Третий пир - Инна Булгакова 10 стр.


Восемнадцать.

Ну, на годик вас постарше. За родину, мол, за Боснию!и ведь попал, босяк. В то самое яблочко. Франц Фердинанд, а уж тем более его жена, тут сбоку припека, так, под руку подвернулись: требовалось подготовить поле для последнего всадника. Началась резня с уже знакомыми симптомами, и мы вплотную подошли к философу Плахову. Доктор Фрейд занимался отдельными индивидуумами, Юнгуже массами, но не с того боку. Патогенные бациллы, например, открыты и материальны: палочки. Бациллы бешенства пока не открыты, но они активно функционируют, передаются неизвестным науке путем от одного Конвента к другому и спускаются в массы: ум, так сказать, честь и совесть нашей эпохи! Вас интересует, за что расстреляли дедушку? Разумеется, ни за что. Вопрос вообще так не стоит: за что? Вопрос стоит: сколько? Всадник и его конь прожорливы и требуют жертвоприношений. (Святая инквизиция в свое время догадывалась, гуманизм прервал полезную работу.) Сколько? Основываясь на требовании I Интернационала, Достоевский говорил о ста миллионах. Цифра явно занижена: в двух мировых войнах официально погибло шестьдесят пять. А неофициально? То есть прибавим еще двадцать миллионов с советской стороны. Итоговосемьдесят пять. И на весь научный коммунизм остается всего ничего. Неужели гений ошибся, спросите вы?

В сущности, он отвечал за русских,сказал Митя.

Вот именно. Обзывая Западную Европу «дорогим для нас кладбищем», он оставался истинным почвенником. Отвечая только за девяносто миллионов русских, живших в его время, он говорит о ста. Каков вывод? Он был послан в страну, которая должна самоуничтожиться.

Передергиваешь!возразил Сашка.А прирост населения? Русских и сейчас не меньше ста миллионов. И вообще дело не в арифметике...

И в арифметике тоже. Прироста уже нет.

Прироста нет во всей арийской расе.

Нету, нету. Бациллы вошли в гены, нация деградирует и заражает другие. Я кончил, Митя, и жду твоего одобрения.

Не дождешься. От красной чумы мы излечились. Теперь бы избавиться от свинки.

Обиделся. Патриотические струны взыграли! Вот это я в тебе люблю. За родину, за Боснию! Где пистолет, где Фердинанд? Митенька, да я всего лишь повторил тебя, в собственной, правда, интерпретации.

Ты сочинил пародиюи даже не смешную.

Какой тут смех, когда речь идет о гибели нации!.. Ширео бывшей христианской расе.

Но это неправда?перебила Лиза жалобно и пылко.Этого не может быть?

Чего именно, прелестная племянница?

Что русские сумасшедшие и должны погибнуть.

Видите ли, в упорстве делать все во вред себе есть нечто маниакальное. Впрочем, сроки, как я подчеркнул вначале, туманны. Не переживайте, еще поживете, обещаю, еще натворите дел с таким темпераментом. Вы ведь племянница Полины?

А что?

Доктор,вкрадчиво сказал Никита,угомонись. Мы пока что не твои пациенты, свободны пока что... Где шампанское? Черт! Ничего не видать!

Все внезапно ощутили ночь, заросли кустов, цветов и трав придвинулись вплотную, обступили стекла и слова, встал миг меж закатом и луною, в дверном проеме намывала гостей серая тень серого кота, в прозрачной тьме на веранде курили и пили простые (непростые) советские люди-потомки вперемежку с тенямичленами Конвента и I Интернационала, с Фердинандом, Принципом и дедушкой, с символистами. «Однако я с ума схожу»,упрекнул себя Алеша, явственно увидев Марата в ванне, с удивлением глядящего на пистолет. Москва застала врасплох, а ведь никогда, ни при каких обстоятельствах (его тайна и клятва) он не должен пить. Да это все ерунда. Новый хмель, несравненный, ударил в голову, когда на секунду включили электричество и все закричали: «Не надо!», и синие глазанаверно, случайно и будто с отчаяниемвзглянули на него.

Она внесла свечку в стеклянной банкелицо полускрыто, с провалами глаз, в классическом светеи поставила посередине стола. Исторические деятели отступили, но недалеко, за стекла, в заросли, прислушиваясь, участвуя и умирая, хотя, как заметил Вэлос, сейчас за разговоры не сажают.

Шампанское кончилось,констатировал поэт с горечью.

Кончилось? Как кончилось?захлопотал доктор (или экономист? кто он на самом деле? Занятный дядька).Я рассчитывал десять бутылок на пятерых, по две бутылки, так? Я ж не знал про племянников! Нет, я ничего не имею против племянников, наоборот, но с ними получается по одной целой с третью...

