Взгляд Это как отпечаток тёплой ладони на замше инея. Зима пройдёт, и стёкла сделаются прозрачны, но ты запомнишь навсегда, где был тот след, и о чём он.
Здесь была жизнь
В городе заработал завод. Женщины, бывшие торговки, скоро растеряли цепкий бегающий взгляд, сменили лыжные штаны и мужнины ботинки на костюм да туфли с небольшим устойчивым каблучком, стали спокойными, уверенными, преисполненными уважения к самим себе.
После работы можно пройтись не спеша по городу. В уголках губ пустынных, и от того просторных аллей сбились дольками усохших яблок листья каштана. Ими так приятно хрустеть. Ножалко, рассыпаются в пыль.
Тельняшка, растянутая тучным небом, сушится на сквозняке заката. В парке утки рыбачат с мелководья, клюют носом в такт поплавкам камыша. Врановые уж не хохочут вульгарно, как бывало, но молча съезжают с заснеженных гряд леса, хватая из жидкой похлёбки, что найдут, для жадных, но молчаливых своих чад.
Краска неба облупилась до облаков, что так непрочны и отслаиваясь, падают куда-то и всё никак не могут упасть. На их фонеразноглазые часы Ленинградского вокзала: одни верны, на других ровно полночь или полдень? Дежурные в метро дремлют с открытыми глазами. Течение реки эскалатора неразборчиво, и увлекает за собой всякого, кто ступил в его пыльные воды.
А где-то там, над землёйсверкает на солнце рыбья чешуя ГУМа, нарочитые луковицы Покровского и Куранты роняют наземь нечаянно четверть, бьют.
И далеко-далеко от Москвы, маленькая ещё девчушка спешит по дороге так, что косички подпрыгивают, ударяясь о худенькие плечи. За нею, что есть сил, бежит собака догнала. У обеихбелый воротничок. Ноодной в школу, другойждать. У тех, кто любитчаяний всегда больше прочих.
Посреди тропинки ландыш тянет руки к небу. Ступишь неловко, и нет его, жаль И как узнать, то ли ты идёшь не по своей дороге, то ли он стремится не к тому.
Шагаешь по лесу, пахнет так сладко, будто по колено в конфектах, но сверху слышен уже неотвратимый гул комаров. Тут же, на пути, словно проглаженная горячим растопным утюгом, мохнатая серая шкурка угадывается едва: «Здесь была жизнь» И над этим всемпролитое с досады облака молоко.
Жаль. Жаль, что так всё ненадолго
90 лет со дня гибели
Владимира Владимировича Маяковского
В подражание Маяковскому
Сильные люди ломаются? Очень громко!
И в злобе крошАт золотые коронки.
В истерике бьются
И вьются
Стеной у плюща.
А мыпонемногу. Как доноры.
Мыв регулярной манере.
И так прошибаем закрытые двери.
И тушим пожары чужого гонора.
Мытихие люди. Крутого норова.
1978
Я обожаю Маяковского!
Быть не может. Категорично возразила кузина. Она была старше меня на восемь лет, ела консервированную фасоль прямо из банки, игнорируя мейсенский фарфор, и знала толк в жизни. Наблюдая, как дымок болгарского табака оседает на побелке потолка, поглядывая на джинсы, столь твёрдые, что умели стоять в углу самостоятельно, чем пугали бабушку, изредка навещавшую внучку, она добавила:
Не понимаю, зачем ты выдумываешь. Маяковский не нравится никому. Некоторые врут об этом, чтобы казаться умнее, а тебе -то это зачем?
Я такая дура, что меня уже ничего не спасёт, или такая умная, что мне не надо это доказывать?
Сестра хитро улыбнулась и вышла из кухни. Вернулась с томиком Маяковского и протянула мне:
На, читай.
Какое?
Всё равно. Я пойму.
Открыв книгу наугад, я принялась декламировать:
«Я недаром вздрогнул.
Не загробный вздор.
