он мог бы это сделать? Через то опосля и бунты начались. Ну да бог с ним, жили как-то... В семидесятом году, когда пришло время армейскую службу нести, не довелось мне солдатом стать...
- И что так? Испугались? - поддела рассказчика Люба.
- Пошто испужался? Нет! В наше время оно как было: призывники - все, кому двадцать исполнилось - жребий тянули.
- Жребий?! - не сдержавшись, удивилась Кандальникова-младшая.
- Тогда призывников было больше, чем армия принять могла. Жеребьёвкой дело решали. Так-то! Жребий только кажный пятый вытягивал. Вот мне и не пришлось царю-батюшке послужить. Только это в жизни моей было не очень большое послабление... У меня, Любушка, баталия похлеще разыгралась. Спотыкуха-змея вздумала на меня глаз положить. Стала меня привечать, подарками одаривать да в дом к нам захаживать. А меня от одной мысли про отца ею убиенного с души воротило. Маманя всё видит-подмечает, поискала, в округе поспрошала да и сосватала мне девку хорошую, из бывших Кулешовских. По осени и свадебку сыграли. Цельный год Спотыкуха от злобы бесилась! То надел наш отобрать пыталась - амбар ей, видите ли, на том месте строить приспичило - то в табор к цыганам за село ходить повадилась, знахарку просила жену мою Аннушку извести. Подкараулит меня, бывалоча, за руки схватит. Сама жаром горит, старуха сорокалетняя, шепчет-шепчет слова про любовь. Мол, никуда мне от неё не деться. А я оттолкну её да рассмеюсь в ответ. И удумала-таки гадюка бесстыжая мою жизнь испоганить. Подговорила цыган да ворота открыла, чтобы они ночью вывели трёх коней со двора. А сама - к земскому начальнику, и на меня доносит: мол, я жеребчиков украл, да цыганам в табор продал. Когда за мной пришли, так ещё и сбрую подброшенную за домом углядели. Э-хе-хе... Вот такая судьбинушка: солдатом не был, кандальником стал. Так и прозвали меня в деревне - Гуня-кандальник. А после смертушки моей и жену с сыночком Кандальниковыми окрестили. Вот и получается, что как ни крути, а фамилии нашей - я основатель.
Гуня горестно замолчал.
Забыв о страхе, Любка поддалась пронзительному чувству жалости и, порывисто поднявшись, кинулась к сидевшему. Она уже хотела дотронуться до плеча несчастного, но...
Он исчез... Словно голографическое изображение "подёрнулся рябью помех" и растворился в воздухе.
- Не торопись, девка, вижу, что оттаяла, что страха в тебе поубавилось, - послышался уже знакомый голос. - Только не нужно тебе до меня касаться... Не к добру живому с мёртвым в обнимку сидеть. Не сердись! Тебя оберегаю... Дослушивать-то будешь али обиделась?
Люба послушно отодвинулась.
- Извините...
Рассказчик тут же появился на прежнем месте и как ни в чём не бывало продолжил:
- Как меня судили-рядили плохо помню. От обиды и злобы словно во-хмелю был. Мне приговор читают, а я не бельмесы не соображу. Смотрю только как Аннушка зарёванная руки ко мне тянет, а мамаша за сердечко держится. Одно словечко только и дошло до меня-"каторга". Долго гнали нас по Сибирскому тракту. Старики по дороге мёрли. А я-то - молодой да здоровый... Добрался до места невредимым.
Каторжане - люди тоже разные, свезло мне с товарищами. Сдружился я с народовольцами. Прибился к ним, уж больно интересно мне с ними было. Они от себя не гнали, привечали даже. Про науки разные рассказывали, про другие страны. Обучали меня. И двух лет не прошло, как я в грамоте-то преуспел, читать полюбил. Очень за это благодарен! Только и я им для пользы дела сгодился... Они - революционеры енти! - думку имели, мечтали в деревнях артели устраивать. Вот и расспрашивали меня про сельскую жизнь, мнением интересовались, карандашиком слова мои записывали. Вот!
Егорий приосанился и гордо посмотрел на Любу.
- Окромя народовольцев были на нашей каторге и "нечаевцы" из "Народной расправы". Про "нечаевцев" слыхала?
- Нет, - честно ответила Любка.
