Марк Антоний - Беляева Дарья Андреевна 22 стр.


 Он толкается?  спросил я.  Серьезно?

 Да. Уже давно,  сказала Фадия.  Но теперь это заметно снаружи.

 Как живой!

 Он живой,  ответила Фадия. В ту ночь я был с ней таким нежным и ласковым, и она уснула.

Некоторое время я честно старался ее понятьэту грустную улыбку, эти страхи, это желание спрятаться. Но, в конце концов, Курион снова позвал меня хорошенько напиться, и я решил: почему бы и нет.

Знаешь, как мне повезло, милый друг, что мои последние сказанные ей слова были:

 Птенчик, я сегодня пойду потусуюсь, а завтра мы с тобой куда-нибудь вместе сходим, в хорошее тихое место, ты послушаешь свой плеер и все такое. Я люблю тебя, даже когда я ужасный. Может быть, чем я ужаснее, тем больше я люблю тебя и волнуюсь за тебя. Но разве великолепный Марк Антоний это не исправит?

 Разве?  спросила она и погладила меня по переносице, как большое животное.  Иди.

А ведь я мог ругаться с ней, вернее, на нее, и как бы я себе тогда это простил? А нежное прощание, гляди, простил.

В общем, сам помнишь, я уже рассказывал тебе эту историю, мы тогда с Курионом подрались по пьяни, и я его сильно избил, и мы только спустя месяц помирились, хоть он и сразу пообещал не говорить отцу. Кроме того, какая-то шлюха украла у меня деньги, и я возвращался домой невероятно злой и пьяный. Но злой не на Фадию, нет. Ее я хотел оттрахать. Уже представлял, как сладко мне сейчас будет и, надо сказать, изрядно возбудился.

Частенько, приходя домой пьяным, я приставал к ней, и она покорно мне подчинялась.

Моя ночь закончилась рано (и плохо), но дом был таким шумным и непривычно светлым. Когда я вошел, меня встретила мама. И она, клянусь тебе, сказала:

 Марк, если бы я могла, я бы тебя ударила.

Но она никогда не могла, ты знаешь. Я был растерян и остатки опьянения еще не выветрились окончательно. Помню, вокруг ходили какие-то люди, повитуха, ее помощницы, мамин доктор. Не было только родителей Фадииони жили в Остии.

Наверное, тысячу раз пожалели, что отдали свою бедную девочку замуж так далеко от дома.

 Фадия,  сказал я.  Она в порядке?

Нет, было очевидно, что Фадия не в порядке, но я зачем-то все равно спросил.

 Она умерла,  сказала мама. И от неожиданности, от растерянности я ответил:

 Как, уже?

 Да,  сказала мама.  Минут десять назад.

Всего десять минут мне нужно было, чтобы успеть с ней попрощаться.

Я сел на пол и посмотрел на маму. В ее глазах вдруг мелькнула короткая и яркая вспышка нежности, она вспомнила меня ребенком. Я заметил, что под мамиными ногтямизапекшаяся кровь.

 Это кровь Фадии?  спросил я.

Мама взглянула на свои руки, нахмурилась и пошла к чаше для умывания.

Великолепное Солнце, как бессмысленна жизнь, природа рождает миллионы непохожих друг на друга, неповторимых особей, чтобы почти немедленно предать их забвению.

 А ребенок?  спросил вдруг я.  Я совсем о нем забыл.

 Неудивительно,  сказала мама.  Где ты был, Марк?

 Я не знаю,  ответил я. Я был в прострации, и мне казалось невозможным выдумать хоть какую-то ложь, но и правду я говорить не хотел.

В смерть Фадии я не совсем верил. В конце концов, думал я, она столько раз меня об этом предупреждала.

А я и не слушал. Наоборот, Фадия так часто говорила о своей смерти, что я совершенно перестал ей верить.

Еще я подумал: интересно, а сейчас ей темно?

А потом я горько заплакал. Ты же знаешь этого сентиментального Марка Антония, и я его знаю, но мои слезы все равно удивили меня. А потом ко мне вынесли моего первенца. Я сидел, и его положили у моих ног. Пришлось встать, хотя колени пошатывались. Сверху вниз смотреть на него было еще тяжелее. Это был крошечный, синеватый человечек, живой и двигающийся, но еще слишком маленький. В общем-то, я мог закончить все для него с самого начала. Я знал людей, которые просто оставляли таких недопеченных детей, и, наверное, это было актом милосердия. Но я так не смог, взял его на руки (это был мальчишка) и поднял над головой. Он был такой крошечный и скользкий, я очень боялся его выронить.

