Марк Антоний - Беляева Дарья Андреевна 11 стр.


Наконец, шкуры были разорваны и валялись у нас под ногами. Тогда Атилий подошел ко мне и ножом, смоченными в крови коснулся моего лба. Он ничего не сказал и даже не улыбнулся.

Смеяться, думал я, смеяться. Надо будет смеяться, но мне не смешно. Теперь холодно не былостало жарко. Старший отметил нас всех кровью, а затем каждый умылся холодным молоком, заранее для нас подготовленным. Все было очень правильно, по крайней мере для того, кто жил в пещере.

Едва придя в себя, мы скинули одежду, подрезали, где надо, куски шкуры побольше и повязали себе на бедра. Раньше я думал, что все выглядят так по-дурацки и потому смеются. Но теперь мне не было смешно вовсе, а смеяться необходимо, такова часть таинства.

Я смотрел на своих товарищей в кусках козлиных и собачьих шкур и не мог найти в этом ничего смешного. Мы все были в крови, разве что лица, умытые молоком, чистые.

Вдруг Нумиций захохотал, так громко, а эхо еще многократно усилило звук. Он согнулся пополам и хохотал, как сумасшедший. А он, как я тебе уже рассказывал, был крайне сдержанный молодой человек, смеялся мало и всегда по делу.

И вдруг у него такая истерика, он хлопал себя по ногам и продолжал смеяться, потом сел на камень и запрокинул голову.

Тогда мне тоже стало очень смешно. Я тебе скажу, я был в этой пещере много раз, но после никогдатаким пьяным, не от вина, а от чего-то, вернее, от кого-то, еще.

И смешно мне стало не потому, что Нумиций был смешным (в другое время, несомненно, мне бы так показалось), а потому что сам воздух переполнился запахом крови и духом того, что жило здесь, и оно пролезло мне в легкие и щекотало что-то там. Хохот раздирал меня, я задыхался, упал на колени, и из глаз моих потекли слезы. Я царапал каменный пол пещеры, под ногтями скрипело. Смеялись и все остальные, мы катались по полу, кричали, били себя по груди и по рукам. Этот хохот был одновременно самым приятным и самым мучительным, что я когда-либо испытывал. Он разрывал мне грудь, но в то же время в голове и в члене разливалось такое блаженство. Я стонал и корчился от смеха, пока у меня хватало сил издавать какие-то звуки.

Затем Атилий поднялся на ноги, его шатало и колотило. И как мы будем бегать, подумал я, но это было уже неважно.

Атилий взвалил себе на плечо освежеванную козу, и я последовал его примеру. Когда мы вышли из пещеры на свет, солнце уже светило ярко, теперь я вовсе не чувствовал холода ни внутри пещеры ни снаружи, по моему телу бродил жар. Сырое козье мясо пахло очень вкусно и, если честно, жаровни были не очень-то нам нужны.

Я думаю тот, кто жил в пещере (по кусочку его вынес оттуда каждый из нас) не любил огонь. И ему не была интересна жаренная плоть. Он бы охотнее съел сырую.

Люди, тренер Эмилий, прислуга, члены коллегии, стояли внизу и ожидали нас.

 Ну как?  спросил я у Эмилия.  Неплохо вышло у нас, да?

Но он ничего мне не сказал. Вовсе не потому, что я сморозил очередную глупость. Эмилий молчал и смотрел на меня так, будто не понимает мой язык.

Жаровнями нам тоже пришлось воспользоваться самостоятельно. Все вокруг смотрели на нас, как на существ не совсем разумных.

Как на животных, вдруг подумал я, вот что здесь главное.

Помню, я все игрался с ремнем из козьей шкуры, окровавленным ремнем, и вертел его перед носом, и наполовину случайно, наполовину специально заехал Нумицию по лицу. И вдруг он на меня зарычал. И я, неожиданно для самого себя, зарычал в ответ, совсем не ожидая, что именно этот звук вырвется у меня из груди. Еще секунда, и я вцепился бы зубами ему в ухо, но Атилий дал мне подзатыльник, и это моментально меня успокоило.

Ножами, уже не ритуальными, а обычными, мы выпотрошили туши коз и собак, неважно, они не так уж сильно отличались друг от друга теперь. Я подумал, что там, внутри, в пещере, под зорким взглядом того, кто в ней живет, мы могли бы сделать это ногтями и зубами.

Мы ели их внутренности. Ты меня знаешь, родной мой, самые мои любимые блюдаиз них. Люблю мозги, сердца, легкие, почки, что угодно, если бы я мог есть только одну категорию продуктов, то выбрал бы их.