- Террористы! Ох, и лютые да ненавистные до царского режиму были... Их в семьдесят первом человек восемьдесят арестовали. На нашей каторге много мужиков да парней из "Народной расправы" содержалось. У них даже свой "Катехизис" имелся революционный. И написано там было, что революционер - человек обречённый, у него нет ни своих интересов, ни дел, ни чувств, ни привязанностей, ни собственности, ни имени. Он отказался от мирской науки, предоставляя её будущим поколениям. Он знает, это... Только науку разрушения! Эвоно как! Я этот ихний катехизис перед смертью вспоминал, чтобы легче помирать было... Среди них за главного Лексей-чахотошный был, дворянского роду человек, кажись, из баронов Курляндских. Так он меня особо выделял, говорил, что за будущее таких, как я, старался. Очень гордился моей "учёностью" в неволе полученной, дескать: свет "просвещения" своими лучами из кажного крестьянина учёного человека делает. Спорили всё они промеж собой о будущем России. Вспоминали самого Чернышевского, врага Российской Империи номер один, кандальника, как и мы, грешные. К весне Лексей бежать надумал. Ох и умный шельмец был! Подпалили мы с ним дровяной сарай... Дыму! Крику было! Он под шумок и сбёг! А за помощь мою оставил мне книжку да нож, что ты из рук не выпускаешь. Про ножик много рассказывал. Мол, единственный такой мастер Самсонов, на всю Россию. Самые прочные и острые ножи изготавливать умел. Все цари да дворяне с такими ножами на охоту ходили. Секрет стали воронёной мастер Самсонов никому не рассказывал. Просил Лексей ножичек беречь. По имени называть - "Медвежонок". Я и нож сберёг, и книжку прочитал... Вот ты роман "Что делать?" читала? - вдруг спросил Гуня и хитро посмотрел на Любку.
- Конечно, в школе проходили, - быстро ответила та.
- Ой, ли? - Кандальников-старший впёрся глазами в праправнучку. - Ой, ли? - повторил он, обнажая в улыбке крепкие зубы.
- Нет! Просто пролистала, - покаянно выдохнула Любаша. - Но примерное содержание знаю.
- А я вот - читал! От корки до корки читал! - торжественно возвестил прародитель. - А ещё и стих Некрасова по памяти прочесть могу! Алексей его на стенке для меня нацарапал. Я столько на него глядел, что волей-неволей запомнил.
- За убежденья, за любовь
Иди и гибни безупречно.
Умрёшь недаром - дело прочно,
Когда под ним струится кровь...
- продекламировал Егорий и перекрестился.
Любка уважительно кивнула и тоже перекрестилась - на всякий случай.
- Так как за обвинение в воровстве... - сделал паузу Гуня, продышался и продолжил. - За обвинение в воровстве был я признан каторжником третьего разряда и мог из централа - тюрьмы каторжной - выходить и до работы в цеху, и до церкви. Третий разряд - он из всех самым лёгким считался. Мне и письма получать дозволялось, и прошенья подавать.
В конце осени получил я от Аннушка письмо, что мамаша хворает сильно - до весны не доживёт, преставится. Написала она и что прошенье о моём освобождении направила, подсобили грамотные люди, научили как пожалостливее писать про то что я у болезной матери-старушки единственный кормилец остался. Я ходил темнее тучи, так хотел маманю на последок к сердцу прижать. Видать, сжалился господь - освободили меня на год раньше срока. Долго до дома на перекладных добирался, но бог помог - застал матушку живой. Правда, она словно не в себе была: то рассказывать начнёт небылицы какие-то; то вдруг плачет как дитя да твердит, что погибнем мы с женой, если ведьма нас не спасёт! А перед самой смертью так бредила, такие сказки сочиняла... Но пришёл день зимний, и отмучилась матушка. Схоронили мы старушку. Помещица разжалобилась, домовину оплатила и службу заупокойную - всё как у людей сложилось. Аннушка моя тогда уже тяжёлая была, ребёночка мы с ней ждали, но всё равно и столы накрывала, и блины пекла. На девятый день поминок Спотыкуха то к нам в избу заявилась. Лицо скорбное... Деньги Аннушке