Акушерка посмотрела на меня вопросительно, но потом склонила голову набок. Я признал ребенка, а значит его ждала жизнь и смерть по всем правилам, только очень маленькая. Маленькая жизнь, маленькая смерть.

Конечно, ему не полагалось имя, но про себя я дал ему, как и полагается первому сыну, свое собственное, причем тут же.

Он был не слишком похож на человека, но на Марка Антониявполне.

Я спросил маму:

 Ему холодно?

 Да,  сказала мама.  Ему нужно очень много тепла.

Она тоже была озадачена моим поступком, нов хорошем смысле.

Потом пришло время посмотреть на Фадию.

Она была такая маленькая, а крови в ней было так много. И я видел распущенные, длинные-длинные, ее прекрасные волосы. А лицобезмятежное, словно она спит. И никакой боли.

Я надеялся, что хотя бы в последний момент, и правданикакой боли. Рядом с Фадией горела лампа, которая больше не нужна была ей для того, чтобы уснуть. Я ее потушил.

Что касается моего сына, мы с мамой укутали его в тридцать три одеяла, и колыбель поставили ближе к очагу.

Дальше все вспоминается с трудом. Приехали родители Фадии, ее мать плакала и кидалась на пол, и проклинала меня, хотя после извинялась, она ведь не думала, что я что-то сделал не так, моя вина осталась между мной и Фадией.

Отец Фадии вел себя достойно и неожиданно. Он обнял меня и выразил надежду, что Фадия была счастлива, и что его внук будет жить, если уж я был к нему так милосерден.

 Юнона оценит твою любовь к Фадии,  сказал он.  И даст вашему мальчику шанс.

Да и я, признаться честно, подумал об этом. Спеленутый, в колыбели, он выглядел куда менее печальнопочти обычный ребенок: маленький носик, милый разинутый рот и все дела.

Но он почти не плакал.

 Ты все время плакал,  говорила мама.  Хотел внимания.

А мой сын, в основном, спал в тепле, слишком слабый даже, чтобы питаться от кормилицы самостоятельно.

Моя мама переселилась к нам, чтобы ухаживать за ним, как и мать Фадии. Они даже неплохо ладили, как семья, хотя мой сын и оставался единственной ниточкой, которая их связывала.

А потом был большой погребальный костер. Я смотрел на Фадию, спеленутую саваном так же тесно, как младенец, и думал о конце и начале жизни в непривычно глубоких для меня выражениях. Она очень быстро исчезла в огне. Быстрее, чем это бывает обычно. Как будто она и существовала не вполне.

Мой сын умер через неделю. Три дня я был с ним, четыре дня не мог выдержать напряжения и, пьяный, грязный, возвращался только к рассвету. Но тогда я сразу шел к нему, и он держал меня за палец. Я даже и не думал, что такие крошки умеют вот так.

Тогда мы много разговаривали.

Я говорил:

 Моя совесть перед твоей мамой не чиста. Если ты отправишься туда же, куда и она, то передай ей, как я люблю ее и волнуюсь, что с ней, и как она там. Так удивительно, когда умирает кто-то, кто так боялся смерти. Как будто страх должен все это отвратить. А ты еще ничего не боишься. Ты очень смелый. Вообще-то, знаешь, я хороший отец. Многие дети вроде тебя отправляются на свалку, потому что отцы не желают их признавать. То есть, я себя не хвалю, но сам понимаешь. Я был бы тебе неплохим папой. А твоя мама, да, она очень хорошая женщина. Добрая. Милая. Очень красивая. Мы с ней были полные противоположности, а ты, кто знает, какой ты.

Он хватал меня за палец очень крепко, с силой, которой от такого хрупкого существа вовсе не ожидаешь. Так иногда могла вцепиться в меня его мать, тоже с невероятной силой. В минуту ужасного страха.

И я брал сына на руки и успокаивал, такой пьяный, что волновался, как бы не выронить бедняжку.

Как-то Эрот меня спросил:

 Можно тебе сказать правду?

К тому времени я уже подумывал над тем, чтобы дать ему свободу, так что Эроту было что терять. Но, если у него была какая-то мысль по моему поводу, он старался ее озвучивать.

Эрот, сообразно своему имени, из заморыша вырос в красивого кудрявого юношу с миндалевидными, темными глазами и чувственными губами, в любимца наших служанок. И если бы не его знаменитая в узких кругах прямота, девушки ценили бы его еще больше.

