Послание четвертое: Отжили
Марк Антоний брату своему, Луцию Антонию, человеку злой судьбы, но доброго нрава.
Или наоборот?
Здравствуй, Луций. Как сложно иногда рассудить, кто прав и кто виноват. Я никогда не умел, хотя, думаю, Публий исподтишка пытался меня этому научить: видеть в политике что-то помимо желаний и чувств. Политика была для меня еще одного рода жаждой: есть жажда вина, есть жажда власти, а потому я никогда не руководствовался в ней ни моралью, ни разумом.
И если человекэто политическое животное, то я, смею теперь сказать, неполитическое животное, а значитпросто животное.
И знаешь, что еще я думаю? Публий не хотел, чтобы я занимался политикой, хотя порядочному человеку из влиятельной семьи это полагается. Теперь я думаю, что он был очень прав.
Есть дороги к смерти короче и длиннее, и уж точноприятнее. Но мало дорог желаннее.
Ладно, милый друг, о чем бишь я? Моя детка, она политик. Хороший или плохой (теперь всем кажется, что скорее второе), но у нее политический ум. Недавно, прямо в постели, она сказала мне:
Мой красивенький бычок, я очень долго не понимала, как тебя можно любить.
Да? спросил я. А я думал, ты влюбилась в меня сразу.
Я не удивлена, сказала она. Тому, что ты так думал. Нет, это была политика. Сперва. Но женщины, к моему большому сожалению, часто привязываются к тому, с кем делят постель.
Только к очень хорошим любовникам, сказал я. Она засмеялась, нежно и мелодично, вовсе не подумаешь, что эта женщина крепче камня, и сердце ее из стали. Она бывает такой мягкой, но это всегда политика.
Теперь она со мной настоящая. И я знаю, что она жалеет о том, что любит этого великолепного Марка Антония. До меня она никого не любила, даже Цезаря, и, хотя моя детка никогда мне этого не говорила, она напугана любовью. То, что для меня равняется пище, для нееяд. Потому как в ее любви ко мне, как змея в корзине среди спелых плодов, хранится смерть. Она хочет жить без любви, потому что может жить без любви счастливо, а я не могу, и лучше мне не жить вовсе, если я не сумею любить, и никто не будет любить меня.
Думаю, по-настоящему моя детка любила лишь меня и Беренику, свою сестру. Береника была смешная, красивая глупышка, улавливаешь связь?
Невинность глупости, вот что нравится моей детке. Она, будучи среди умнейших людей своего времени, способна любить глупость так сильно, чтобы умереть из-за нее.
Никогда она не смогла бы полюбить Цезаря, как бы ни обманывала себя: он слишком тонок, слишком умен для моей детки.
Ну да ладно, о чем бишь я, скажи мне? Надо думать, о политике. Я никогда не интересовался ею специально до смерти Публия, разговоры о политике заставляли меня зевать, несмотря на то, что тогдашняя римская политика, без сомнения, полна остросюжетных поворотов и интриг. Она меня просто не занимала. Мама политику тоже не любила, относилась к ней очень осторожно и всегда боялась гражданской войны. Молодость ее пришлась на самый-самый пожар террора. Страх, которого она тогда натерпелась, заставлял ее бледнеть от одной только мысли о войне до конца жизни. Но, знаешь ли, если я что-то и понимаю в человеческой природе, то вот что: страх всегда неоднозначен, он скрывает и тайное желание.
Теперь я много думаю об этом. Я не знал страха, потому что у меня не было тайных желаний.
Так вот, мамины страшилки о том, как они с отцом пробирались по лесам, в надежде покинуть Рим, и ветки царапали их лица, а над головами зловеще кружились птицыони всегда очень впечатляли тебя. Ты просил маму рассказывать эту историю снова и снова, потому что она была о каких-то больших временах и эмоциях.
Сегодняшняя история тебе бы тоже понравилась, если бы ты ее не пережил. Но я хочу рассказать тебе кое-что о маме. Это важно, жаль я не рассказал всего раньше. Я хотел бы услышать, что ты ответишь мне.
Эта история с Катилиной, да. Но для начала: как же мы жили? Если ты помнишь, мне тогда было двадцать лет, и я бездельничал. У тебя в голове бродили удивительные идеи, и я очень рад, что ты так ничего и не узнал, а то, без сомнения, мой милый брат, ты перешел бы в долгий ряд мертвых намного раньше. Что касается Гая, он чуточку выправился, по крайней мере, мы так думали. Знаешь, я так и не смог простить ему убийство моей собаки. И в то же время меня все это занимает: я зарезал белого кобеля, и день мой был полон радости, тогда как ночь наполнилась страданиями, когда я узнал о смерти рыжей суки. В чем между ними разница?
