Отец Лука был из так называемых «учёных» монахов. Преподавал в духовных учебных заведениях богословские предметы, писал какие-то книги на религиозную тему. Вальяжный такой мужчина, статный, холёный, от него всегда пахло приятными мужскими духами. Сидит, разговаривает с Фимой о Боге, слегка поглаживает свою длинную, волосинка к волосинке вычесанную бороду и пахнет. Выпьет триста коньяку и идёт спать.
Фима очень любила, когда он приезжал, но «за глаза» называла его «отец Лукавый». За высокими беседами они засиживались далеко за полночь и на следующий день дрыхли до обеда.
Однако эта умственная болтовня то единственное, что их связывало. Ничего больше. И я считала, что прозвище «отец Лукавый» всего лишь добродушный православный юмор.
Однажды он приехал, когда Фимы не было. Иногда она с иконами ездила в Москву и там кому-то продавала их. Так вышло и на этот раз.
А Фимы нет, сказала я ему.
Я знаю, спокойно ответил он. Я ей звонил, и она позволила мне переночевать у вас. Если вы не против, конечно.
Хорошо Не против
Мне этого не очень хотелось и прежде всего потому, что от него на нас с Фимой всегда сваливалась куча хлопот и неудобств. А тут я одна мне не хотелось обременяться, я бы лучше отдохнула перед телевизором. Но как откажешь? Ему нельзя было отказывать. Его можно было только ублажать.
Мы сидели на кухне. Уже перевалило за полночь. Он пил коньяк, а я чай. И коньяк время от времени тоже. Ему трудно было противостоять. Его слова, движения, напор всё подавляло, всё авторитетствовало и властвовало безгранично. Я была просто тупицей, призванной смотреть ему в рот.
А потом он вдруг замолчал, переменился в лице и спросил:
Вам не скучно со мной? Хотите, я подарю вам свою книгу?
Он вынул из портфеля книжку и протянул мне. На обложке небо с красивыми облаками и золотые купола храма. И название: «В думах о Боге».
Я взяла и полистала её. Стихи и фотографии природы.
Давайте подпишу! Прочитать что-нибудь? Вот это стихотворение мне очень нравится:
Где-то там, вдали, средь льдин,
На вершинах, на горах,
Бродит юноша один,
Молодой монах.
Всё забыто, всё как сон,
Ум в молитве вновь и вновь.
Но забыть не в силах он
Девушки любовь.
Он закрыл книгу и вернул её мне. Его глаза блестели.
Как вам?
Хорошо, я с усилием вырвалась от его пристального взгляда и в смущении выдавила из себя первое, что пришло в голову: А фотографии к стихам тоже ваши?
Мои, его глаза не отставали от меня. Да что мы всё на «вы»? Я думаю, нам давно пора перейти на «ты». Не против?
Не против
Он резко вскочил и стал меня целовать. Настойчиво и часто. И куда придётся в лоб, в щёки, в губы, в глаза, в шею и дальше, и ниже. Покрывал меня поцелуями, будто расстреливал из пулемёта. Изрешетил так, что живого места не осталось на мне.
Боже мой, я безумствую, прости меня приговаривал он. Ты простишь меня? Не обидишься на меня? Пожалуйста, не обижайся Тише, только не говори ничего Просто позволь мне быть с тобой. Просто молчи Прости меня, прости, прости Иди ко мне!..
Помню, когда я была маленькой, мы всей семьёй отец, мама и я любили ходить в разные храмы. Особенно на вечерние службы. Каждый раз в новый храм. В городе тогда уже много открылось храмов, и мы все обошли. А когда приходили домой, от нас пахло елеем, который батюшка наносил в виде крестика на лоб. Этот крестик почему-то нельзя было стирать, и он сам собой медленно впитывался в кожу. Я на всю жизнь запомнила тот запах.
Вот именно такой запах исходил от отца Луки той ночью. Его руки, его борода, его кожа всё в нём. Всё заволокло им, и я дышала сквозь него, и задыхалась. До самого утра.
Утром отец Лука ушёл, но запах ещё долго стоял у меня в носу.
Что Лукавый? спросила Фима, когда приехала. Чем занимался тут?
Да как обычно, соврала я. Коньяк пил, разговаривал.
Это он любит, усмехнулась она. Но ты поосторожнее с ним всё же. Он не такой ангел божий, как кажется. Уж я-то его знаю.
