Их, маму с дочкой, Зинаида Ивановна с Николаем Сергеевичем в 1905 году приютили, когда в городе еврейский погром случился. Кузьминишна тогда ох как переполошилась: чего только про жидов ни говорят! и чем жальче они выглядят, тем больших бед от них жди.
Кто знает, какими словами Зинаида Ивановна страхи эти усмиряла, а так усмирила, что Кузьминишна поначалу просто притихла, потом столоваться вместе обеих пригласила, а скоро дочками называть стала. Те же, как погром прошел, так при доме жить и остались: стирали, шили, гладили. Фая для Кузьминишны в домашних хлопотах первой помощницей стала, да Розочку поднимала, а уж Розочка росла и добрая, и послушная, и старательная. А на скрипочке как играла! Иногда в дуэте с Зинаидой Ивановной.
А тут опять революция, снова в людях животное проснулось: и своих, и чужих боятся, а уж про евреев только вспомни! Вот и во флигелек люди Горского однажды пришли: глазами хмельно сверкали, угрожающе за ружья хватались, не по-русски, колюче ругались, на Розу гадко посматривали, и грозились обеих, и мать, и дочь, в ЧК как чуждый элемент сдать. Что этим воякам Данилыч с Трофимычем ответили, тайной осталось, но сумели депутацию выпроводить. Потом с самим Горским договаривались, не побоялись ведь! и даже бумажку от него получили, чтоб обид Фае с Розой не чинилось: должен же кто-то солдатиков обстирывать, шинели им чистить, одежды латать. Но уж лошадок хозяйских отдать пришлось, а «эти» их и вовсе со двора свели, кому, кудаБог весть. Тут уж Трофимыч пригорюнился, приуныл, ванёк безлошадный. Целыми часами в конюшенке просиживал.
Зато Данилыч будто духом окреп, дело свое понял, обитателей флигелька до возвращения хозяев беречь. А это непростая задачка была: и с продуктами выкрутиться надо, и керосина, и топлива хотя бы для одной печи добыть, хоть дров купить, хоть кизяка насобирать. «Эти»-то, как власть взяли, всякий товар из продажи исчез. А откуда ему взяться, дороги всюду перебиты, паровозы ржавеют, зерно да мука под открытым небом гниют, вся жизнь на мешочниках да лоскутниках держится. А у тех цены! И растут, и скачут, и у каждого на свои деньги мерятся. Словом, разладилось все, одичали люди, живутдруг друга боятся.
Хорошо, руки у Данилыча золотые были, всякое дело спорилось. Вот и крутился: там заработает, здесь устроит, что-то поправит, переделает, наладит, да на вокзале люди всегда нужны. Тем и зарабатывал.
Иногда Петьку Можаева с собой прихватывал, внука того Степана Ивановича Можаева, что с семейством в Камышине обосновался, того самого, к которому Николай Сергеевич заглянуть намеревался. Строго говоря, Петька то же в Камышине с дедом и родней проживал, но в последнее время в Саратов зачастил. Бывало, по несколько суток во флигелек пробирался, в дом зайдет, со всеми поздоровается и тут же с Данилычем куда-то уходит, где копеечкой, где съестным-несъестным разживется, потом в людской сидит да Кузьминишны стряпню нахваливает, но уж не ради ее щей были эти подвиги. А ради чего?
Видели бы вы ресницы Розы, нежный румянец на ее щечках! Видели бы, как ласково брала она скрипочку, как слегка наклоняла головку, как нежно обнимала пальцами смычок, как свободно и крепко удерживала гриф, с легкостью подчиняя свободное течение музыки. Правда, случалось это все реже. Все чаще скрипка оставалась в футляре, а Роза стыдливо прятала красные, распухшие, потрескавшиеся руки. Однако жаловаться не жаловалась, наравне с матерью лоханничала. Но уж до исподнего Фая ее не допускала. А Кузьминишны бы воля, так и до прачечной не допустила бы: «Да что ж, разе Горский спрашивать станет? вздыхала та. Вон и люди его волками смотрят Того и гляди набросятся. А и бежать-то некуда. Везде беда, везде ужас творится».
К счастью, тогда-то Зинаида Ивановна с саратовщины вернулась, а чуть позжеВасилий Николаевич с семейством из Белой прибыл. И вот сидят они вместе, темновато на кухне, сыростью пахнет, зато от печки тепло, в печке огонь сопит да похрапывает, и сердцу отраднее, спокойнее становится. Даже Трофимыч поохает-поахает да улыбнется. Вместеоно всегда легче, ежели единой семьей. А родство не все кровью вяжется. На Троицу подружки кумятся, у новобрачных семейства роднятся, и во Христе свои узы имеются. А уж как голод да горе роднят! когда люди друг друга беречь стараются.
