Свои - Инга Сухоцкая 10 стр.


Фая с Розой по-прежнему стирали и гладили, а еще шитьем на дому зарабатывали.

И даже мама Вера устроилась, вернее, работа сама к ней пришла. Однажды во флигелек человек в кожаной куртке постучал, а дома только и были Кузьминишна с мамой Верой и девочками, потому и открывать не хотели,  боялись. Но человек не уходил, громко в дверь колотил, ждал, прислушивался, опять колошматил. Пришлось отпирать. Он сердито приказал всем из комнат выйти, и, оглядев всех пятерых, скомандовал маме Вере следовать за ним к товарищу Горскому. Мама Вера обмерла, задрожала, но пошла.

Девочки с Кузьминишной ни живы ни мертвы на кухне засели, даже Машенька не плакала. И только тогда разревелась, когда мама цела-невредима вернулась и рассказала, что Горскому человек понадобился, чтобы с документами разбираться. Он далеко ходить не стал, решил во флигельке грамотных поискать. Вот, узнавал, умеет ли мама Вера читать-писать, а узнав, что она грамотная, предложил ей со следующего дня на работу выходить. Она, хоть и с ужасом в душе,  но согласилась: отказаться было страшнее.

Первые рабочие дни давались ей тяжело. Мама Вера много плакала, сердилась и выговаривала на кухне папе Васеньке и Зинаиде Ивановне. Но никто ее не винил,  ждали, когда пообвыкнется (она же ни дня прежде не проработала). Со временем ее поведение выровнялось, так что она не только работы,  жизни меньше бояться стала, к прежнему благодушию вернулась. А скоро и про Советскую власть со значением рассуждала, и о товарище Горском с уважением отзывалась: везде неразбериха, голод, хаос, а он все понимает, ничего не боится, уверен, сдержан, спокоен. И видно, Горский ее как делопроизводителя тоже ценил, раз через месяц-другой приемщицей в промпункт (в бывшей лавке Широких) посадил, печати со штампами выдал и в анкете совслужащей записал. Тут уж мама Вера и вовсе приободрилась, расцвела: то сережки новые, то стрижка модная, то блузка шелковая. Хлеб вон только дорожает, цены растут, завтрашнего дня не угадаешь, а мама Вера скользит как рыбка в речке,  мудрая рыбка: и отлива не боится, и на удочку нейдет, и в сети не попадется. И Можаевым хорошо. Под боком у Горского, конечно, не забалуешь, а вроде и под его защитой,  у арки въезда всегда часовые, во дворе тихо. И у девочек книги для домашних занятий появились. Из библиотеки Широких. И каждый своим делом занят, и дома мир и спокойствие.

* * *

Но однажды и этой благости пришел конец.

Мама Вера работать должна была, а тут ураганом, вихрем влетела,  лицо перекошенное, глаза красные и причитает, как кликуша на похоронах:

Что ж это творится? Земля ж! Люди! Матушка, батюшка! Мало им Антоновых, мало жида Гольдина! Так они газом! Газом собираются!.. Азорку, пажити, ухожья, речку

Что с газом-то?  бестолково уставилась Кузьминишна на Веру.  Газ какой-то  пыталась объяснить она подошедшей Фае с девочками.

Какой-то!  чуть не кричала Вера.  Такой, что всех убивает, землю выжигает, воду травит. Выпьешь да помрешь. Какой-то!

Девочки, учиться!  отослала Кузьминишна девочек в их комнату, но те, отступив в глубь коридора так и остались дослушивать  А ты, матушка,  повернулась она к Вере,  по порядку давай, что за люди, что за газ  И женщины повели Веру на кухню, не заметив увязавшихся следом Ариши и Поли с Машенькой.

Глотая слезы, всхлипывая и хватаясь за голову, Вера рассказывала:

На тамбовщине мужики бучу подняли. «Эти» енералов своих нагнали. Один, говорят, богом мечен, глазами крив, другой и вовсе пшек. Нехристи, словом. Ядовитый газ пустить удумали. Баллоны уже завезли. Теперь думают, как бы все так устроить, чтобы самим не перетравиться. Предупреждаются

Да кого травить-то, не пойму? мужиков что ль? Да за что ж?  терялась Кузьминишна.

Будто не было, чтоб люди друг друга ни за что убивали  как-то слишком спокойно произнесла Фая.

Ну тебя!  отмахнулась Вера,  опять свое жидовское мелешь. А у меня батюшка, дом, родня!  завыла она.