Нет, в тебе, Жека, широты, этого самого сокровенного... нутра этого...

А в тебе, Никит, есть?

Нутро есть. А денег нет.

Друг мой! Широта, как полновесная валюта, должна обеспечиваться золотом, иначе происходит инфляция.

У меня есть деньги,поспешно сказал Алеша.Только где достать шампанское?

Вот истинная широта, обеспеченная,одобрил Вэлос и встал.Надолго ли ее хватитдругой вопрос. Митя, оторвись от пролетариата, поехали в аэропорт.

Я готов.

Если мы не вернемся,Сашка тоже встал,прошу считать меня славянофилом.

Саш, обижаешь. Я не могу обратить воду в виноэто правда, но с гаишниками как-нибудь справлюсь. Никит!

Ага.

А вы, молодой человек.Алеша вскочил, готовый на все, на подвиг.Вы останетесь с дамами. Охранять дам,произнес доктор внушительно, глубоким вдруг, проникновенным голосом, две свечечки блеснули в немецких очках. Алеша сдался, ему захотелось сдаться.

Деньги!.. Я сейчас... Вот.

Никто меня не понимает: я широк, в своем роде,донес доктор доверительно, отмахнулся небрежным жестом от купюр и канул во тьму вслед за друзьями.

Алеша сел на свое место, глядя в сторону, в дверной проем, распахнутый в смутный сад.

Ну, как там у нас, на Черкасской?спросила она, словно продолжая стародавний милый разговор, начатый под липами или в школьном дворе, или на базаре, где ребята покупают семечки.

Да разве вы оттуда?поразился Алеша и ничего уже не видел, кроме ее лица.

Ну да. Знаете двухэтажный дом против базара? Зиночка там до сих пор живет.

Кто такая?

Моя сестра. Лизина мама.

Знаю, разумеется! Там ворота деревянные и беседка во дворе (в которой я целовался с Лизой, мог бы добавить Алешано когда это было! В далеком детствепозавчера. Неужели позавчера? Что творится со временем, любовь моя!). И в нашей школе учились?

Конечно.

Ну и ну! Такая таинственная, недоступная-неприступная... с Черкасской? Из 26-й школы? Чему, казалось бы, поражаться? Однако он поражен, как если б вдруг, ну скажем, тургеневская женщина в мантилье прошла на переменке по коридору... или сам Ванечка с нянькой возник в городском саду, на бережку, где теперь его памятник... Алеша расспрашивал жадно, торопясь (вот-вот прибудут философы колыхать вечные темы), она отвечала с готовностью и тоже будто спеша наговориться. И что же? Не считая ерундовой разницы в возрасте, они очень близкие люди, убеждался Алеша, очень. Во-первых, детство и юность в одной школе, на одном базаре (семечки да пончики с повидлом, и она отлично помнит его дом с полуподвалом и ажурным балкончиком). Во-вторых, Поль росла сиротойи у него отца нет. («А почему вас так зовутПоль?»«Лиза прозвала, маленькая».«А-а... а куда она делась-то?»«Ушла в сад, разве вы не видели?»«Ах да, видел»,ничего он не видел.) В-третьих, ее бабушка работала уборщицей, а у него мать. Полечка с Алешейоба из бедных, у нас не было дач и знаменитых дедушек, мы играли в детском парке за мостом и купались на Чугунке, мы ходили в кукольный театр на Московскую за торговыми рядами, мы с ней... Нет, нет, она не ходила в кукольный театр, там была церковь. «Неужели вы не знаете?»«Да, конечно, театр в церкви».«Потомда. Но в моем детстве там была настоящая церковь, Богоявленская. Мы ходили с бабушкой причащаться и святить куличи».«Господи!воскликнул Алеша уныло.Когда ж это было-то?»«В пятидесятые. Вы еще не родились». Ерундовый разрыв во времени катастрофически увеличивался, она говорила о каком то другом городес деревянным мостом через Оку и керосиновой лавкой в рядах, о часовне напротив чайной на их Черкасской (ни лавки, ни моста, ни часовни, ни чайной!), о нищих у базарабезногих воинах на дощечке с колесиками («А как же они ездили в гору?»«Руками о землю отталкивались, в руках деревяшки, чтоб не больно»), о какой-то любимой слепой старушке, немного тронутой, для которой Полечка копила медяки («Она дала обет до самой смерти кормить голубей».«Слепая?»«Так они ее знали, так и вились над ней, на плечи садились»). Странный город, ослепительно бедный и крайне привлекательный, потому что ее город, с ее солнцем, воскресеньем и милостыней.

