Уже стемнело, когда мы встретились с Эли, ошалевшим от душной закусочной, и пошли к Калеву. Эли сказал:
Да, ну конечно, блин, да, его родителям грустнону просто жесть.
А я подумал, что Эли просто не хочет возвращаться домой, и не хочет быть один, и все такое прочее, и я понял его. Мы пошли в сторону дома Калева, и чем дольше мы шли, тем теснее прижимались друг к другу, и вот дорога уже казалась широкой. Пошел снег, и его хлопья, оранжевые в свете фонарей, ложились на наши шапки, присыпали крыши домов и машин, придавая всему странное, сказочное очарование. Ахет-Атон стал совершенно рождественским. Я подумал: мы так прижимаемся друг к другу, чтобы, впервые, оставить место для Калева, или просто так похолодало, а, может быть, нам тревожно. Не было возможности выяснитьмы молчали. Я думал: эй, мир, чего же ты такой сложненький?
То есть, вот Макс Шикарски, ему повезло родиться в самой богатой части земли, он наслышан о настоящих страданиях, о тех, кому не хватает лекарств и хлеба, кто умирает в тюрьмах и под бомбами. А с Максом Шикарскивсе хорошо. Он, значит, чокнутый малость, не слишком богат, но смерть от голода и подавляющего большинства болезней ему не грозит. Макс Шикарски может позволить себе заниматься всякой хренотой целыми днями, и тем самым удовлетворять свою потребность в самореализации. Пирамида Маслоу Макса Шикарски обладает крепким фундаментом, она достроенаот основания до верхушки.
И ему нечего бояться в будущем, кроме, разве что, террористов или рака легких, но об этом всегда можно забыть на долгое, долгое время.
Почему тогда Макс Шикарски вообще все еще способен испытывать настоящую боль? Почему он не стал овощем, одним из симпатичных, с блестящими боками, журнально-привлекательных овощей, расфасованных по пакетам в супермаркете?
У Макса, конечно, есть шанс опуститься и лет через пятнадцать тоже ждать, сидя на кухне по восемь часов, пока подействует "Золофт".
Но сейчас я чувствовал себя таким живым, что мне было противно. Я так привык быть просто зрителем, и в этом смысле мне совершенно не нравилось выходить на сцену. Раньше я думал: как много в мире боли, и что это очень страшно, просто невыносимо несправедливо быть счастливым здесь и сейчас, когда кто-то умирает в невыразимых мучениях.
Теперь же меня посетила простая мысль: у каждого есть пятнадцать минут славы, когда больно, и больно невероятно, и тогда уже все остальныепросто зрители, а у тебя болят от софитов глаза, и тебе невыносимо жарко.
У меня уже бывали депрессивные эпизоды. В основном, я лежал на диване и трогал свой член, пытаясь передернуть на "Лики смерти", ощущая себя неспособным ни на что реальное и значимое. Вот эта предельная пассивность, ужасная бессмысленность любого действия и казалась мне несчастьем. На самом деле она была ничем. Не ничем по сравнению с, а просто ничем. Отсутствием.
Теперь я правда чувствовал боль, и она билась во мне, как злая птица, не желающая сидеть в клетке, и я понял, что не могу ее выпустить, что у меня нет ключа, и что я боюсь этой птицы, боюсь, что она расклюет мне руки или глаза.
Наверное все, как и всегда, решалось словами, но на этот раз нужных у меня не нашлось. Мы шли, и становилось все холоднее. В небе над нами высыпали звезды, похожие на далекие снежинки, еще не спустившиеся вниз.
Мы проходили одинаковые, благополучно-белые дома, и искали тот, на котором в этом году никаких гирлянд не будет, и в окно елку с хрустальной звездой над ней никто тоже не увидит.
Интересно, подумал я, соседи Калева до сих пор говорят о нем за ужином, и вздыхают так тоскливо, цокают языками, и изрекают вечные мудрости вроде:
Вот это, мать ее, жизнь. Никогда не угадаешь.
Тут патетическая затяжка отца семейства, дети, смотрящие в свои тарелки, мать, думающая о том, что завтра надо взять машину и сгонять к собственной матери, ведь жизнь так скоротечна. Сцена так себе, но зато позволяет ненадолго забыть о налогах и сокращениях.
Эли сказал:
Но мы ведь поддержим их, и все такое прочее?
Это придется делать тебе. Я готов поддерживать только мамку Леви.
Да заткнись уже, придурок!
