Вкус Парижа - Мария Амор 5 стр.


 То-то он мне сразу понравился! Давай как-нибудь пригласим его к нам?

Суше, чем намеревался, я сообщил:

 Вчера убили Люпона.

Она выронила туфлю:

 Как это? Мы же только вчера ужинали

Почему-то меня покоробило, что смерть антиквара потрясла её.

 Он выбежал за тобой из ресторана, и кто-то застрелил его.

 Он выбежал за мной? Я даже не заметила.

 Его нашли раненым под мостом у ресторана и привезли ко мне. Он скончался на моём операционном столе.

 Боже мой А убийцу нашли?

 Пока нет. Но швейцар и метрдотель донесли, что у тебя с ним произошёл какой-то конфликт

 У меня с ним ничего не произошло! Я же вчера рассказала тебе. Он просто пристал ко мне!

Возразить было нечего, я прошлёпал в ванную.

Елена дождалась в коридоре, последовала за мной в гардеробную:

 Ты считаешь меня виноватой?

Я молчал.

Она обошла вокруг, положила руки мне на грудь:

 Саша, наверное, я виновата, что приняла его приглашение, но как я могла знать?..

 Конечно, не могла. Кто может знать, что может выйти для красивой женщины из постоянного весёлого времяпровождения без мужа, зато в компании светских повес? Не волнуйся, я заберу твою шляпку.

В ней словно выключился свет. Вместо него между нами возникло электрическое напряжение.

 Я я не верю, что ты обвиняешь меня. Ты подозреваешь меня в чём-то?

 Я тебя ни в чём не подозреваю. Подозревает полиция.

Она тряпичной куклой осела на стул:

 Меня? Полиция думает, что я застрелила Люпона? С какой стати?

 Не волнуйся, подозревают не только тебя. Но эта ваша ссора и то, что он побежал догонять тебя и ты так долго добиралась до госпиталя

 Саша, ты же не веришь этому, правда?

Я воевал с запонками.

 Конечно, нет. Но хорошо бы доказать это полиции. Я сейчас поеду, попробую поговорить с метрдотелем ресторана.

 Нет, подожди, не оставляй меня. Я с ума сойду от тревоги. Побудь со мной.

 Как только с тебя снимут обвинение в убийстве, дорогая,  пошутил я, но по её дёрнувшемуся лицу догадался, что шутка не удалась.  А сейчас действительно надо как можно быстрее найти истинного виновника.

Она прижала ладонь ко лбу и, словно не понимая ни моих слов, ни своего положения, повторила:

 Не уходи. Я так надеялась, что мы проведём этот выходной вместе. Ты так редко свободен по утрам. Я думала, мы сходим в нашу кондитерскую, а потом в синема.

 Не сегодня.

Я никогда не мог разглядеть её лицо так, как видел чужие лица  со всеми чертами и особенностями. Я глядел на неё не столько глазами, сколько сердцем, и нежность туманила детали. Елена неизменно слагалась в моём мозгу в родной образ, как слагаются в привычный облик чёрно-белые смутные пятна на старой фотографии. Отмечались только перемены: обрезанные, высветленные и уложенные аккуратными волнами локоны, чёрный ободок вокруг знакомых аквамариновых лагун глаз, коралловое сердце губ. Зато, как рентгеновский аппарат видит лишь смутные контуры внешних тканей, но при этом проникает внутрь тела, так же чётко я ощущал каждое её переживание. Она расстроилась, а я, дурак, поддался собственному угрюмому настроению, сказал себе, что стараюсь ради неё, и остался непреклонен.

Больше всего меня волновал браунинг. В любой момент квартиру могли обыскать, и мнение Дерюжина о ненадёжности баллистических заключений не давало покоя. Полностью избавиться от оружия я не решился: инспектор Валюбер дал понять, что Елена покамест  основная подозреваемая. Если дело дойдёт до обвинения, кто знает, не исключено, что эта экспертиза, при всей её сомнительности, может оказаться нашим последним шансом на оправдание. Разумнее всего будет спрятать пистолет в надёжном месте. Но сначала в «Ля Тур дАржан»  расспросить обслугу о вчерашнем.