И вы с тех пор ни разу не приезжали?

Ну как же!она удивилась.Я езжу к родителям и бабушке.

К кому?

На Троицкое.

А у меня там дед похоронен!

Вот видите, сколько у нас общего,сказала Поль серьезно, он приготовился развить эту чудесную тему (не могильную, Боже сохрани, не могилы у них общие, а воздух детства, который они вдохнули раз и навсегда), но она добавилаИменно там мне хотелось бы лежать, там почти ничего не изменилось.И тотчас, уловив его болезненное впечатление, пояснила:Не сейчас, конечно! Вообще. А то вы можете вообразить...

У меня в мыслях нет, что вы!взволновался Алеша.

Чего нет?

Ну, что вы хотите умереть.

Умереть? Что за ерунда!

Разумеется, ерунда! Вы не можете этого хотеть, потому что вы...

Не хочу, успокойтесь.

Потому что вы прекрасны,хотел сказать Алеша, но и эту опасную тему развить не удалось: в глаголе «успокойтесь»просьба и приказ. Вот как далеко зашли они (Алеша не мог успокоиться, но ведь и она тоже), подошли к какому-то пределу, смутно чувствовалось, и остановились на слове «ерунда». Очевидно, любимое слово. «Охота вспоминать всякую детскую ерунду!»припомнилась ее фраза и нечаянно сорвалась с языка. И что б вырвать пьяный мой язык! Поздно. Поль отозвалась небрежно:

Вы правы. Кому интересно чужое детство?

Мне!выпалил Алеша.Очень. А про «детскую ерунду» вы сами сказали, я только повторил... ни к селу, ни к городу. Помните, доктор спрашивал про дедушкин пистолет? А вы сказали: «Охота...»

Ну и память! Вы что, за каждым моим словом следите?

За каждым.

Она вдруг усмехнулась, Алеша замер, достала сигарету из пачки, он схватился за коробок, прикурила от свечки, поднеся к лицу, чтоб он запомнил навсегда его пленительную яркость: пунцовых губ и синих глаз, ржаво-рыжих волос при черных бровях и ресницахв дрожащем пламени. И спросила с усмешкой:

Я вам нравлюсь? (Он молчал.) Подите-ка поищите Лизу.

Итак, его прогнали, но неизъяснимый восторг усиливался, неузнаваемый сад на нервной почве или под влиянием шампанского чуть-чуть, приятно покачивался острым лунным осколком и изгибом дорожки в звездах и зарослях, что ведет на край света. Раздвигаются ветви в неясный просвет между неведомыми пришельцами, прикинувшимися яблонями, растет трын-трава, и стоит тишина. Он постоял в ней, поклявшись не оглядываться, переживая восторг: они с Полечкой идут по родному, совсем другому, залитому солнцем городу, с бидончиками, их послали за керосином, однако они проходят мимо рядов, по скрипучему деревянному мосту, поднимаются в гору на бережок, по которому, Бог знает когда, гулял охотник с няней, и вотширокая прямая Пионерская, ночной дворец, где в подвалах книгохранилища деятели Конвента и всех трех Интернационалов по-прежнему требуют сто погибших миллионов, наркомы проводят требования в жизнь, Гаврило Принцип вечно целится за родину, а Марат с удивлением глядит на дедушкин парабеллум... Да ну их! привязались! Почему он выбрал именно эту улицу? Справа библиотека, дальше наискосок старая пожарная каланча, больничный сад, городской морг, пыльные страшные окна, дальше, скорее... каменные Троицкие воротца, церковь, старинная липовая аллея, он уже один, дальше, поворот, еще поворот, ближе... ну, еще ближе... Алеша вздрогнул (пить надо меньше! вообще не пить!), оглянулся: веранда нарядно светится оконцами в кружеве, и движется в них быстрая тень. Поль? Прибирает на столе? Нет, просто ходит взад-вперед, взад-вперед... затрещали кусты, какой-то черный кошмар вырвался на волю, Алеша метнулся незнамо куда, услышал смех и голос:

Ага! Арапчика испугался? А вот и Патрик. А Милочка всегда с хозяйкой, охраняет.

Лиза покачивалась в гамаке, совсем близко, он подошел, сел рядом. Собаки дурачились в траве, порыкивая и повизгивая: шла игра.

Послушай, Лиз, неужели мы только вчера в Москву приехали?

А ведь правда вчера!воскликнула она возбужденно. Странно, правда?

Вообще все странно.

Да.