Так что мне наш обед не показался бы отвратительным в любом случае, но, знаешь ли, и это показатель, та простая еда, приготовленная безо всяких специй и ухищрений, показалась мне вкуснее всего, что я когда-либо ел.

Мы пили цельное молоко, будто деревенщина, и это не показалось мне отвратительным. Наоборот, я чувствовал, как сладко оно насыщает меня.

Потихоньку мы разговорились. И, брат мой, то были почти мы, разве что развязнее.

Помню, речь зашла о нашей двоюродной сестре Антонии. И я сказал, не помню уже, на что отвечая:

 Да если мне захочется увидеть восторг на ее личике, я просто покажу ей свое хозяйство!

Знаешь ли, обычно даже люди вроде меня не говорят в таком тоне о своих кузинах.

Мы хохотали над чем-то, я все хлопал по плечу Нумиция и говорил ему, что сегодня он найдет женщину, которая сделает его мужчиной, а он отвечал, что помолвлен с одной прекрасной девушкой, и будет верен в ней.

 Верен?  сказал Атилий.  Не уверен!

Едва ли не впервые мы услышали его голос, сильный, веселый. Все мы были так веселы, смеялись и развязно шутили. Обоняние мое будто бы стало лучше в тысячу раз, я улавливал мельчайшие оттенки запахов: крови, пота, молока, земли, даже слюны.

Никто не мешал нам есть и отдыхать, никто нас никуда не гнал. Я знал, что могу пробыть здесь хоть тысячу лет, ел и пил много, и все пьянел, не от вина, но от молока.

Наконец, Атилий встал. Он сказал:

 Все, пора размяться, ребята.

И он имел в виду что-то такое томительно прекрасное про девушек, что я едва не заурчал от одной этой мысли.

Я уже не думал, что объелся и не смогу бегать, или что не знаю, куда бежать. Я вообще, если честно, не очень-то и думал. У меня был ремень из шкуры, который занимал все мои мысли, как игрушка занимает всего ребенка.

Наверное, будь я трезвее, мысль о том, что до заката придется бегать по Палатину, показалась бы мне тяжелее.

Но тогда весь мир стал легким.

Наворачивать круги по Палатину? До самого заката? Я тебя умоляю, время было для меня совершенно ничем. Я чувствовал в себе столько силы и столько любвилюбви в том первородном и плодородном смысле, естественно.

Мы смочили ремни в крови, и я побежал, кажется, первый, я чувствовал себя таким быстрым и таким первобытным. И я чувствовал себя кем-то еще. Кем-то помимо великолепного Марка Антония. Кем-то, кто живет в пещере и видит свет лишь раз в году, и осязает землю, и вдыхает ее прекрасные запахи.

И этот кто-то был радостным и безумным.

Как же тебе все описать, милый брат, если ты никогда не был луперком? Это ощущение, когда ты бежишь, и быстрее тебя нет в мире зверяоно прекрасно. Краем глаза я видел моих товарищей, иногда они показывались рядом, но, в основном, да, они были позади меня.

Больше всего я поразился образу Нумициявдруг исчезла из него вся та неловкость и угловатость, он бежал красиво и быстро, безо всяких усилий, вовсе не так, как на тренировках.

Когда рощица осталась позади, мы почти сразу попали в самую толпу, но бежать в ней было куда легче, чем раньше, когда я, надевая свои белые кроссовки, устремлялся подальше от своей боли. Никто не толкался и не ругался, все уступали мне со священным трепетом и приветствовали меня радостными криками.

Я смеялся, и дыхание мое не сбивалось. Сначала я думал, что мне даже не придется отдыхать, ни единого раза, пока не зайдет солнце. Но, разумеется, останавливаться, чтобы прийти в себя приходилось, как бы сильна ни была моя природа, это все-таки природа с присущими ей ограничениями.

На бегу я хлестал женщин ремнем из шкуры, и они смеялись, подставлялись мне и так вкусно пахли.

Люди встречали меня с той первобытной радостью, с которой встречают любовь, рождение детей и урожай. Я нес им восторг и счастье, верховные, может быть, во всей человеческой жизни.

Удары мои должны были награждать женщин плодовитостью и дарить им легкие роды, и женщины охотно искали моего благословения. Я стал силой природы, ее орудием. Во рту у меня был вкус молока и крови, они причудливо смешивались и не исчезали, а лишь усиливались.

Я хотел, чтобы женщины смотрели на меня с вожделением. Я же такой красивый, молодой Геркулес и все такое, но, справедливости ради, думаю, невзрачному Нумицию доставалось не меньше вниманияперед природой равны все.