Но Эрот не мог скрывать свое ценное мнение по любому вопросу от любых людей.

Я некоторое время раздумывал над тем, нужно ли оно мне. Потом сказал:

 Валяй.

 Это очень грубо.

Я еще подумал, затем кивнул.

 Тыурод.

 Спасибо, Эрот.

Я почему-то не разозлился, хотя, бывало, наказывал его за резкие высказывания. Наверное, в душе я был с ним согласен.

Я даже был ему, отчасти, благодарен за то, что он ударил меня хорошенько этим словом. Впрочем, я бы, может, в принципе хотел, чтобы он меня ударил. А ты меня любил и поддерживал, и я не решился тебе сразу сказать, как мы жили. Только спустя очень долгое время и будучи очень пьяным, я рассказал тебе эту историю, и ты тогда даже со мной подрался.

 Я был с ней таким жестоким,  сказал я. Эрот, серьезный как всегда, кивнул.

 Ты был.

 Но мне стыдно.

 Ну и что?  спросил он.

 Ты забываешься,  сказал я, и Эрот тут же замолчал. Больше он ничего не говорил мне по этому поводу. Впрочем, и с самого начала Эрот выразился достаточно ясно.

А мой сын, да, он умер. Смешной маленький ребенок, недозрелое яблоко. Он умер до того, как получил возможность носить мое имя.

Как-то раз я пришел домой, и, пьяный, ты уже понял, склонился над его колыбелькой.

 Привет,  сказал я. Он схватил меня за палец и некоторое время держал. Потом вдруг издал пару раз какой-то тихий звук, не очень похожий на плач, и тихонько, будто бы заснул, отошел к большинству.

Я даже сразу этого не понял, заметил только, когда он стал остывать. Такой маленький, поэтому и случилось это быстро.

Так ушла Фадия, а за ней ушло и все, что от нее осталось.

Потом, милый друг, спустя несколько недель, когда мой дом сделался совершенно пуст, я нашел ее красный плеер. Хотел было послушать, наконец, то, что слушала Фадия, нажал на кнопку, ноничего. Ни музыки, ни звука. Он сломался.

И теперь уже совершенно точно нельзя было сказать, что ее так волновало.

Был солнечный день, я смотрел на переливающиеся, глянцево-красные бока плеера и думал, что теперь никогда не найду вот этой правды. Единственный человек, знавший, что за музыка играла в этих наушниках, ушел. Вместе с ним ушла и эта маленькая, никому, в общем-то, неинтересная тайна.

Люди ломают голову над тем, что оставили после себя Кориолан или Сципион Африканский, или хотя бы недавний наш поэт Катулл, мало проживший и умерший загадочно.

И маленькая Фадия с ее маленьким плеером в подметки не годится главным загадкам истории и искусства. Но меня занимало, что же там было записано. Я даже относил плеер в ремонт, но мне сказали, что починке он не подлежит. Я спрашивал у отца Фадии, ездил в Остию только с этой целью. Но он не знал.

Никто не знал.

Я вспоминал ее лицо, загадочную улыбку бледных губ и думал, что она могла означать. Как все, так и ничего. У меня не было никаких ответов. Теперь я думаю, что мне стоило попытаться лучше ее понять. Она была очень мудрая девочка, знавшая, если не как умирать (этого не знает никто), то как этознать, что ты скоро умрешь.

Теперь я тоже не могу спать без света, мне всегда слишком темно. И я узнаю ее лучше, мою Фадию, так давно погибшую, что я думал, будто бы о ней забыл.

Теперь у меня есть по крайней мере один ответ, Луций. Темнота душит. Будто бы залезает в рот и в ноздри, и делается трудно дышать.

Я не думаю, что я боюсь смерти так же, как Фадия, и я уж точно не так же хрупокно темнота реальна. Впрочем, я, наверное, ужасно тебе надоел. Милый друг, ты уже давно увяз в этой вязкой ночи, и не коготком, но всей птичкой. Так чего же я хочу от тебя? Разве утешения или прощения? Тем более, что когда-то я уже все тебе говорил, и в этих же подробностях, и в тот момент мне будто бы стало легче.

А сейчас заглядываю в прошлое, и все такое же: вина и печаль.

Но ведь чему-то меня вся эта история научила? Наверное, я стал бояться того, что может меня оставить. Разве, думал я, не приносит этот великолепный Марк Антоний несчастье и смерть по ему самому неведомой причине? Он приносил: вокруг него это случалось постоянно.