Именно таким образом называет меня господин, который тратит все свои карманные деньги на биодобавки для правильной работы сердца?
На антиоксиданты, Макси, если ты хочешь умереть в сорок лет, я тебе мешать не собираюсь, но постараюсь протянуть тут как можно дольше.
А то. Место-то хорошее.
Эли вдруг толкнул сначала меня, потом Леви.
Успокойтесь. Мы подходим к его дому. Надо себя вести так, как будто мы...
Больше не смеемся? спросил я. Как будто наша жизнь тоже кончена? Послушай своего болотного короля, Эли, нужно вести себя естественно, вот и все.
Леви сказал:
Да. Но к тебе самому твой совет не относится.
Это еще почему?
Дайте-ка подумать, протянул Леви, с точностью копируя интонацию своего отца. Это была наша старая шутка, настолько палеолитическая, что никто уже не помнил, что в ней смешного. Ядро этой шутки давным-давно растворилось в многократных повторениях, но одна эта нехитрая фраза до сих пор вызывала у нас обоих смех.
Этим хороша долгая дружба. Даже двое отдельно взятых друзейэто совершенно новая человеческая культура со своим языком и традициями, неповторимая и непонятая. Вот стану, значит, президентом, и велю к каждому человеку приставить по квалифицированному антропологу. Вот тогда-то мы все узнаем, вот тогда-то мы на свете и заживем, и не останется нерешенных загадок.
Правда для этого придется вывести множество антропологов, отстранить их от человеческой природы для объективности наблюдения, и вместо загадки "что такое человек и человечество?" появится другая"что такое антрополог и...антропологовечество, наверное?".
Спорим, сказал Леви. Ты опять думаешь про расу антропологов.
С тех пор, как узнал значение этого слова. А ты представляешь, как роботы, стреляющие лазерами из глаз, захватывают Ахет-Атон, чтобы не думать о том, как будешь смотреть предкам Калева в глаза.
Ну, да. Всегда помогает представить самый худший вариант из всех. Или самый лучший. В этом случае самый лучший, наверное.
Только Эли молчал. И хотя я видел его улыбку, она казалась мне какой-то чужой, как будто художник закрасил его истинное выражение лица.
Мы и вправду увидели дом Калева без единого украшения. Любимые его матерью клумбы замело снегом, и почему-то это выглядело так тоскливо и бесплодно. Свет горел только в одной комнате.
Раньше, когда мы приходили к Калеву вечером, и все было нормально, горели три окна. Что ж, подумал я, по крайней мере родители Калева начали проводить время вместе. Колумнистам-психологам такая шоковая семейная терапия и не снилась.
Эли протянул руку, привычно откинул крючок, открыл калитку, и со мной вдруг случилось странное ожидание того, что Калевжив. Что это он нам откроет. Это ощущение не приносило никакого облегчения, потому что некоторая часть меня связи с реальностью не рвала. Так что я думал: Калев откроет нам, но он мертв, поэтому у него в голове будет дыра.
Дверь распахнула его мама, и я сказал:
Добрый день, миссис Джонс.
Рада, что ты вышел из больницы, сказала она совершенно бесцветным голосом. Мне стало так ее жаль, что я сказал:
А вам бы неплохо...
Леви толкнул меня в бок, и я не закончил фразу словами "попасть туда". Я сказал:
Впустить нас внутрь. На улице холодно.
Она отошла от двери, и мы вошли в теплый дом. Здесь было уже несколько грязновато. Не так чтобы совсем запущено, но родители Калева не убирались со дня его смерти. Я понимал, почему. Каждая пылинка еще несла в себе присутствие этого человека.
Миссис Джонс всегда была очаровательной для своего возраста (Калев был поздним ребенком) женщиной, она выглядела моложе, улыбалась и красилась, как будто ей едва стукнуло сорок, ей безупречно шла почти вся одежда, в которой она появлялась, у нее было обаятельнейшее лицо, которое не портил возраст. Миссис Джонс работала в какой-то волонтерской организации, собирала гуманитарную помощь для бедных за пределами Нового Мирового Порядка, занимаясь контейнированием нашего благородства. Дело это было, как я считал, вредное. Потому что избавление от чувства вины с помощью вливания денег в очередную благотворительную организацию на самом деле развязывает правительству руки. Удовлетворенные сердобольные альтруисты садятся у телевизоров и смотрят, как бомбят придуманных злодеев.
Они ведь сделали для невинных все, что могли.