В порт,
Горящий,
Как расплавленное лето
разворачивался
и входил
товарищ Теодор
Нетте»
Сестра смотрела на меня и слушала молча, без привычной снисходительной улыбки, без неизбежной, в силу разницы в годах, отстранённости. Обождав, пока я закончу, она просто и с явным удовольствием произнесла:
Да, ты правда его любишь. Кажется даже, что это твои стихи, твоя жизнь
Она приняла из моих рук томик и унесла. Я с грустью глядела ей вслед, ибо у меня такого не было.
1998
Дочитав сыну на ночь «Крошка сын к отцу пришёл и спросила кроха, что такое хорошо, а что такое плохо», я с сожалением прикрыла за собой дверь, прислушиваясь, как спокойно спит наш малыш. Хотелось не отпускать его от себя, баюкать, как можно дольше И тут раздался звонок:
Ты дома?! радостный голос друга Генки рвался наружу из телефонной трубки.
Ну, а где ж мне быть-то? Ты на часы смотрел?
А что?!
Ребёнка спать укладываем, вот что!
А Слушай, приезжайте завтра ко мне на работу. Срочно.
Устроился? Поздравляю! Куда же?
Спасибо, но поздравлять не с чем, в библиотеку устроился, и со дня на день все книги уедут в макулатуру. Посемуберите сумку побольше и приезжайте, увезёте, сколько сможете.
У меня перехватило дыхание. Я вспомнила широкий подоконник первой библиотеки, куда записала меня мама. Как приятно было приходить туда не в свой день и копаться в зачитанных до ветхости книгах, находить увядшие цветы меж листов, пометки, сделанные тонко отточенным карандашом. Лиловая библиотечная печать, словно орденом отмечала каждый томик сразу в двух местах, кармашек карточки гляделся наградным гордым листом. И все мы, книгочеи, были причастны к этому.
Эй! «Ты там?» прокричал Генка.
Да здесь я, здесь. Мы приедем, как только начнут ходить автобусы.
Рядами, как в очереди на казнь, стояли полкИ книг. В междурядье, ожидая известного часа, лежали приготовленные верёвки. Чтобы опутать по рукам и ногам сперва тома, в заодно уж и тех, кто не представлял своей жизни без них.
Я принялась укладывать в сумку кирпичи, некогда составлявшие крепкую стену здания рассыпающейся в прах страны: Тургенев, Толстой, Чехов, Островский, Короленко, Достоевский, Паустовский, Горький
Не бери всё собрание сочинений, заметят!
И что тогда, Генка? Что они со мной сделают?! Тоже спишут в макулатуру?! Это Это сродни убийству, понимаешь?!!
Да понимаю яГенка махнул рукой, делай, что хочешь.
Мне хотелось взять их всех. Обнять каждую, успокоить, найти удобное и правильное место, чтобы не ссорились по ночам в тишине. В какой-то момент я взвизгнула:
Гашек!!! И через мгновениеМаяковский!!!!!!!!!!!!!!!!
После того, как нашёлся томик «Избранное» любимого поэта, я складывала книги в сумки одной рукой, левой я прижимала к сердцу его.
2019
за вклад в развитие русской культуры и литературы награждается медалью «Владимир Маяковский 125 лет».
Рубиновая звезда крепко держится на шпильке Флоровской Спасской башни. Неужели это всё, что осталось от моей великой страны
Йемен
Капли дождя за окном дрожали, мёрзли, но не успев упасть, превращались в снежинки и порхали в полудрёме забытья. Земля ждала их слёз, а не пепла, в который обращались они.
Я смотрел в окно и корил себя за то, что накануне, введённый в заблуждение чаянным солнечным теплом, выпустил за окошко двух божьих коровок.
Крупные, холёные, объевшиеся гречишного мёда жучки, доверчиво карабкались на руку и радостно взлетали в открытое небо. И что с ними теперь?
Ветер скатывал пчёл льняными клубочками шерсти и сдувал попарно.
Сосны трясли половиками с застрявшими в них после Рождественского сочельника иголками. Невзирая на холод и лютый снегопад, эрантис развязно цвёл и ароматом своим мешал примерзать выдоху к небу. Случайная длиннохвостая синица наспех примётывала на живую нитку края дня и вечера друг к другу.