Тебе кажется, что я отвлекаюсь, но на самом деле эта ремарка имеет ценность. Политика то же самое противостояние белого кобеля и рыжей суки. Они равны, вес и ценность им придает лишь их положение по отношению к интересам других.
В общем, я понятия не имел, что делать со своей жизнью, но мне все нравилось. Теперь я понимаю, что Публий не противостоял мне в моем стремлении развлекаться с ночи до утра, потому что видел, что мне не стоит заниматься серьезными вещами, я просто не подхожу для них. Ты же был слишком идеалистичен. Что касается Гая, думаю, именно в нем, достаточно безжалостном и холодном, Публий видел политическую искру. Но Гай был безнадежно испорчен жестокой природой своей болезни.
Так или иначе, мы оказались предоставлены сами себе в выборе своего будущего. А ты прекрасно знаешь, что случается с молодыми людьми, которые предоставлены сами себе. Я, например, дико бухал.
Публий тогда был магистратом, и, что удивительно, держал себя в руках, умудрившись не скомпрометировать себя в плане сирийских проституток до самого конца, в прямом, что называется, смысле. Его возвращение в политику было медленным и неказистым, но Публий в себя верил.
Он не раз говорил мне, что является прирожденным политиком, и это не метафора: трое Корнелиев будут править Римом, и он, естественно, третий. О существовании других Корнелиев Публий в этот момент забывал. Так как предсказание, сделанное непонятно когда и непонятно кем, доставляло ему истинное удовольствие, мы не мешали.
Политическая жизнь Рима на тот момент представляла из себя весьма опасный ландшафт. Для примера мы: многие мамины родственники в гражданскую войну выступали за Гая Мария, тогда как папиныподдерживали Суллу. Наш великий дед был убит Гаем Марием, родственником Цезаря. И при этом мы с Цезарем тоже являлись друг другу родственниками. Ну и так далее, и тому подобное. Понимаешь ли ты, братец, почему мне было это все ужасно скучно?
Всякий раз, заговаривая о политике, необходимо было вспомнить всю родословную собеседника до седьмого колена. Несколько трудоемко для такого импульсивного молодого человека, как великолепный Марк Антоний. И это относится лишь к событиям, разворачивавшимся незадолго до моего рождения и чуть после. От политики в самом ее актуальном виде я отстранялся вовсе.
И, хотя Катилина был у всех на устах уже довольно давно, благодаря его одиозному поведению и сочным скандалам с его участием, и даже несмотря на то, что Публий с Катилиной общался близко, я никогда не интересовался этой персоной и не понимал, чего этот малый со злым, остроносым лицом вообще хочет. Мне нравилась его горячность, болезненная его худоба и бледность усиливали это впечатление жара, не вмещающегося в такое тесное тело. У него были огромные глаза и маленький, все время злобно поджатый рот. Интригующая, но не слишком многообещающая внешность для политика, честно тебе скажу. Можно еще написать прямо на лбу: "язлодей".
Да, таковы мои воспоминания о Катилине. Но что он говорил? Убей, не помню. По-моему, он все время просил вина, и они с Публием обсуждали, угадай кого? Каких шлюх? Да, сирийских.
Скажу тебе так: если это был шифр, то поистине гениальный.
Как раз тогда Публий снова начал общаться с дядькой. А дядька, кстати говоря, пошел вверх по карьерной лестнице, он, несмотря на его ужасающую репутацию, умудрился стать консулом. Вот, кстати говоря, доказательство того, что внешность имеет значение. Оба, и Катилина и дядька, славились отвратительным поведением, однако дядька умудрился выиграть выборы, благодаря своей красоте и обаянию, и бурлящей энергии, тогда как Катилинина рожа просила кирпича.
Так что, Публий, несмотря на тяжкую обиду, нанесенную ему на свадьбе, решил, что с дядькой лучше дружить. И он снова стал желанным гостем в нашем доме.
Разреши мне напомнить тебе, Луций, про один из его визитов.
Они с Публием возлежали в триклинии и обсуждали что-то чрезвычайное важное, по-моему даже политику. Меня Публий попросил выпить с ними вина, видимо, ожидая, что я послужу ему защитой на случай, если дядька, пьяный, вдруг сделает что-нибудь в своем дядькином стиле. У меня намечалось в тот вечер знатное свидание, и я не мог думать ни о чем, кроме него, так что бездумно лил в себя вино и иногда вставлял какую-нибудь пошлую шуточку из тех, что мы все любили.