дала, а сама за стол ко мне присаживается. Ясно дело, с поминок - по православному обычаю - не выгонишь... А змея эта опять за старое, жмётся ко мне, на ногу наступить норовит. Я - хоть с горя и хмельной уже! - только непотребство не стерпел. Вылез из-за стола, тулуп в сенцах накинул да на улицу сбёг... Вечер такой ясный, звёзды, морозец... Пройдусь, думаю, до Кулешовских, у знакомого деда отсижусь. Метнулся назад в хату, ножичек на всякий случай в карман положил да браги бутыль взял, со стариком матушку помянуть. Только на дорогу вышел и от дома отходить стал - гляжу, а Спотыкуха за мной следом кандыбает. Догнала, баба поганая! "Егорушка, это я...", - говорит. - "Это я твоему начальству прошение подавала, смилостивиться просила. Нюрка твоя - дура простая, разве бы сама догадалась за тебя по всем правилам просить. А у меня в управе знакомцев много, денег им в долг давала. Они и присоветовали, как писать. Муж мой старый, художник полоумный помрёт скоро. С тобой жить хочу. У меня и земли и богатства много!". Лезет ко мне, губы свои синие тянет. Толкнул я её что было мочи да припустил до Кулешова. А она вдогонку кричит: "Не прощу тебя, Егор! Со света сживу и тебя, и Анну твою! Или ты со мной - или ваш род в земле сырой!". Я в ответ только шаг ускорил, иду - не оборачиваюсь. Цельный день мы с дедом пили, за жисть беседовали. И присоветовал мне старый к ведьме Лукерье наведаться, отворот для Спотыкухи сделать. Я его спрашиваю: "Как колдунью уговорить? Она-то бабка бесноватая, никого к себе не подпускает, из дома почти не выходит...". А он шутит: "Ноне Святки. Нечисть вызвать проще простого...". Дескать, прихвати с моей печи золы семидневной да ступай к церкви, а там сыпни золицы на дверной замок да лизни разок. Лукерья к тебе и явится... Я шибко хмельной был... Дождался когда дед уснёт, наскрёб золы в карман и к церкви отправился. Всё исполнил. Жду... Вдруг смотрю, у ног моих по белу снегу сорока-белобока расхаживает. Откуда ей в мороз здесь взяться-то? Я рот от удивления открыл и враз тверёзым сделался. Тут сорока мне и говорит: "Поздно спохватился, Гуня-кандальник. Спотыкуха уже твою Анну умертвила и тебе западню подстроила. Не быть тебе живу! Но коли успеешь до рассвета Анну в избу Лукерьину доставить, то жизнь её на твою смерть обменять получится...". Я дослушивать не схотел, до дому припустил. Добрался я до хаты, глядь, а Аннушка без чувств на скамье лежит бледная, а изо рта пена стекает. Подхватил её на руки и пустился бежать до избушки ведьмы Лукерьи. Дорога не близкая - жила старуха одна-одинёшенька на отшибе. Сколь ей годов все и забыли давно. Знали только, что смолоду Луша писаной красавицей была. Болтали в деревне, что отец нашего старого помещика к ней сватался, что и разорился из-за неё. Опосля умом рехнулся и сына своего на Спотыкухе жениться заставил... Не обманула меня сорока - ждала ведьма моего прихода. И колдовство своё свершить успела. Только проклятьем заговор обернулся...
Повисла гнетущая тишина.
Любка сидела и не отрывала глаз от Гуни.
- Каким проклятьем? - с трудом двигая языком, спросила она.
- Поди, не знаешь? Род наш вымирает, да всё не своей смертью! Детей на ноги поставить не успевают, до внуков не доживают. Кого - война заберёт, кого - пожар, али друга напасть... Твой-то отец тоже молодым да здоровым ушёл...
- Папу бандиты в девяностых убили, он бизнес своей организовал. У нас в стране в те годы такое творилось... - она помолчала. - Теперь только я осталась. И я - бездетная! Выходит, точно сгинем, - закончила она упавшим голосом.
- Погодь печалиться! Думаю, что неспроста мы встретились, да ещё на том месте, где Лукерья меня приговорила. Знать, ещё тогда затеяла что-то ведьма. Чую, встречи ждёт... Ну да, утро вечера мудренее... Ложись спать, Любушка, поздно уже, это для меня ни дня, ни ночи - всё едино... Ты глазки закрывай, а я тебе спою тихонечко...