Врать плохо. От вранья на душе делается погано, и тем поганее, коли врёшь человеку, который так здорово помог тебе в жизни. Я не хотела врать Фиме, но врала. Отец Лука приезжал ко мне ещё несколько раз. Пока я не осознала, что этому не будет конца и надо бежать. Бежать без оглядки от этой бессовестной связи, от этой елейной удушливости, от этого лукавства.
Вариантов, куда бежать, у меня было немного. Точнее лишь один. Мать после долгого молчания вдруг позвонила и сказала, что она слышала от кого-то, будто бы где-то в области открылся женский скит в честь блаженной Ксении Петербургской и там требуются послушницы. Мол, у них хозяйство и молитва, больше ничего. Райская глухомань. Самое место, чтобы замаливать мой грех. Если поеду вот тебе родительское благословение. А нет то Бог с тобой. «Бог с тобой» у неё значило «прощай навсегда». Её излюбленный метод воспитания: разжечь во мне жгучее чувство вины, поставив перед выбором либо сделай, как велено, либо не подходи к матери. Вот и тогда не знаю, чего во мне было больше: желания убежать из того дерьма или же угодить ей. Ах, мамочка, за что ты так со мной? Тебе-то я что такого сделала?
Скит Ксении Петербургской находился в типичной русской дыре, в которую попасть не намного легче, чем выбраться из неё. Три часа на поезде до последнего городка на этой железнодорожной ветке. Оттуда автобусом до забытого богом районного посёлка ещё час, здесь край цивилизации. Дальше как можешь, так и добирайся.
Я дала пятьсот рублей таксисту-шабашнику, и тот довёз меня до села, где заканчивалась асфальтированная дорога. Потом пешком километров десять. Лужи, грязь, беспросветная осень вокруг и такая же беспросветная осень в душе В русскую дыру нельзя приезжать осенью: верная депрессия, а если тебе и без того плохо, будет в сто раз хуже.
Я шла по этой грязи невесть куда и никак не могла выгнать прочь из головы беспокойные мысли, что зря меня сюда принесло. В пустынных и одичалых полях пугающе завывал ветер, истошно каркали вороны и шумели голыми кронами одинокие деревья. Мне хотелось повернуть назад, приехать домой, закутаться в одеяло и блаженно уснуть навсегда. Только где мой дом? Куда возвращаться? Некуда
В скиту меня приняли равнодушно. Только предупредили сразу:
У нас строго. Послушание превыше поста и молитвы. Постницы и молитвенницы городские нам не нужны, нам нужны рабочие руки. Будешь работать оставайся, а нет мы тут никого насильно не держим.
Долго я не выдержала. Там бабы сильные нужны, готовые за двух мужиков работать, скит держал скотину, большое хозяйство, а я дохлая и непривычная к такой тяжёлой работе.
По совету одной из сестёр поехала в посёлок. В посёлке при храме Трёх Святителей была православная община. Говорили, что помогают людям в трудных жизненных обстоятельствах. На деле же что-то наподобие секты собрались в тёмную стаю всякие православные маргиналы, «спасающиеся от антихриста»: ИНН-щики, царебожники, концесветники. За кров и питание они требовали ездить по церквям с ящиком для пожертвований.
Я тоже ездила несколько раз, не очень далеко по ближним сёлам, но люди давали деньги. Жалели, может. Попрошайничество стыдный, но лёгкий труд. Так будет, пока люди слишком добры, чтобы не дать, слишком слабы, чтобы отказать, и слишком равнодушны, чтобы скорее не откупиться мелочью от всего, что поколеблет их равнодушие. Мне это сразу опротивело. И из общины я тоже ушла.
На месяц где-то меня приютила одна сердобольная бабушка, а потом про это прознали её родственники и не очень вежливо попросили меня уехать. Испугались за дом что бабушку окручу и на себя его перепишу.
Ты вот что, Хавроня, не переживай, успокоила меня та бабуля. Тебе просто мужика надоть. За мужиком-то полегши будет жить. Ты меня послушай, старую дуру, не кочевряжься. Есть у меня на примете один мужик. Немолодой уж, но хороший. В церковь раньше в нашу ходил, а теперича не ходит уже год как или поболе. Затосковал. Ты уж пожалей его, девка. Дом у него в Макарьевке, деревня тут рядом, хозяйство. Мужик работящий, только вот запил, говорят. Но это он от дурости, с женщиной-то он так не будет. Ты не стесняйся, милка моя, а подумай: ну куда тебе идти? Я пойду в церковь-то и скажу кому-нибудь из макарьевских, чтоб он срочно приехал ко мне, и он приедет, заберёт тебя. Ты только кивни, что согласна. Ну, согласна?