Но без этой крохотной помощи кто-то умрет. Вот в чем штука: в мире нет ничего простого, поэтому и непонятно, что делать.
Рассуждения о социальной функции благотворительности позволили мне на некоторое время забыть о том, как изменилась эта милая женщина. Не было больше улыбки, не было ямочек на щеках и дорогой матовой помады на губах, волосы были в беспорядке, а одежда на миссис Джонс оказалась такой домашней, что дальше некудаспортивный костюм, в котором она так и не начала бегать, хотя собиралась "для здоровья и хорошего настроения". Теперь ни того, ни другого у нее, кажется, не было.
Она не поседела за полмесяца, но потеряла много волос, теперь они казались совсем жидкими. Даже черты ее лица будто слегка изменились, может быть, сказывалась припухлость из-за слез.
Я посмотрел на кончик ее покрасневшего носа, постарался расфокусировать взгляд.
Мы просто хотели посмотреть на его комнату, сказал Леви.
В последний раз, добавил Эли.
Если вы, конечно, разрешите.
Миссис Джонс кивнула.
Да-да, разумеется, мальчики, проходите. Сварить вам какао?
Она задала этот вопрос с такой надеждой, что мы не смогли отказаться. Казалось, она умрет, если мы не позволим позаботиться о себе.
А где мистер Джонс? спросил Леви.
На работе, рассеянно ответила миссис Джонс. Должно быть.
Уже поздно, сказал Эли. Миссис Джонс взглянула в окно и пожала плечами. Она ушла на кухню, оставив нас одних. В гостиной было множество коробок из-под пиццы, пахло сыром и засохшим тестом.
Раньше в этом доме всегда было очень чисто.
Думаю, они разведутся, сказал я. Когда мы подходили к дому, я решил, что горе их объединило. Но, видимо, все-таки нет.
Еще бы, сказал Леви. Калев же не просто так умер. Теперь, небось, будут решать, кто виноват.
Эли сказал:
Давайте-ка тут не сплетничать.
И мы одновременно, как будто снимались в фильме и получили команду режиссера, посмотрели на фотографии Калева, висящие над камином. Он везде улыбался.
Здесь, в гостиной, все еще были следы присутствия Калеваего толстовка валялась на диване, его медали за соревнования по бегу висели на стене, на том гвозде, который вбил он сам. И от этого всего становилось как-то еще тоскливее.
Все, что от Калева осталосьуже не он. И это все-таки нужно, необходимо любить, несмотря ни на что, потому что ничего другого у нас нет. Дурацкие фотки, дурацкие медали, его дурацкие книжки и любимые блюда.
Опосредованные свидетельства.
Я сам стал себе так противен в своей слюнявой скорби, что вскочил навстречу миссис Джонс, взял у нее две кружки какао, вручил Леви и Эли, затем получил свою.
С апельсиновым сиропом, сказала миссис Джонс. Это странно, но Калев любил, чтобы я готовила какао так.
Мы знаем, сказал Леви, он смотрел в пол, вид у него был кроткий, и это в какой-то степени скрывало неловкость, а вот Эли без конца тер лицо, готовый, может быть, даже расплакаться. Я не видел, улыбается ли он и сейчас.
Миссис Джонс сказала:
Я рада, что вы здесь. В доме так пусто без него.
Почему же пусто, подумал я, ваша гостиная полна мусора. Однако Леви наступил мне на ногу, не больно, но ощутимо, в профилактических целях, чтобы я немножко помолчал.
Мы пили какао в тишине. Апельсиновый сироп в нем и вправду ощущался очень странно, и я подумал: неповторимые у людей вкусы, отстой какой. Вот и исчез один из немногих, а может быть и единственный, кто любил такой какао.
Миссис Джонс вдруг заговорила:
Знаете, я считаю его кто-то надоумил. Думаю, в интернете. Я читала, что такое бывает.
Наверное, сказал Эли, мы с Леви закивали.
Не мог он сам. Он же не такой. Вы же понимаете. Он же... спортсмен.
Мне захотелось засмеяться, это все было так абсурдно. Ну, да, у Калева все было отлично с бегом, тренер его хвалил. Это потому, что в свободное время Калев много тренировался, бегая от хулиганов.
Может они с ним что-то сделали, продолжала миссис Джонс. Может, они угрожали его покалечить. Вы не знаете? Вы ведь должны знать. Он был вашим другом. Я помню, как забирала вас четверых из школы, когда вы были маленькими.