С браунингом в кармане я доехал на метро до станции «Сен-Мишель», оттуда в кружевной тени старых лип и каштанов прошёл по набережной мимо лотков букинистов и раскладывающих букеты цветочниц. Летнее утро было влажным и солнечным, мощёный берег Сены ещё не высох от утренней росы. Маленькое паровое судно тащило по реке похожие на гробы баржи, отфыркиваясь от ночных преступлений клубами чёрного дыма. У самого тоннеля под мостом Турнель на булыжниках растекалось высохшими ржавыми подтёками зловещее пятно. От него целая дорожка следов вела по узкой боковой лестнице на верхнюю набережную. Если убийца и оставил какие-нибудь следы, их давно затоптали обслуга ресторана, друзья Люпона и санитары.

Жалюзи нижнего этажа «Ля Тур дАржана» были по-прежнему опущены, дверь заперта. Я прошёлся вдоль набережной Турнель, свернул на рю Кардинал Лемуан, ещё раз внимательно оглядел асфальт в поисках окурков, крови  любых следов, которые мог упустить в предрассветных сумерках. На мостовой валялись только обрывки газет, собачьи фекалии и прочая дрянь.

В кафе на рю Кардинал Лемуан уже опустили выцветшие от солнца полотняные маркизы, и официант выставлял на тротуар мраморные столики и соломенные стулья. Одновременно он следил за моими кружениями по перекрёстку. Я сел так, чтобы видеть дверь, ведущую в «Ля Тур дАржан».

 Кафе-о-ле и сегодняшние газеты, пожалуйста.

Последнюю неделю парижская пресса писала почти исключительно о трансатлантическом перелёте Чарльза Линдберга, но сегодня передовицы кричали о вчерашнем убийстве знаменитого арт-дилера. Самой пространной статьёй разразилась, естественно, Paris-Soir. Бартель превозносил покойного в качестве крупнейшего французского эксперта в области старинной мебели XVII  XVIII веков и величал его не иначе как «мэтр». Все некрологи упоминали, что месье Люпон преподавал в Сорбонне историю искусств, был автором множества монографий, статей, книг и альбомов об антикварной мебели, принимал активное участие в создании исторических ансамблей и экспозиций в Версале, Лувре и прочих музеях и внёс неоценимую лепту в сохранение и воссоздание французского искусства и истории. Бартель даже сделал предположение, что, останься покойный жив, он непременно вошёл бы в число «бессмертных» академиков.

Я понял, что в Париже быть антикваром почётнее, чем генералом в какой-нибудь южноамериканской диктатуре. Антиквариат отлично символизировал собой главное явление парижской жизни  непременное сочетание искусства и денег. После войны искусство стало выгодным помещением капитала, и его купля-продажа приносила несметные доходы. А старинная мебель, когда-то принадлежавшая коронованным особам, как раз расположилась на стыке материальных ценностей с историческими и национальными сантиментами.

Не забыл Бартель и о мадам Люпон. Он восхвалял её в качестве любящей и преданной супруги, верной помощницы и безутешной вдовы. Зато конкурирующий орган печати Le Figaro, видимо, в пику Paris-Soir посвятил целый разворот «близкой приятельнице» месье Люпона: «Марго Креспен  типичная бабочка, то бишь одна из молодых, самостоятельных, модных, работающих женщин, забросивших планы семейной жизни в пользу ненасытного наслаждения жизнью и неразборчивых связей с представителями обоих полов». Конкретно мадемуазель Креспен приписывали аферы с дадаистом Тристаном Тцара, а когда дадаизм уступил место сюрреализму, его место в постели Марго, если верить газете, занял сюрреалист Луи Арагон. На фотографии из-под полузакрытых затенённых век презрительно глядела брюнетка с высокими скулами и крашеным ртом. Читать про красивую женщину, ходящую, по французскому выражению, и под парусами, и на пару  à voile et à vapeur, было, несомненно, куда интереснее, чем про добродетели блёклой Одри Люпон.

Бабочки залетели на страницы Le Figaro не просто так. Париж был переполнен ими: днём  продавщицы, медсёстры, конторщицы, модели, художницы и студентки, по вечерам они превращались в посетительниц кабаре, джазовых клубов и левобережных злачных мест, где завсегдатаи запивали крошечные катышки гашиша яркими коктейлями с джином или вдыхали кокаин с миниатюрных серебряных ложечек. Благодаря работе в госпитале мне было известно, что так же щедро в ночных клубах раздавались и венерические заболевания. Декадентство было в моде и наряду с дешёвыми копиями одёжных коллекций модных кутюрье стало доступно каждому.