Согласна безвольно опустила я голову и уже на другой день уехала с каким-то незнакомым мужиком в какую-то чёртову Макарьевку.
Звали мужика Алексей. Угрюмый, заросший, бородатый, похожий на лесного отшельника. Впрочем, отшельником он и был. Жил на краю села, а дальше да, только поле и лес. А за лесом ещё поле и другой лес. И нигде ни души, лишь заброшенность, дикость и мёртвые деревеньки.
Дом у Алексея был дряхлый, с покосившейся терраской, облезлыми стенами и маленькими тёмными окнами в них, с железной крышей в ржавых потёках. Сзади дома два старых, вросших в землю сарая и пустой огород без изгороди. Да ещё скособоченный туалет на отшибе.
Когда мы приехали, на приступках сидел грустный кот. В каком-то из сараев южжали свиньи. В пустынном огороде гулял унылый ветер, терзая отвалившийся кусок жести на крыше туалета. И я поняла, что если здесь мне суждено прожить всю оставшуюся жизнь, то лучше сдохнуть прямо сейчас.
Алексей поставил свой допотопный «москвичонок» в сарай и отпер дверь с задней стороны дома. Из темноты сеней пахнуло затхлой сыростью и кошачьими ссаками.
Проходи, не стесняйся, глухо сказал он. Я человек простой, скромный, деревенский, так что без церемонии тут, будь как дома.
Его слова напомнили мне отца Ивана, и это окончательно раздавило меня в гадкое беспощадно-беспомощное ничто.
В доме было две комнаты. В первой стол, над ним иконы, напротив раковина с помойным ведром и печка. Во второй другая печка, телевизор, драный диван и шифоньер поперёк комнаты. За шифоньером кровать. На ней этот мужик, которого я не знала ещё несколько часов назад, меня и огулял. А по-другому не скажешь у него же одна забота: свиньи. Ну, вот ему и новая свинья. Хавроня. Спасибо тебе, бабушка, что устроила мою судьбу
Алексей не пил разве что только в тот первый день. Человеком, что ли, хотел показаться. И то, кажется, выпил стакан для храбрости. А дальше пошло-поехало. Каждый божий день к вечеру вусмерть.
Когда же он напивался, то в нём пробуждался монстр садистское желание поучить меня жизни, по-звериному неумолимое. Выгонит на улицу ночью и не пускает в дом, а там лютый мороз, я стучусь в окна, прошу его, боюсь, что задрыхнет и всё, останусь на улице. Или посадит рядом и злобно, с грязными пошлостями, рассказывает мне, кто я такая есть: что я потаскуха, вонючая дырка и бесполезная скотина, которую надо зарезать. Или заставит раздеться и глумится надо мной. И очень любил бить. Бил всегда расчётливо, с молчаливым наслаждением.
А утром просил прощения но холодно, с каменным лицом, будто я обязана простить, а от него лишь слова. И всё сначала: смотрю выжрал.
Как-то быстро я и сама полюбила выпить и забыться в блаженном хмелю. Алексей этому не противился. Наоборот рад был, что за бутылкой я стала бегать. Он даст денег и полёживает на диване перед телевизором.
За выпивкой я ходила на другой конец села. Там жили дед Семён и бабка Анна Ефремовы. Они гнали самогон. Ефремовский самогон ценился во всей округе, из других деревень люди приезжали к ним. Меня они жалели. Приду, посадят за стол, нальют стаканчик просто так, забесплатно. Посочувствуют мне. В сердцах поругают Алексея.
Твой-то не сдох ещё? часто спрашивала бабка Анна. Это надо ж так пить, куды только лезет в эту прорву
Сдохнить, зло скрипел дед Семён. Будет спирт брать у шурина своего да у Захарьиных, точно сдохнить. Сам спился и девку втянул. Сволочь церковная Кто, ты говоришь, тебя с ним свёл-то?
Я уж сто раз рассказывала, но он всякий раз, как внове, возмущался:
Знаю я эту бабку. Божья тварь. Он жену со свету сжил, а она ему молодую Ты, девка, зима пройдёт, беги отседова. Нечего здеся делать.
Зима всё шла, шла и никак не проходила. В деревне время тянучее как долгая зимняя ночь. Надоело уже, а на дворе только февраль
Как-то пришла я опять к Ефремовым, а у них незнакомый дяденька сидит, не из наших деревенских, этих я уже всех знала. В рясе будто монах или поп. Молодой, с куцей бородкой, лицом же красив.