Господи!  всплеснула руками Кузьминишна.  Хозяйке-то как сказать? Там же Можаевы Ро-о-одненькие!  залилась она слезами.

И над кухней повисло тяжелое молчание, прерываемое лишь всхлипами и шмыганьем.

Позже, когда вернулись из больницы Зинаида Ивановна с Василием Николаевичем, снова взрослые собирались на кухне, снова Вера им все пересказывала, снова плач стоял, и снова девочек раз за разом в детскую отсылали. И день, и два, и несколько в тиши да печали прошло. И долго еще стекались в людскую горькие вести с тамбовщины.

Тяжело и долго доходило до девочек, что нет им пути назад в Белую. Идти уже не к кому, прежние обитатели сгинули, кто от старости, кто в столкновениях Сестер-инокинь из монастыря выгнали, церковь в Герасимовке обобрали да сожгли, а само семейство герасимовское рассеялось (кто с сестрами ушел, кто вместе с Мишей навсегда в тамбовской земле полег), зато в Новоспасском целый гарнизон «красных» расположился,  свою власть оружием да жестокостью насаждают, а все боятся. И чем больше боятся, тем жесточее становятся и сами, и противники их, и всюду, всюду рыщут люди недобрые, дух погибельный накликают.

Тяжело и долго понимала Поля, как этожить без Белой, без папенькиной заимки, без лесной речушки, без Яружки. Вспоминала, вдумывалась и не могла понять, кому и чем помешали сестры-инокини, уютный приземистый «Герасим»? где теперь учиться окрестным детишкам? что случилось с жителями Белой, как могли они все исчезнуть? За какие такие грехи выпало им это наказание? За что? За что так с Зинаидой Ивановной, с папой Васенькой, с Аришей и Машей, и с нею, Полей? Мучительные вопросы изматывали ей душу, но увы! задать их было некому.

Ариша (даже Ариша!) с Машей вряд ли знали больше нее, и сами ходили бледные и заплаканные.

Мама Вера сидела дома, забыв о работе, то голубила дочек, то замирала, уставясь пустым взглядом перед собой, то бралась лихорадочно перебирать привезенные из Азорки памятные вещи, то снова призывала девочек.

Зинаида Ивановна слегла, замолчала и перестала есть.

Василий Николаевич из немочи не выходил, припадок за припадкомдаже имена домочадцев забывать начал.

Петька и тот не справлялся: вдруг белел, кривился и убегал в тележню.

Наконец, Данилыч решился обеспокоить самого доктора Яблонского. К счастью, тот мешкать не стал,  тут же вместе с Данилычем во флигелек и явился.

Возможно, доктор этот лучше других смог бы объяснить Поле, что и почему происходит в Белой. Но ей уже не до тамбовщины было,  все ее мысли, вся душа сосредоточилась в одном-единственном, горячем и ясном желании,  чтобы все, наконец, поправились: чтобы Зинаида Ивановна начала есть, говорить и смогла встать, чтобы папа Васенька вырвался из охватившего его мрака, чтобы у мамы Веры взгляд стал осмысленным, живым, чтоб у сестричек прошли синячки под глазами и чтобы Петька перестал белеть как лист и убегать из людской

Услышал ли Бог ее молитвы или помогли порошки и микстуры доктора Яблонского, через неделю-другую можаевский флигель оживать начал. Сначала мама Вера поправилась, потом девочки, потом Петька с папой Васенькой. Зинаида Ивановна болела дольше всех, но наконец и она заговорила и есть начала, но с сердцем так всю жизнь и мучилась. Даже с работы пришлось уйти. Вот и оставалось ей сидеть дома или дышать свежим воздухом у крылечка.

* * *

Надо сказать, что вся эта история с Белой повлияла и на других домочадцев. Едва Можаевы от скорбей оправились, Трофимыч с Кузьминишной в деревню засобирались. (Сами из обычных крестьян были, с тех земель, что Николаю Сергеевичу когда-то принадлежали.)

Зинаида Ивановна как только не отговаривала, но они свое заладили: «Ежели так пойдет,  и на погост родной не допустят, где могилки родительские. И будешь в чужой земле как стервь гнить».

Взялся Данилыч стариков на место свезти, а Зинаида Ивановна и копеечку, и вещей разных в дорогу им собрала, да просила, как доберутся, весточку прислать, что живы-здоровы. Но уж ни весточки, ни самих стариков более не видели.

Вскоре затем и Фая умерла.

Розочку, не без участия мамы Веры, от работы в прачечной отстранили, чтобы она за Зинаидой Ивановной ухаживала да хлопотами домашними занималась. К тому же это охранило бы Горского от возможных неприятностей, связанных с тем, что в его хозяйстве для лишенки работа нашлась.