Дядька, помню, размахивал руками и говорил о том, что, будь все дело в его власти, он отменил бы все долговые обязательства.
Мы все, повторял он с пылом жреца на празднике. Начнем жизнь с чистого листа! Разве это не то, что прекратило бы кровопролитие? Разве это не то, что спасло бы нас от повторения истории? Никому больше не нужно было бы спасаться чужим добром! Никто не совершал бы преступления во славу золота!
С этими речами, сказал Публий, покачивая в руке кубок с вином. Тебе бы в храм Конкордии.
Нет! рявкал дядька, и глаза его сверкали и сияли, весь он был полон энергии. Как ты не понимаешь?! Все беды из-за непомерных обязательств, возложенных на нас всех. Ты ведь так и не выплатил долг моего брата, а? Молодой Марк и его братья тоже с этим не спешат.
Всему свое время, отвечал Публий со своей извечной улыбкой.
Но это время никогда не наступит. Мы так и будем царапаться, как коты в мешке, пока, наконец, не задохнемся!
Очень артистично.
Марк! дядька обратился ко мне, и меня обдало волной его алкоголической харизмы. А ты что думаешь?
Я думал о том, как буду разматывать сегодня пояс одной очень красивой девицы, о многообещающих изгибах ее грудей и зада, в конце концов, о том, что винище кисловато, и это нехорошо. И, кстати, а где разговоры о сирийских проститутках?
А? спросил я. Я? Прежде всего я думаю, что
Еще не зная окончания этой фразы, я рассчитывал внести в нее побольше вводных конструкций. От этого надругательства латинский язык спас ты. Ты ворвался в триклиний в сопровождении двоих наших рабов, отчаявшихся тебя остановить, и грязного старика. Его босые ноги скользили по нашему мраморному полу и оставляли грязные пятна. Он дышал с присвистом, глаза его гноились, а волосы были длинны и спутаны, как шерсть давно не стриженной овцы. Дед был тощ, как осинка, его руки и подбородок тряслись одинаково сильно, и с уголка губ пыталась стечь вязкая струйка слюны, которую он то и дело подтягивал. Ух и красавца ты привел к нам в дом. Я так и замер, потянувшись за оливкой.
Ты, великолепное Солнце, сказал:
Этот человек просит милостыни! Когда я спросил его, есть ли у него кров, он сказал, что у него вообще ничего нет!
Сколько тебе было, дружок? Семнадцать лет? Да ведь. Ты обрел практически полный контроль над своим телом, больше никаких подергиваний плечами и почти никакой напряженностиздоровый молодой человек, а сколько сил ты потратил на это здоровье. В тебе лучилась и сверкала та же энергия, что и в дядьке, разве что не злая, но такая же беспокойная и болезненная. Я подкинул оливку и поймал ее ртом. Намечалось хорошенькое представление, и я уже едва сдерживал смех. Дядька же сдерживаться не стал, он принялся хохотать и бить себя по коленке, совершенно вульгарно.
Ой, насмешил, сказал он. Насмешил ты меня, Луций! Дай ему милостыню, зачем ты его сюда привел?
Рабы за твоей спиной переглядывались в волнении. Ты сказал:
Я хочу, чтобы он заночевал у нас. Уже поздно, он замерзнет на улице.
Ты стал вертким, стремительным юношей, везде успевал и отличался несносным характером. А помнишь, какие у тебя к семнадцати годам вылезли веснушки? Мама велела тебе их травить лимонным соком, но они становились лишь ярче.
Да ладно? сказал дядька. Замерзнет на улице? Правда, что ли? Это он тебе так сказал? Гони его в шею! Они все мошенники!
Дед вроде бы не особенно понимал, о чем мы говорим. Я подумал, что он слабоумный.
Публий смотрел на него очень внимательно, потом с улыбкой обернулся к дядьке.
Ты же сам, дорогой Гибрида, говорил, что прощение долговнеобходимое условие процветания. Разве безденежье для этого человека не такая же тяжкая доля, как для любого из проигравшихся всадников?
Вероятно, такая же, сказал я со смехом, найдя шутку Публия действительно отличной. Дядька же ее не понял, он махнул рукой.
От старика воняет.