Вот, забрали бы вы её к себе, бабка Анна указала ему на меня. Живёт с мужиком, а он пьёт и бьёт её. Так ведь и до смерти забить может
А и что? Заберём, коли она пожелает, легко согласился он.
Я села за стол, выпила стаканчик, который мне дед Семён поднёс, и ответила честно, как есть:
Чего же не поехать, если позовёте. Мне уже всё равно, куда
Так я и попала на тот хутор который был там, за полем и лесом, и ещё за полем и лесом, за всеми этим мёртвыми деревеньками, Прохоровкой, Трифоновкой, Лаврентевкой, речкой Вуколкой, и бог знает где. Куда мне, казалось, никогда не добраться и откуда, казалось, никогда не выбраться. Где остановилось время и замерла жизнь. Где было самое дно моей пропасти.
Название этого места Панкратов хутор. Территория в сорок соток, огороженная глухим забором из профлиста. Внутри большой двухэтажный дом, часовня и хозпостройки. А хозяином всего, как говорили, являлся один очень большой московский архиерей, имя которого нельзя поминать всуе.
Руководили же двое заштатный игумен Климент и его келейница, вернее же сказать, гражданская жена, Феодора, тоже монахиня. Оба пожилые люди, лет пятидесяти с лишним. Он хмурый, грузный и болезненный. Она улыбчивая, не по годам активная и немного блаженненькая как бы.
А это кого привёз? не по-мужски высоким, но строгим голоском осведомился Климент, когда меня привёз тот молодой монашек. Свингерка она тоже, что ли?
Ей жить негде, ответил тот.
Монашка звали Максим, и я только спустя некоторое время поняла, что я ему просто приглянулась, вот он и притащил меня сюда.
Ты бы прежде думал головой-то, а не одним местом. Она, что же, жить с нами согласна или как, я спрашиваю?
Климент посмотрел на меня, и по его глазам я поняла, что значит «жить с ними». А Феодора прямо спросила:
Согласна ли жить, как мы живём?
Я молча кивнула и меня оставили.
В доме было семь комнат. Три на первом этаже гостиная, кабинет хозяина, всегда закрытый на ключ, и трапезная. На втором четыре, и во всех полно народу.
То были люди, которых я никогда в жизни не видела и даже не думала, что такие могут быть среди православных. Они жили все со всеми, не разбирая ни брака, ни возраста, ни пола. Как в жутком борделе, в котором все настолько пьяны, безумно одурманены, что потеряли всякий стыд, всякие границы человеческих приличий. С утра и до утра сплошной свальный грех ненасытный, точно тяжкий запой
А из него и нельзя выйти: если выйдешь ужаснёшься. Поэтому им было страшно останавливаться. Устанут кутить, упадут вповалку и так сутки спят беспробудно, но проспавшись, тут же повергаются в прежнее.
Меня они быстро затянули в своё горькое житие. Стоило только раз попробовать и уж не остановиться. Впрочем, я и не сопротивлялась так же, как не сопротивляется молодая проститутка инициации в дело: чего ж теперь сопротивляться, если всё решено и определено? Влезла так тяни тягло.
Помню, как в мутном сне.
Я лежала пьяная на кровати Климента и Феодоры. А кровать у них большая, супружеская, двуспальная, будто две кровати в одну соединили. Мягко, словно на перине, но бельё грязное, пахло немытостью человеческого тела, мужской и женской. Было темно; в темноте, на стенах, играли языки пламени от топившейся печи, всполохи озаряли и кровать рваным, дрожащим светом. И натоплено так жарко, что под толстым одеялом я промокла и едва дышала.
Рядом со мной спал сам Климент, голый, уснувший вот так после недавней оргии. С другой же стороны Феодора, тоже голая, лежала боком, ко мне лицом, а задом к какому-то беспокойному мужичонке. Тот мужичонка, видимо, вошёл в неё сзади и поэтому дёргался, как ненормальный, но она не реагировала на него глядела отчего-то на меня и улыбалась.
Мне стало нестерпимо жарко, и я со всей силой отбросила от себя одеяло и тут увидела Максима. Он склонился надо мной, тоже, как и я, весь мокрый, и сказал с трудом, как бы захлёбываясь:
Сними трусы Я полижу тебе Снимай, дурёха
Я послушно сняла трусы и почувствовала его голову между своих ног и там, в промежности, его бородку, его язык, его губы, его зубы.