* * *
Первым на долю жителей флигелька горе выпало. Неожиданное, непредвиденное, еще неведомое для девочек и безутешное для взрослых.
Едва от дороги оправились, у Ванечки жар начался. Отселили его в дальнюю комнатку, где Фая с Розочкой жили (те к девочкам пока переехали), там, в дальней комнатке, тише, бесхлопотней было. Даже вторую, дальнюю от входа печь растопили, чтобы хворь поскорее выгнать, порошки какие-то болезному давали, Кузьминишна заговоры бормотала. Но коли Бог приглядел, ни врачи, ни заклинанья не помогут. Два дня Ванечка хуже и хуже был. Поленька места себе не находила, так хотелось братика поласкать, с ладошками его, нежными да мягкими, поиграться, а ее даже пускать к нему перестали. Уж она просила-просила, все равно не пускали, только молиться и оставалось. Поплачет-помолится-заснет, поплачет-помолится-заснет, вот и не услышала, как однажды ночью шумиха поднялась, а к утру все кончено было, не стало у нее братца. Потом батюшка с дьячком приходили, потом к похоронам готовились, младенчика умывали, гробик маленький посреди комнаты ставили, чтобы попрощаться.
Поля боялась и не хотела видеть Ванечку неживым: непонятно, зачем прощаться с тем, кого уже нет, и как это его нет, если он все еще тут. Но он лежал, словно маленький ангел в белоснежном простеньком платьице, с бледным личиком в обрамлении светлых кудряшек, и казалось, просто заснул, вымотавшись в жару и бреду, заснул для этой жизни, чтобы пробудиться в другой, которую не видит глаз человеческий, зато достигает молитва сердечная. И покой заполонил душу Поли, и постыдная неловкость от того, что не чувствовала она той боли, того отчаяния, которые замечала у взрослых.
Почему-то стесняясь мамы с папой и бабушки, Поля открылась одной лишь Кузьминише, готовая встретить упреки, но та только голубила да по головке гладила:
А ты не спеши, не спеши понимать. Успеешь. И намучиться, и наболеться успеешь. А пока матушку с батюшкой поутешь. И самой полегчает.
И Поле действительно легчало. Видно, так уготавливали ее силы небесные к новым бедам-несчастьям.
* * *
Сорока дней с Ванечкиной смерти не прошло, новая беда стряслась. Погибло камышинское семейство, вместе с дедушкой Николаем Сергеевичем погибло. Он как раз у шурина, у Степана Ивановича, тогда гостил.
Внук Степанов, Петька, в отлучке был. А как пришло время вернуться, к дому подходить стал, так от соседей узнал, что беда у Можаевых приключилась, злые люди в дом ворвались. Крик поднялся, стрельба, шум. Потом поутихло все, потом видели, как налетчики эти мешки с хозяйским добром из дома вытаскивали, в хозяйские же подводы кидали, да на хозяйских же лошадках к себе увозили. В Комбед вроде. Тех, кто дома был (а дома все и были, обедали), никого в живых не оставили, ребятишек малых и тех не пощадили. Все вверх дном перевернули. Уходя дверь настежь оставили, и не стыдно им мерзость свою напоказ выставлять. Звери, не люди!
«Петька-то, как на крыльцо взошел, так у порога и застыл, рассказывал один мужичок камышинский. Глазами перед собой водил, пока совсем плох не сделался. Взгляд больным, нехорошим стал, лицо побелело, обузилось, а он стоит да стоит. Потом уж попятился, попятился, да чуть с крыльца не слетел, встряхнулся будто, да пошел, пошел куда-то, быстро пошел, побежал почти. А кудамолчит, да и вовсе как будто не слышит». Побоялся мужичок этот парня без призора оставлять: а ну как малой умом повредился? куда ему одному шляться? Так и шел за ним всю дорогу.
Только в Саратове и остановились, когда до людской добрались. Можаевы провожатого выслушали, стопочкой с закуской угостили, сахара со спичками да сушек в дорогу дали и даже сапоги для него нашли. А Петьку во флигельке жить оставили. Позже в управе за особую благодарность с собой прописать уговорили. (В новых книгах людская уже отдельным строением значилась).