Это все отсутствие средств, оно сделало его таким, сказал Публий. Эй, Гемон, подвинь кушетку. Отдохни, отец.
Ты широко заулыбался и бросился помогать Гемону. Ты, братец, наш несдержанный социальный реформатор. Старик, не привыкший возлежать, сел на кушетку, и Публий велел налить ему вина.
Скажи, отец, сказал Публий. Что ты думаешь о долгах? Стоит ли нам всем простить их друг другу? Ты ведь свободен, отец?
Я думал, старик совсем ничего не понимает, но он вдруг сказал:
Свободамое единственное имущество.
Публий покачал вино в кубке. Аппетит у него явно пропал, а вот у менянет, я поедал оливки одну за одной, играясь с ними, вечер стал куда интереснее.
Голос у старика был такой скрипучий. Ты, помню, сел рядом с ним и дал ему в руки хлеб из белой муки, которого он, должно быть, не ел никогда в жизни. Старик утер рот и, отламывая от хлеба маленькие кусочки, принялся спешно жевать.
Публий, хоть и потерял аппетит, смотрел на старика, не отводя взгляд. А дядька злился.
Да посмотри на него! говорил он тебе. Это же урод!
Сам ты урод! огрызнулся ты.
Что ты ляпнул только что?
Тихо, тихо, сказал я со смехом. Вы производите плохое впечатление на дедушку.
А ты его, боги всемогущие, обнял, как субститут нашего деда, пепел которого в это время, наверное, бился о стенки урны.
Публий чуть вскинул бровь. Твоя радикальность (противоестественная любовь к нищенствующим, как говорила мама) его пугала и интересовала. Почти так же, как жестокие выходки Гая в детстве.
Так что, отец? спросил Публий снова. Что ты думаешь о долгах? Что бы ты сказал, если бы их простили всем и сразу?
Дед пошамкал губами, пожевал хлеб и сказал, обнажив четыре оставшихся зуба:
Я бы сказал, что люди справедливее богов.
Слышали?! Вы слышали, что он лепит вообще?
Дядька, сказал я. Ты так говоришь, как будто ревнуешь.
Тут ты захохотал, что разозлило дядьку еще больше.
Ты, щенок, прорычал он тебе сквозь зубы. Если будешь якшаться со всякой швалью, швалью и станешь!
Оскорбляло это, видите ли, великую честь Антониев, потомственных коррупционеров, развратников и пьяниц.
Публий же свое отвращение, думаю, не меньшее, а, может, и большее сдерживал.
Спасибо, отец. Луций, вели слугам дать ему денег на ночлег и завтрак.
Нет, сказал ты. Папа, ты не понимаешь, я хочу, чтобы он остался у нас. Ему нужна забота. Он не выживет, если его бросить.
Так заплати деньги, сказал я. Кому-нибудь, кто позаботится о нем. Жалко дедка, действительно.
Сначала заработай эти деньги, Марк Антоний, сказал мне вдруг Публий. Я, помню, тогда сильно на него обиделся, знаешь, как это бывает, когда родитель не вовремя бросит тебе замечание, и ты оскорблен навсегда, хотя на самом деле часа на два.
А Публий повернулся к тебе и сказал:
Если ты считаешь нужным, Луций, то делай так. Но я хочу, чтобы ты не поручал прислуге заботиться о нем, а делал это сам. И ты поселишь его в своей комнате.
У дядьки аж челюсть отвисла. Интересные методы воспитания, видишь ли.
Ты радостно вскрикнул:
Да!
А теперь проводи его на кухню. Ухаживать за нимтвоя обязанность, но ты не должен мешать другим членам семьи.
Каково, а? сказал я дядьке.
Кого ты из него вырастишь, Публий? Клодия Пульхра?! Эй, Луций! Если ты будешь потворствовать тупым, ленивым и слабым, ты погибнешь вместе с ними!
Но ты уже не слушал, ты сказал, совершенно беззлобно:
Бухай, дядька.
Не выражайся, Луций, сказал Публий. Когда я тоже встал, он сказал мне:
А ты куда собрался?
А, помогу Луцию, ответил я. Прошу меня извинить.
На самом деле я пошел собираться на свидание.
Ты же знаешь, никто так и не объявил Гая Антония Гибриду причастным к заговору Катилины, хотя слухи об этом ходили. Да и отношения его с самим Катилиной были крайне неоднозначные. И все-таки я думаю, хотя это и не очевидно, что дядька продолжал ненавидеть Публия и сыграл некоторую роль в том, что случилось позднее.