Помолчали, не хотелось разговаривать, нет, хотелось, но лишь об одном. Как усложнилась его любовь за ничтожное время, проявилась блеском деталей и подробностей, душа переполнилась первым пиром, другим детством, душа отшатнулась от того поворота, бежала прочь из влажной аллеи старинных лип, пронзенных солнцем и смертью, в реальный звездный сад, где играют собаки, а Лиза... Да, Лиза. Однако далеко ушел он от нее... куда уж ближе, гамак вынуждал к тесной близости, ночь скрывала лица, и еще горячило шампанское.

Знакомое до боли и очень подлое сейчас, в эту минуту, ощущение исподволь разгоралось в крови. «А ведь я предатель!пришла трезвая отчетливая мысль.Но разве я виноват?» Алеша вздохнул с содроганием, коснулся ее плеч, прижал к себе, внезапно забыв обо всем, и услышал:

Алеш, а ты крещеный?

Что?

Тебя крестили в детстве?

Да что я, помню?Однако он опомнился, выбрался из плетеной ловушки, запрокинул голову, приходя в себя, в свою душу. Млечный Путь светился милосердно. Любой вопрос в ту минутку мог сбить подлый настрой, но сбил именно этотпростодушный (или Лизка не так проста?) вопрос о кресте.Да, крестили, мать говорила.

И меня,Лиза засмеялась беспечно.Выходит, нам ничего нельзя.

Этот дядька больно хитер и ловко устроился. Ему все можно, скажите пожалуйста! А мы младенцами были, даже не помними теперь должны за это отвечать?

Да не отвечай. Кто тебя заставляет?

Кто, кто... никто.

Никто,подтвердила Лиза неожиданно серьезно.Потому что мы ни в кого не верим.

Это... не так,возразил он неуверенно.

А как?

Не знаю.

Алеша, как ужасно жить, правда?

Правда.

И как хорошо! Просто невыносимо хорошо, правда?

Еще бы! У нас на Черкасской водятся голуби?

Какие голуби?

Вообще.

Голуби? Они не успели вспомнить. Сад на секунду прорезали косые электрические лучи и автомобильный скрежет, собаки взвыли и бросились к калитке. Пир продолжался.

Покуда есть шампанское, есть надежда,сказал поэт и выпил. Кто-то что-то ответил, кто-то засмеялся, Алеша задумался: какая надежда? Да ведь это уже выясняли, это уже было ипришла в голову фантастическая идеясейчас все повторится: реплики, смех, синий взор, друзья уедут, они вдвоем вспомнят детский город (Господи, хоть бы все повторилось, бессчетно, вот так бы и сидеть напротив!), вновь привезут шампанскоевечный пир!поэт вновь скажет про надежду, Сашка подхватит, Вэлос возразит, хозяин займется черным томиком, доктор спросит про парабеллум, она назовет все это «ерундой», а Лиза скажет... Лиза сказала:

Какое красивое названиепарабеллум.

Древние римляне были воинами и поэтами. Я сам, правда, грек...

И папа ваш грек?

Естественно. Мой папа был пролетарий, сапожник, но в высших сферах, и тачал на весь генералитет и даже еще выше...

Что делал?

Тачал. Сапоги тачают. Он знал мир как облупленный и говорил мне в детстве: «Плаховы очень большие люди, кремлевские князья, Жека, не связывайся». Я связался и никогда об этом не пожалел. Митя, никогда! Я не только видел этот парабеллум, но и держал его в этой вот руке, чем и горжусь. Потому что дед твой, Митя, и был тем самым древним римлянином.

Кем?

Воином и поэтом.

Митя, а что все-таки ему предъявили?спросил Сашка.

Обычный набор: шпионаж, террор, правый уклонвыступал против коллективизациии что-то еще.

Что?

Не знаю.

Его реабилитировали по всем пунктам?

В реабилитации было отказано.

Что ж он такого натворил?

Темная история. Отец не любит об этом говорить. Кое-какие сведения он получил конфиденциально. Например, в деле фигурировало «Обожествление пролетариата», хотя дед уничтожил все известные ему экземпляры еще в семнадцатом и при обыске никакого компромата не нашли.

Вначале было Слово,сообщил поэт как новость.Вредительство, которое не прощается. Философ еще долго протянулдо самой войны.

Он до расстрела семь лет просидел в Орловском централе.

У нас?воскликнул Алеша.

У вас.

Грехи наши тяжкие, за тем же тургеневским бережком, за тем же ночным дворцом, неподалеку от пожарной каланчи и городского морга, на улице, параллельной Пионерской (Будь готов!Всегда готов!), стоит старая тюрьма, в которой сиживал Дзержинский.

Назад Дальше