* * *

А скоро пришло время вспомнить о «сокровищах» Широких, убереженных Данилычем. К слову, сокровища были так себе. Широких же ни коллекционерами, ни банкирами не были, денег под матрасами не прятали. Главными ценностями мануфактуру в Саратове да школу в Белой считали: первуюдля жизни, вторуюдля души. Но теперь и фамильные драгоценности, и столовое серебро, и совершенные безделицы, от золотых до мельхиоровых,  все в ход шло. И не только ради болящей Зинаиды Ивановны, не столько ради живота, но главным образом, ради обучения девочек решились взрослые на такой шаг.

Всех трех сестер записали во вторую, платную, ступень школы. При этом Поля, хоть и была на год младше Маши, попала в один с нею первый класс второй ступени,  чтобы девочкам спокойнее было. Однако обрадовалась одна Арина. Очень она боялась, что без бумажки об окончании школы не сможет продолжить путь в медицину. А Поля с Машей приуныли. Поля за это время окончательно превратилась в трусиху, а Маше сама мысль о школе не нравилась. Там же все вокруг чужие, все незнакомо.

И то сказать, за годы революции совсем в Саратове дела с учебой расстроились. И хотя новые власти обязательное и бесплатное обучение для всех детишек провозгласили, и даже старую школу разогнать успели, но с новыми школами не торопились, а от старых единицы остались. Вот и бегали по улицам ребятишки, ни аза в глаза не знавшие. Тут уж родителю думай! А иной родитель и сам грамоту позабыл, и ничего, живет как-то, так на что ему дитя принуждать.

Но в 1920-ых появилось в саратовских школах то, что помогало перебороть любую косность, любые страхи,  появилось школьное питание. И это в голод, разразившийся по всему Поволжью, когда помощь наборами, обедами, сухими пайками от церковников, американцев, Помгола, Фритьофа Нансена нередко спасала от смерти. А шла эта помощь, в первую очередь, детям, и часточерез школьные столовые. Потому-то теперь всякая школа за счастье была. А тем более та, в которую определили девочек,  одна из самых приличных в Саратове.

И пусть в ней, как и в других, не было учебников, тетрадей, карандашей, зато учителяпо всем предметам. А еще талоны на обед, возможность погулять по двору, да хотя бы пройтись до школы и обратно. И класс приличный, девичий,  ни одного мальчика. (Спасибо взаимопониманию родителей и директората школы.)

Главное, что смущало Полю,  повсеместная путаница в предметах, рассказах учителей, даже в расписании. Дома, опираясь на школьные понятия уроков, заданий, изложений, вопросов и ответов, Поля умела определить само содержание занятий, уловить их направление, последовательно, по совету взрослых (в основном, Зинаиды Ивановны), переходя от темы к теме, от книги к книге.

Школьная же программа, при всем обилии правил, напоминала игру в чепуху.

На «Труде» еще понятно,  школу в порядок приводили и тем самым к труду приобщались, на «Природе» названия растений, животных узнавали, но с «Обществом»  совсем беда была. Мало того, что «историю» «обществоведением» заменили, так и сути нового предмета не объяснили, при этом предлагали обсуждать живее, высказываться смелее, на что девочки озадаченно молчали, не понимая, каких размышлений от них ждут. Терялась и учительница, не умея найти подхода к робеющим ученицам.

Например, о тяжелой народной доле заговорила, о бурлаках. «Выдь на Волгу, чей стон раздается»,  прочитала она с выражением. И ждет, а чего? Между прочим, у того же Некрасова «ой, полным-полна коробочка» есть, где «и ситец, и парча» А если уж про бурлаков,  так они разные были: и каторжане, и те, что в бечеву подряжались, чтобы заработать хорошенько да новую избу поставить или земли поболее взять. А что стонтак это песня медленная, чтобы тянуть удобнее было. Под детскую считалочку или частушку, да целой толпой поди вытяни! Зато те, что уже всё привели, разгрузили,  какие они веселья с танцами устраивали, отчего не скажут? Целыми кабаками гуляли,  околоточных звать приходилось, чтобы буйство это унять. Словом, не получилось у «исторички» девочек через Некрасова разговорить.