Мои удары были шутливыми, ровно настолько сильными, чтобы быть приятными, и я впервые не боялся, что не рассчитаю силумоей силы было отмерено кем-то, кто живет в пещере, очень ровно.

Кто-то кричал:

 Дай мне ребенка!

Кто-то кричал:

 Дорогу луперку!

Кто-то желал мне радости и славы.

Женщины плакали от счастья, когда я касался их.

И я, знаешь ли, милый друг, чувствовал себя на своем месте. Такая любовь, такое почитание, такая экстатическая радостьпо мне. Я был создан для такой любви и питался ей.

Когда я останавливался, чтобы перевести дух, женщины облепляли меня, трогали, они просили удара священным ремнем, просили здоровых детей и побольше, некоторых из них (необязательно самых красивых и молодых, кстати говоря, только тех, кого избирало что-то внутри меня) я целовал в щеку или в лоб, и ни их воспитательницы, ни даже их мужья не имели ничего против этих быстрых, коротких, но страстных поцелуев.

Из-за нешуточной физической нагрузки я потерял счет времени, но вовсе не устал, сознание спуталось, но сердце было ясным. Никогда прежде я не испытывал такой полной и отчаянной свободы, которая открылась мне тогда в этой смеси тайны и непристойности.

Нет, я не хотел, чтобы этот чудный день подходил к концу, я предпочел бы остановить солнце в зените.

Но оно все-таки зашло, оставив лишь куцую красную полосу над горизонтом. Тогда я остановился и, запрокинув голову, принялся вдыхать жаркий воздух, (на самом-то деле, как ты понимаешь, он был холодным). Я весь был в поту, он смыл с меня кровь, которая еще оставалась после освежевания жертвенных животных.

Я забылся: у меня пару минут не имелось ровно никаких мыслей. Затем я, награждая женщин и девушек ударами ремня напоследок, двинулся к роще, чтобы вернуть себе свою одежду и, что самое главное, человеческий облик.

Мне вовсе не было стыдно (но я и не отличаюсь особой стыдливостью), более того, я уверен, что даже Нумицию не было стыдно.

Что я могу сказать? Я жалел того паренька, который не выдержал нашего напряженного графика.

В роще было пусто, и я некоторое время недоумевал, где мои товарищи. Вдруг я услышал девичий смех, с плотоядной, вероятно, улыбкой, я обернулся на звук. Она стояла у дерева и терлась об него бедрами.

 Привет,  сказал я хрипло. Она посмотрела на меня так, будто тоже совсем не понимает моих слов. Никого-никого не было, клянусь тебе, ни слуг, ни ребят, ни даже тренера Эмилия, который, без сомнения, хотел бы узнать, как все прошло.

Мы с нейсовершенно одни, будто бы в целом мире.

У нее были каштановые волосы, распущенные и длинные, до самых бедер, она все время отдергивала свою простую тунику, и это движение было нервным, чуть придававшим ей человечности. Как она прекрасна в моей памятивысокие скулы, большие, светлые глаза, яркие от природы губы и такая чудесная свежесть, будто смотришь на нее, и она утоляет жажду, словно родниковая вода.

Над губой у нее была крошечная родинка, длинные пальцы перебирали каштановые локоны.

Я принюхивался к ней, она пахла водой и возбужденной женщиной.

 Иди сюда,  говорила она.  Иди сюда, ну же.

Будто с животным, которое хотела приручить лаской, да? Я облизнулся. Во рту так пересохло, я хотел пить ее, я хотел есть ее, я хотел любить ее.

 Такой красивый,  прошептала она. И снова я подумал, что эта девушка говорит обо мне, будто о звере. Так можно сказать, увидев красивого волка, оленя или быка, с таким придыханием, восхищением перед природой.

 Иди сюда, давай,  повторила она еще мягче.  Не бойся. Ты такой красивый.

Голос ее, будто прочная нить, тянул меня к ней. Когда я подходил ближе, она отходила, отбегала со смесью страха и радости, но я, наконец, настиг ее.

И, о, она была прекрасной на вкус, настолько же, насколько на запах.

После всего она поцеловала меня в щеку и попросила ударить ее. Я, одурев от любви, сделал это и закрыл глаза, будто бы на секунду. Когда я их открыл, девушки уже не было.

А я ведь даже не узнал, как ее зовут. И была ли она человеком, тоже ведь небезынтересный вопрос.

Моя одежда лежала рядом, как и кусок шкуры. Земля оставалась холодной, теперь я это чувствовал. Ноги стали будто бы сплошным синяком. Такой крепатуры у меня еще никогда не было.