А теперь нас осталось трое. Это то, что случается, рано или поздно, со всеми компаниями друзей. Обычно, правда, после того, как всем становится крепко за шестьдесят. Калев как-то сказал, что мы будем жить в одном доме престарелых, чтобы не было скучно.
А я сказал, что покончу с собой после сорока, потому что мне наверняка все надоест.
Но это Калев покончил с собой.
Я и не заметил, как выпил его противный какао.
А можете остаться на ночь? спросила миссис Джонс, поправляя растрепанные волосы. От нее пахло сигаретами, на кухне она выкурила минимум три. В его комнате так пусто. Я не могу спать, пока в его комнате пусто.
Я тут же кивнул, а Леви сказал:
Спрошу у родителей. Но, думаю, они разрешат.
Эли молчал.
Я понимал, что ему вовсе не хочется провести еще некоторое время в доме мертвеца, и в то же время Эли чувствовал себя обязанным. Все эти коммеморативные ритуалы, официальные фразы из некрологов и религиозных гимнов: почтим память, любим, помним, скорбим, вспоминаем и молимся. И никто не умеет просто попрощаться, выкурить сигаретку и сказать "до свиданья, Калев, а теперь мы как-нибудь без тебя". Такая странная культурка.
Мы поднялись по лестнице в полном молчании, в скорбном молчании, иначе говоря. И я подумал, что открою дверь с ноги (ну, вряд ли) и увижу надписью кровью (абсолютно точно) на стене. Что-то вроде "найди меня, Макси".
Миссис Джонс замерла у лестницы, она запрокинула голову, и казалось, что она смотрит на небо. Как будто второй этаж ее дома стал раем для Калева, местом, куда, как ей говорили в детстве, уходят умершие слишком рано, и там им хорошо. Я подумал, если она сейчас расплачется, я не выдержу и скажу, что ей не стоит отрицать наличие второго этажа в ее доме.
Но она не расплакалась, обхватила себя руками, и я подумал, что она как будто вправду не видит нас, а видит облака и свет, или как там дети представляют то, что приходит после темноты смерти.
На двери Калева была табличка "Не входи!", а под ней "Осторожно, ребенок!". Наверное, их никогда не снимут.
Ты в порядке, Макси? спросил Леви. Пустишь нас?
Мне плохо оттого, что так бывает, сказал я, затем галантно поклонился и отошел от двери, пропуская внутрь Леви и Эли. В комнате горел свет. Наверное, очень-очень долго горел. Может быть, родители Калева просто не решались выключить его. Как будто здесь болеет ребенок, которому страшно оставаться в темноте. И где были мои кровавые надписи, беспорядочно разбросанные вещи, где были мои очевидные улики?
Я увидел комнату Калева такой, какой запомнил ее, с видуничего нового, разве что все покрыто тоненьким, пока едва заметным слоем пыли. По комнате Калева без труда можно было определить возраст мальчишки, который в ней жилслишком мал, чтобы выбросить все игрушки, но слишком взрослый, чтобы играть в них, вот и упокоились на стеллаже крохотные поезда, навсегда замершие на ювелирно-миниатюрных железных рельсах, реалистичные машинки и вертолеты. Детские книжки про мумий и оборотней стояли так высоко, что ребенку, который когда-то читал их, было теперь никак до этих книжек не добраться, а на уровне глаз были хрестоматии и приключенческие романы. Я видел коллекционного Дарта Вейдера, которого Леви подарил Калеву на двенадцатый день рожденья, видел драконов из набора резиновых фигурок, которых я подарил Калеву еще раньше, наверное, когда ему исполнилось семь. Если присмотреться, в комнате было множество наших подарков, и я видел, что Леви и Эли с удивлением ищут свои.
Если бы Калев был жив, мы бы даже не обратили внимания, насколько его жизнь состояла из нас. На стене над кроватью висели наши фотографии. Мы вчетверомот самых маленьких Макси, Леви, Калева и Эли до последних моделей этого полугодия.
Как это странно, стоять в комнате человека, которого уже нет, но в месте, где он жил, ничего еще не изменилось. Те же темно-синие шторы, с ракетами, смешными, словно нарисованными детской рукой, звездами и планетами, окруженными тонкими кольцами. Комнаты всегда растут медленнее их хозяев, чуть отстают во времени. Мы все хотели такие же обои три года назад. Та же кровать на втором ярусе и стол под ней, а на нем все еще раскиданы фломастеры и школьные тетради.