Долго Петьку выхаживали, долго скорбь ему душу грызла. А как поутихла, так он на себя прежнего только чертами похож был, а поведения уже серьезного, строгого. Да и взрослые это подметили и даже на свои разговоры как равного пускать стали.
И только изредка, при виде Розочки, мелькнет в его взгляде, бывало, что-то мальчишеское, детское, и пуще прежнего насупится Петька: не время, не время теперь ребячиться.
* * *
А вот Машенька с Полей никак не хотели с новой жизнью свыкаться: ни с ее теснотой (гулять разрешалось только у крыльца и то под присмотром взрослых), ни с постоянной полутьмой из-за прикрытых ставнями окон, ни с домашними занятиями, на которых Зинаида Ивановна настаивала. Нет, чтобы вместе куда-нибудь сходить, по двору побегать, пошалить, поиграть, того нельзя, сего нельзя и только беда за бедой, печаль за печалью. Стоило ради этого Белую покидать!
Арише как будто проще было. Но у нее причина имелась. Она хоть и немного сестер годами опередила, и в учебе недалеко ушла, а уже на медицину нацелилась. Вот и сидела, и выполняла уроки, придуманные Зинаидой Ивановной. Чем, кстати, несколько сердила младших сестричек, не имевших в душе определенных устремлений.
Но однажды и Машенька с Полей отказались от детских капризов.
В Саратове «эти» на веру православную ополчились. Важный товарищ из Петрограда приезжал, влияние церкви подорвать требовал. Тогда же пропадать многие священники стали, иногда с семействами. Вот Зинаида Ивановна и волновалась за саратовскую родню, чуть ни через день их навещала. А тут ушла к ним, уж и вечер, и ночь прошли, а ее все нет.
И день ее ждали, и два, и скоро Данилыч с Петькой сговаривались, кому за копеечкой идти, а кому на поиски Зинаиды Ивановны отправляться. А флигельком тревога овладела, даже воздух таким тяжелым стал, что ни вздохнуть ни выдохнуть. Но каждый сам со своими волнениями справляться старался, чтобы друг друга еще больше не растравлять.
Фая с Розой работали как умоисступленные, стирали все подрядот кукольных платьиц до старых тулупов и латаных-перелатаных одеял.
Девочки, перепуганные и растерянные, без всяких уговоров садились за уроки, доставали карандаши прописи, листы бумаги, но скоро, увы! всё разлаживалось: Маша плакала, Арина раздражалась, Поленька, не зная как их примирить, присоединялась к Кузьминишне.
Та чистила, драила, мыла, как одержимая. Еле на ногах стояла, а все скребла, терла, будто с грязью все волнения выплеснуть думала.
Мама Вера уходила с головой в старые газеты, а то и засыпала, устав переживать.
И только Василий Николаевич всеобщему унынию не поддавался, хотя молился денно и нощно, и кажется, не воздухоммолитвой дышал, но в благополучном возвращении Зинаиды Ивановны не сомневался. Тут уж не все с напряжением справлялись, то дурачком сгоряча назовут, то блаженным, а он ничего, улыбается только.
А через несколько дней Зинаида Ивановна и вправду вернулась. Одежды грязные, волосы растрепанные, платком кое-как увязаны. Кузьминишна, как на стук высунулась, решила, что перед ней одна из тех старух, какие нередко по улицам без дела слонялись, заглядывая в чужие дома, выкликая им одним знакомые имена, словно в поисках смерти, видом своим похуже смерти. Только по голосу и признала. И уже собралась по обыкновению запричитать, но, поймав строгий взгляд хозяйки, сдержанно поприветствовала:
Обыскались уж.
Там хворост принесла, ответила Зинаида Ивановна, тяжело опускаясь на лавку в сенях и стаскивая головной платок.
Кузьминишна, быстро прихватив из-за двери охапку сушняка, старательно заперла входную дверь, и не желая торопить хозяйку, вынесла ей кружку зеленоватого жидкого бульона:
Вот, наварчика хлебните, с утра остался.
Девочки едва голос родной услышали, в сени выскочили, хотели к бабушке броситься, наобниматься, наласкаться, но увидев ее, остолбенели: совсем Зинаида Ивановна седой стала. Серебряных прядок у нее и прежде хватало, но то прядки. А тут вся-вся седая, как лунь белая Девочки замерли в изумлении.