Я оделся, снова натянул мои белые кроссовки (подошва их стала черной) и побрел домой, вздрагивая от невыносимой боли в мышцах.

Доплелся я, должно быть, часа за два. Мама встретила меня поцелуями.

Я сказал:

 Ну как? Вы видели?

 Как ты устал, мой маленький,  мама гладила меня по голове.  Конечно, видели. Ты меня ударил, ты не помнишь?

 Не сильно, все же нормально, да?

Ты подбежал обнять меня, и я заорал от боли.

 Ай! Все-все, не надо!

Публий поцокал языком и сказал:

 Ты себя совершенно измотал, вот что значит хорошо выполненная работа.

 Да,  сказал я.  Это точно. Я сейчас умру.

 Горжусь тобой,  сказал Публий.  Люди делятся на два типа. Волчки и овечки.

 Это ты к чему?

 Да так, рассуждаю. Мама сказала подготовить тебе ванну. Иди, пока она не остыла.

Волчки и овечки, повторял я про себя.

 Ты, наверное, голодный?  спрашивала мама.

 Ничуть,  ответил я, может, впервые в жизни. Я почти не помню, правда, милый друг, моментов, когда я не был голоден, я родился с этим чувством под ложечкой. А вот тогда оно отступило. Думаю, у меня все органы внутри слиплись от долгого бега.

После ванной две рабыни долго растирали мне мышцы, а я орал.

 Может,  кричал мне Публий из-за двери.  Все-таки призвать лекаря?

 Нет!  крикнул я.  Все нормально! Нежные женские руки и все такое!

 Чего-чего, а прикосновений нежных женских рук ты сегодня получил достаточно!

 Не бывает достаточно!

Только улегшись в чистую постель, когда над окном уже высоко-высоко взошла луна, я понял, как невероятно устал.

Думал, просплю несколько суток, но вскоре (во всяком случае, так мне показалось) меня разбудил какой-то звук. Неясный, странный. Я не сразу понял, что это собачий скулеж. Сначала он показался мне каким-то мягким перезвоном из сна.

Едва совладав с ногами, я зачем-то (причуды ночи) пошел вниз. Звук донесся еще раз, когда я был в атрии, и я точно понял, что он раздается в саду.

Идти было невероятно тяжело, ноги казались свинцовыми. Ночной сад полнился запахами земли и воды. Сейчас он был таким некрасивым и бесприютным. Цветные пятна статуй под луной казались вспышками неведомых огней на фоне строгой черноты ветвей. Я посмотрел на свои ноги. Зачем я вышел босым? Они все были в кровавых мозолях, невозможно смотреть.

Было тихо. Никто не скулил.

 Пироженка,  позвал я.  Ты заболела?

Она, обычно такая чуткая, не откликнулась. Луна была еще крупной и яркой, как-никак, третий день после ид. В ее свете черные ветви деревьев выглядели еще более зловещими.

Милый друг, ты знаешь, что случилось потом, и знаешь это прекрасно, но я расскажу тебе все равно. Сонный, я принялся искать Пироженку, опасаясь за ее здоровье и, к сожалению, нашел. По другому приметному звуку. Звуку методичной работы. Потом я понял, что это удар ножа о кости.

В лунном свете ее кровь была черной.

Гай сидел на земле и ковырялся ножом в моей бедной Пироженке.

Лицо Гая в своей бледности схоже было с луной. Он посмотрел на меня и улыбнулся. Зубыбелые-белые.

Сначала я оторопел, а потом кинулся к нему и вздернул его на ноги.

 Ты что, блядь, убил мою собаку?  прорычал я.

 Да,  сказал Гай.  Ты же сегодня тоже убил собаку. Тебе можно, а мне нельзя? Тебе не стыдно, а мне стыдно?

 Маленький урод!  я плюнул ему в лицо и ударил его так сильно, что он повалился на землю, и тогда я стал его пинать. Пироженка лежала тихо и неподвижно.

Слава Юпитеру, я пинал его совсем не сильноу меня очень болели ноги. Гай не плакал и не кричал, он пытался меня укусить. На крики из дома выбежала прислуга, а потом и мама с папой (вот, все-таки написал именно так).

Нас с Гаем обоих очень сильно наказали, и я с тех пор называл его не иначе как тощей мразью.

В ту ночь, когда я, закусив себе запястье, старался не расплакаться от обиды, у меня все время билось в голове: волчки и овечки, овечки и волчки.

А ведь мудрый у нас был отчим, правда?

Ну, словом, будь здоров.

Назад Дальше