Наверное, поколение бабочек возникло неслучайно. Сначала война заставила девушек работать, потом лишила их женихов и обесценила традиционные женские добродетели жертвенности и долга. И эти молодые красотки превратили свою отчаянную ситуацию в свободный выбор: долой тоскливую долю обвешанной детьми домохозяйки, мы имеем право жить как нам угодно! В стремлении отвоевать себе все права и свободы мужчин они дошли до того, что даже внешне старались выглядеть андрогинами: перевязывали груди, худели, занимались спортом и коротко стригли волосы. На помощь им тут же пришли дизайнеры  Жан Пату и в особенности Шанель, предводительница этих амазонок. Её геометрические, узкие, короткие платья при каждом движении струились вокруг женских тел и создавали видимость энергии. Впрочем, бабочкам споспешествовало всё  от фокстрота и чарльстона, обнажавших напомаженные коленки, до изобретения предохраняющей от беременности диафрагмы, деликатно именуемой датским чепчиком.

Мне скорее нравилась эта неразличимая армия свободных, обольстительных и отважных индивидуалисток. Во всяком случае до тех пор, пока к ним не примкнула моя собственная жена. Только теперь я начал осознавать не только очарование, но и силу, а также опасность этой крайней женской эмансипации.

Что же касается покойного Ива-Рене Люпона, в описании Le Figaro он уже не выглядел таким однозначным знаменосцем антиквариата, каким его живописало перо Бартеля. Газета обильно цитировала «специалиста по старинной мебели» Марселя Додиньи, оспаривавшего профессиональное заключение месье Люпона насчёт неких табуретов, размещённых в экспозиции Версаля. Из статьи создавалось впечатление, что в антикварных кругах по этому поводу произошёл крупный скандал, в котором конечная истина покамест не восторжествовала. Я вспомнил смятую записку, найденную в ателье Люпона. Её как пить дать написал этот Додиньи!

Гарсон вернулся с чашкой кофе. Я ткнул в портрет покойника на первой странице и без особой надежды спросил:

 Вы вчера что-нибудь видели?

 Нет, мы были закрыты,  сокрушённо ответил официант.  Но сегодня уже появлялось несколько журналистов. И два фотографа. Снимали вход в ресторан и там, внизу,  он махнул в сторону реки.  А один месье тоже, как вы, всё тут вокруг исходил. По тому тротуару рыскал, присматривался, явно что-то искал,  он указал на рю Кардинал Лемуан.

 Полицейский? Журналист?

 Кто ж его знает. Я сначала подумал, что он вчера кошелёк потерял, и подосадовал, что сам не догадался осмотреть тротуар. Пьяные иногда выходят из ресторана, могут и обронить. А потом увидел газеты и понял, что это, наверное, связано со вчерашней стрельбой.

 Он что-нибудь нашёл?

 Не-а, два раза прошёл и убрёл куда-то.

 А как он выглядел?  Пять франков легли на угол стола.

Купюра исчезла в складках фартука, гарсон сдвинул брови, приложил палец к переносице, задумался:

 Долговязый такой, тощий, лысый, очкарик. Сутулый. Но, может, он таким казался, потому что сгибался чуть не до земли.

 Но это вряд ли имеет отношение к убийству. Стреляли-то внизу, у реки.

 А может, убийца пробежал оттуда в сторону Контрэскарп и тут по дороге обронил пистолет?!  важно заявил гарсон.

 Вот как! Думаете, это был сам убийца?

Прыщавый начинающий детектив махнул тряпкой:

 Вполне возможно. Я на всякий случай сразу позвонил в полицию.

Добровольный помощник следствия кинул на меня косой взгляд. Я понял, что он запоминает мои приметы, и пояснил свой интерес:

 Надеюсь, преступника найдут. Я хирург из Отель-Дьё, вчерашний раненый скончался на моих руках, после этого трудно остаться равнодушным.

Гарсон, разумеется, не мог знать, какую непробиваемо толстую шкуру я вырастил с тех пор, как повстанцы Кучек-хана расстреляли всех моих больных в Реште, и кивнул с почтением. В этот момент распахнулась дверь «Ля Тур дАржана», и усатый кряжистый мужчина в длинном белом фартуке вытащил мешок мусора.

Я положил на стол десять франков:

 Сдачи не надо.

Гарсон ловко смахнул купюру со стола:

 Удачного дня, доктор.