Молчала и Зинаида Ивановна, в глазах слезы, губы сжаты, будто крик сдерживает, потом не своим голосом в детскую их отослала: «умоюсь, отдохну и приду». Девочки тихонько удалились, и в ожидании бабушки начали прислушиваться к доносившимся из кухни словам, гадая, когда уж кончатся эти разговоры, а потом из чистого любопытства: что ж там такое случилось, что бабушка вот так, за несколько дней поседела. Но случайно долетевшего «расстрельный овраг» оказалось достаточно, чтоб интерес их угас.
Без того все в этом городе звучало угрюмо и мрачно, хоть «Стенькина тюрьма», хоть «Висельный овраг». Казалось, сам воздух пропитан здесь ненавистью и враждой. Поэтому, наверно, и закрывали повсюду ставни, затем и вешали на проемах одеяла с покрывалами, не ради тепла, а чтоб от отравы уберечься, так частенько казалось девочкам.
Но теперь знали они и другое, знали, что взрослым нисколько не легче. Что и они видят и знают такое, от чего седеют, пропадают, погибают, и все-таки не уходят, все-таки собираются и дальше здесь жить, и уверены, что иначе нельзя. Все эти соображения, и особенно сам вид Зинаиды Ивановны, заставил их смириться со строгостями новой жизни, и даже с домашними занятиями. В конце концов, когда трудно всем, куда уж ссориться?
* * *
И скоро в можаевском флигельке своего рода порядок наметился. Взрослые с утра уходили на работу (кроме Трофимыча с Кузьминишной, они по дому хлопотали), девочки прилежно садились за уроки, потом по дому помогали и взрослых ждали: рисовали, книжки читали, фигурки из бумаги складывали да Кузьминишны сказки слушали про Стеньку Разина, про водяных и леших, стрешных да поперешных, про юродивого Антошу и блаженную Екатерину. А вечером, когда все возвращались, девочки рассказывали о своих занятиях, а потом слушалиесли было позволеноразговоры взрослых.
Петька на железную дорогу устроился и любил про электричество, поезда, пароходы и даже аэропланы поговорить. Не всё девочки понимали, не всему верили, тем не менее, памятуя о его беде, прерывать не торопились: пусть помечтает человек, авось, и боль утишится.
Данилыч, хоть и не словоохотлив, молчалив был, зато иногда задержится почему-то на кухне, да вдруг скажет громко, как зазывала: «А что сегодня на базаре приключилось! девочки тут как тут! усядутся и ждут в радостном предвкушении. А Данилыч продолжает, Объявился на рынке гражданин один. В черном плаще, в белом кашне, в калошах на босу ногу, идет вдоль рядов, на товар поглядывает» А дальше изображал прохвоста базарного, как тот эдаким барином вышагивает, с кем-то поругается, кого-то похвалит, а сам нет-нет да прихватит что и сунет тайком в карман; уходит, вроде ничего не купил, а за углом И Данилыч, лукаво поглядывая на сестричек, выкладывал перед ними леденцы, орехи, кульки с семечками или ломтики сушеной дыни. То-то счастья было!
Папа Васенька, когда лекции читал (работа у него такая была), все больше о природе рассказывал, о Волжской биостанции, об одном из ее создателейдокторе Яблонском, в лечении своем использовавшем гипноз. И сколь ни спорной была эта практика, однако ж благодаря ей некий известный бас-баритон преодолел страх сцены и даже приобрел всемирную славу. Говорят, этот доктор одним словом и приступы останавливать мог, но Василий Николаевич такую помощь принимать отказывался, говорил: что дано, то пусть и будет. Поленьке их приятельство казалось странным, такими они были разными. Но когда у папы Васеньки случились неприятности с работой (от него потребовали лекций о том, что Бога нет, а он их писать отказался, за что и был отстранен), именно доктор Яблонский устроил его дворником в ту же больницу, где работал сам. А это непросто было, учитывая нездоровье и происхождение Василия Николаевича. Зато папенька не просто при работе остался, теперь он всю свою любовь к природе на больничный сад перенес. Описывал, как цветники устраивал, кусты сажал, тропинки прокладывал. Да молиться больше прежнего стал.
Вслед за папой Васенькой Зинаида Ивановна в ту же больницу сиделкой (или, как говорили во времена Герасима Можаева, хожатой) устроилась. Впрочем, ее внимание к занятиям девочек нисколько не ослабло. Какой бы усталой она ни приходила, обязательно интересовалась, как позанимались, что изучали, и на завтра домашние задания задавала.