Или вот, Чернышевскому урок отвела, портрет его ученицам показала, и как неслыханную радость, сообщила, что он здесь же, в Саратове родился, рос, и в Первой мужской гимназии преподавал. И даже памятник ему недавно открыли. Потом о доблестях его вдохновенно вещала. Надеялась, что не удержится класс, кто-нибудь да откликнется, вступит в разговор. Да сама, вот беда! не из местных, и невдомек ей, что в родном Николаю Григорьевичу Саратове много разного о нем помнили. И когда памятник тот ставили, много чего говорили, но героического облика никак не складывалось. Слишком истеричен, нечистоплотен, плаксив, расхлябан был. Воспылает вдруг, как спичка ядовитая,  хоть от занозы, хоть от мировой несправедливости: «Гнусно! Гнусно!»  кричит и в писк срывается. И каких бы прозрений ему не приписывали, многие Николая Григорьевича скорее недужным считали, чем свободомысленным. У недужного-то недуг за него, бывает, говорит,  какая уж тут свобода! Такому, если памятник и ставить,  не за подвиги, а за то, как его, болезного, здоровые люди в свои страсти ввергали. Словом, и тут обсуждения не получилось.

Ради другого «героя», «защитника бедных», Терентия Пророкова, даже его соратника в класс привели. И два урока слушали девочки, как славные эти «защитники» громили проклятых буржуев, господ и капиталистов. «Потому,  говорил соратник,  что богатеи эти, злые да жадные были, хорошим людям жизни не давали». Да ведь разные люди под эти «наказания» попали. Чем им тот же Александр Николаевич Минх не угодил, что они его имение порушили? Тем, что потомственный дворянин из обрусевших немцев? Что Российскому отечеству верно служил, на Крымской войне воевал? Что Саратовскую губернию самым подробным образом для потомков описал: деревни, народы, традиции, поверья,  за что медаль Русского географического общества получил? Да ведь сами же учителя его книги читают, гадости разные в них выискивают, чтобы про ужасы царизма на уроках рассказывать, но о самом Александре Николаевиче словом не обмолвятся. Зато в честь Пророкова улицу неподалеку от центра назвали. «А что до жадных и злых, они и среди бедных всегда были. Иначе кто же камышинских Можаевых извел, не добрые же люди»,  не соглашалась в душе Поля. И что бы ни думали другие,  ни поддержать этого соратника, ни возразить ему никто не захотел.

После того учительница оставила надежды разговорить класс и на следующих уроках скучным монотонным голосом читала по бумажкам о событиях более отдаленных, а потому не столь спорных: хоть о восстании Спартака, хоть о Великой французской революции. Французский «хлеб равенства» воспевала, а про поволжское бесхлебье да голодни слова. Одна девочка возьми да скажи: «Хлеб-то ваш ржаной и того по четверть фунта на руки выдают, а у меня бабка болеет. Доктор говорит, белый хлеб нужен, пшеничный, а где ж его взять. Так что ж, пусть помирает?»

И молчит учительница, и сама, наверное, на голодном пайке сидит, и хорошо, если в обмороки не падает. И девочки на уроках молчат, у каждойсвой маленький, но уже весомый багаж прошлого, свое отношение к происходящему, своя семья, своя история. Вот такое обществоведение, несуразное, нечувственное.

Зато неприятностей и ссор в классе никогда не случалось, а Маше с Полей еще и легче,  вдвоем ведь. А скоро и Женечка Раевская появилась.

Сама Женя из Петрограда была. В Саратов приехала, потому что ее отца, инженера-путейца сюда как политически неблагонадежного направили. Как и девочки, знала Женя чуть больше, чем предполагалось, любила книги, музыку, и, как и Маша с Полей, не любила уроки политграмоты, считалась уязвленной буржуазной идеологией, и потому, кстати, учиться девочки вынуждены были на хорошо и отлично. (К счастью, в школе системой зачетов ограничивались.)

Благодаря знакомству с Женей и ходить в школу стало веселей, так что едва войдя в школьный двор, Маша с Полей издали выглядывали, не мелькнут ли где рыжие хвостики новой подружки.

* * *

А скоро и вовсе свободнее, радостнее дышать стало,  в мир пришел НЭП. Пришел как-то вмиг, сразу. В магазинах появилось все мыслимое и немыслимое. Рынки ожили, явив весь ужас нищеты и бессилие роскоши. За фамильные драгоценности можно было выручить резиновые калоши, за небольшую картину-подлинник известного художникафунт серого хлеба. Повсюду открывались кооперативные лавочки. Каждый час, каждую минуту возникали новые сообщества, конторы, концессии. Город засиял газовыми, керосиновыми и электрическими огнями. Улицы заполнились, засуетились, запели: то звонок трамвайный, то пароходный далекий гудок, то детский смех

Назад Дальше