Он продолжал бдительно следить за мной, пока я шёл к входу в ресторан. Я не сомневался, что он тут же позвонит в полицию и доложит о подозрительном высоком блондине, вынюхивающем детали убийства.

Усач из «Ля Тур дАржана», заметив меня, нахмурился:

 С газетчиками не разговариваю!

 Я не газетчик. Моя жена, мадам Воронин, вчера была среди гостей месье Люпона. Она забыла у вас шляпку. Такую чёрную, с вуалеткой.

Он взглянул на меня с любопытством:

 Ах так? Прошу прощения, месье!

Вошёл внутрь, спустя пару минут вернулся с чем-то, напоминающим остывшую лаву Везувия с облаком дыма в виде вуали.

 Простите, жена очень переживает по поводу случившегося. Вы что-нибудь видели, слышали?

Швейцар припрятал купюру с той же профессиональной ловкостью, что и гарсон:

 Я всё рассказал полиции.

 Вы понимаете, я не полиция, я муж,  я повертел в пальцах еще десять франков,  расскажите мне всё, что интересно мужу.

За содержимое моих карманов толстяк повторил то, что я уже знал и без него:

 Я видел только, как месье Люпон подошёл к вашей жене, когда она вышла из туалетной комнаты. Он что-то сказал. Мадам, похоже, рассердилась и выбежала из ресторана. Он вышел за ней, да так больше и не вернулся. Я надеюсь, мадам в порядке?

Больше тут делать было нечего, и с извергающимся вуалью Везувием под мышкой я поспешил в Отель-Дьё.

У меня этот путь занял девять минут  по меньшей мере на десять минут быстрее, чем вчера у Елены. Это, конечно, никак не указывало на её вину, она ведь была расстроена, испугана, вдобавок потерялась в темноте и упала. Но теоретически эти лишние десять минут предоставляли ей необходимое время для того, чтобы спуститься с Люпоном под мост, застрелить его и всё ещё успеть появиться в госпитале в одиннадцать часов восемь минут.

В больничной аптеке я приобрёл изрядное количество лекарств. В своём кабинете перепаковал их в большую коробку, засунул её в саквояж и двинулся в иранское посольство.

Посольство располагалось неподалёку от нашего дома, в красивом особняке на авеню Йена. Меня там хорошо знали, вместе с супругой частенько приглашали на торжественные приёмы и всегда принимали с любезностью, полагающейся лейб-медику Реза-хана. Я любил бывать здесь.

В модерном Париже я тосковал по Тегерану, по дребезжанью колокольчиков верблюжьих караванов, бредущих на Большой базар, по запаху поднимаемой ими пыли, по журчанию арыка, текущего вдоль глухих каменных оград, через которые перевешиваются ветви абрикосов и гранатов, по воплям муэдзинов на рассвете. Восток впитывается в человека глубже аромата специй. А может, я тосковал по своей юности, по тем временам, когда ещё только прибыл в столицу Персии из Решта. Тогда я пытался забыть войну, расстрел моих больных, мучительный путь в Тегеран с колонной беженцев. Мне было тридцать лет, жизнь казалась ужасной, безнадёжной, бессмысленной, пустой и прожитой. Зато я был одинок, свободен и бесстрашен. По утрам я ставил клизмы пухлому предшественнику нынешнего шаха, а в остальное время изучал фарси, фотографировал красочный Большой базар, пытался осилить «Шахнаме» в оригинале и пил «сингл молт» с содовой в отеле «Кларидж». Я ничего не ждал, ни на что не надеялся и ничего не планировал до тех пор, пока на пороге моего дома не застрелили моего друга и тогдашнего жениха Елены  полковника Турова. То убийство заставило меня очнуться и изменило мою жизнь. Спустя год мы с Еленой поженились. Теперь я отчаянно скучал по лепету фонтана в нашем саду, по ночам на плоской крыше под звёздным небом, по сладкому запаху горячего кизяка на рассвете, по свету в кухонном окне, встречавшему меня вечерами. Никакие варьете с полуголыми негритянками не могли возместить мне смысл и счастье тегеранского существования.

На сей раз меня принял секретарь посольства  месье Гаффари. В соответствии с персидскими правилами вежливости поинтересовался, как поживает достойнейшая Елена-ханум. Я уверил его, что прекрасно.

Гаффари согласно покивал головой и без явной связи заметил:

Назад Дальше