Но никогда не забуду рассветные пьяные часы, маленького, преступно крошечного, нашего с ней ребенка, хватающего меня за палец только потому, что онтеплый. Свет через окно лился такой белый-белый, и я думал о ней, о Фадии, о ее присутствии, может быть, ощущал его.

Или, может быть, присутствие еще кого-то, кто знал ее куда лучше меня.

Да что я тебе рассказываю, как я жил, любил и терял, ты знаешь сам.

А теперь, великолепный Марк Антоний, иди спать, потому что темнота, которая душит тебя, ушла.

Что касается тебя, Луций, мой дорогой, ты будь счастлив в темноте или там, где она, наконец, заканчивается.

Твой брат, неожиданно отсутствующий на вечеринке Марк Антоний.

После написанного: я люблю тебя.

Послание седьмое: Красавчик Клодий

Марк Антоний и, всем уже надоело, брату своему, Луцию, который не перестанет от этого быть мертвым.

Здравствуй, Луций, говорить ничего о дне сегодняшнем не хочу и не могу, я в бессильной ярости, и, если думаю обо всем этом, то становлюсь только злее и злее.

Достаточно с тебя того, что у меня поганое настроение, может, оттого у меня на уме один Клодий Пульхр. Я его обожал, я его ненавидел, и иногда я вспоминаю его, и эти чувства возвращаются с первозданной силой, они становятся так велики, что я не знаю, куда деваться от них.

Ненавижу его, а он уже умер. Люблю его, а он уже умер.

Мне просто некуда направить ни мою злость, ни мое обожание. Кроме того, я никогда не мог уложить в своей голове его достаточный и непротиворечивый образ, потому как Клодия Пульхра всегда и везде было слишком, в том числе и в моих воспоминаниях.

Наверное, я пишу путано, не хочу заставлять тебя долго раздумывать над моими фразами. Цезарь всегда писал очень просто, а я не могу, мне надо все запутать, все завертеть. И ведь это онсложный человек, а ятак, я простой и открытый, так почему же все наоборот, когда мы говорим?

Каждая вещь уже содержит в себе свою противоположность, поэтому мир так богат. Кто это сказал? Уже не помню. Я взвинчен, но, наверное, именно в таком настроении лучше всего писать о Клодии.

Не прошло и года после смерти Фадии, как к нам поступило предложение от дядьки, выглядевшее крайне заманчивым.

Дядька к тому времени уже два года как грабил Македонию, совершенно ничего не стесняясь. Ты знаешь дядькув нем нет природной стыдливости, заставляющей человека скрывать свои злодеяния, вместо нее боги дали ему просто непомерную жадность. Даже когда его отправили, наконец, в изгнание, он всех на своем островке заставил плясать под его дудку. А уж Македонияэто была вершина его хищнической жизни. И хотя в пограничных войнах его имели, самую Македонию он трахал очень по-всякому. В общем, этот бесстыдный бандит, наш дядька, все думал, куда бы вложить деньги, отнятые у населения, чтобы их, в свою очередь, не отняли у него, ведь на всякую рыбку найдется рыбка покрупнее, без сомнения. В его крошечный пьяный ум, способный исключительно на животную хитрость, (теперь всегда кажется, что, критикуя дядьку, я критикую себя, просто иносказательно) родил замечательный план. Он решил создать себе неприкосновенный запас в виде приданного Антонии. Для того, чтобы это приданное отделить от своего собственного имущества, ему было необходимо выдать Антонию замуж, но не за кого-то, а так, чтобы деньги не утекли в какую-нибудь другую семью.

Предполагалось, что в случае чего Антония разведется, заберет приданное, а счастливый жених получит барыш за участие. На эту звездную роль был выбран великолепный Марк Антоний, думаю, просто потому, что дядька любил меня больше всех.

Будучи в перманентно сложном финансовом положении, мы согласились. Тем более, Антония Гибрида, хоть и не выросла красоткой, вызывала у меня некоторый интерес еще с того момента, как мы чуть не поцеловались в фонтане, и выходило все для меня вполне хорошо. Дядька, как ты понимаешь, словно в воду глядел. Очень скоро у него действительно начались проблемы, и даже его дружок Цицерон не помог.

Про Цицерона надо сказать отдельно: они друг друга очень не любили, но были в то же время закадычными друзьями. Дядька получал от него длинные порицания, когда, в очередной раз, Гай Антоний Гибрида выкидывал что-нибудь этакое. В свою очередь самому дядьке в Цицероне не нравилось великое море лицемерия, разливавшееся у него в душе все дальше и дальше с каждым годом.

Назад Дальше