Реки тропинок скоро мелели от проступающих по краям, диких в своей вездесущности белых хохлаток.
И рядом, совсем, размокшая лепнина из папье-маше кленовых листьев держалась до последнего, не теряя формы, ухватив лапами причудливых вензелей зеркала луж, надтреснутые отражением ветвей.
Синяк луны на небе почти прошёл. Мир оберегал нас, предоставляя прежде раниться о едкий прищур месяца, что оставляет затяжки на мыслях, избавляя от раздумий о собственной ущербности, о жучках и неразумно распахнутых окнах, о неготовности нашей встретиться лицом к лицу даже с собой.
Ту-дух, ту-дух, ту-духто знакомая синица, условным знаком зовёт к окну.
Подхожу: на раме, потирая от холода руки, топчутся божьи коровки. Спешу отворить и впускаю радостное морозное густое гудение. Задевая друг друга, летят они к блюдцу с неубранным специально для них чаем. Напившись, даже не подобрав нижних ажурных юбок, не расправив сбившихся чёрных чулок, жучки согреваются и засыпают, прямо так, на ходу, застывая кофейными зёрнами.
Недожаренный, мокка, Йемен. машинально бормочу я, а после, касаясь едваедва, глажу божьих коровок по скользким спинкам, и прошу кота не шуметь покуда. Пусть отдохнут, дождутся своего часа в покое. А там уж, когда придёт их время, встретят достойно: и непогоду, и другого какого нечаянного врага.
Его звали Сако
Спицами дубов ветер вяжет чёрный плат неба с орнаментом алфавита:
Скажи, как будет по-армянски «дом»
Тун.
Я догадываюсь, что у нас никогда не будет общего дома, но повторяю про себя это покатое уютное, как морской камень, надёжное слово. Оно успокаивает меня, и в перерывах между редкими встречами, даёт надежду на то, что «всё будет хорошо».
Когда ты не можешь приехать, я почти каждый день нахожу в синем почтовом ящике на двери письмо. В конце каждого ты выводишь эту фразу, уповая на то, что «всё будет», а я просто скучаю и думаю о хорошем, в которое всегда хочется верить.
Убегая на встречу с тобой, я не думаю о том, как к этому отнесутся родные. Мне нет до этого никакого дела. Ты ждёшь меня на старой скамье под ивой. Её ниспадающие до земли косы берегут нас от посторонних взглядов. Но мы чисты, как снег на горе Арарат. Сливаясь воедино, просто держимся за руки. Большего не надо. Лучше не бывает.
После одного из таких побегов, вся семья ожидала меня за столом. Не в меру раскрасневшийся отец приказал строго:
Сядь! -и запинаясь немного, спросил, Ты ты вы были близки с ним?!!!!!!
Я наклонила голову и тихо, ощущая ещё тепло твоей руки в своей, не решаясь спугнуть, обветрить, предать это, ответила:
Да, даНо после, осознав смысл вопроса, испугалась и перебила себя, Нет! Нет!!!
Из дома больше ни ногой, сорвав голос прохрипел отец. Завтра мы с дедом отвезём тебя к врачу.
Я посмотрела на старика, тот всегда заступался за меня и не мог поступить со мной так жестоко, но он сидел с пунцовыми щеками, опираясь на палку обеими руками и молчал. Всё уже было решено за меня, а я не посмела возразить.
Мы не виделись несколько дней. Родные, успокоившись слегка, несколько ослабили надзор и уехали на рынок, оставив меня одну. Когда раздался стук в дверь, я подбежала и распахнула её, не спросив, кто там. На пороге, рядом с тремя взрослыми мужчинами, стоял ты:
Это мои дед, отец и брат, мы приехали за тобой.
Не знаю, что управляло мной в ту минуту, строгость ли родительского наказа, боязнь перемен, юность, неверие в реальность происходящего, но почти не раздумывая, я покачала головой:
Нет. Не могу.
Ты глядел на меня, не понимая, что происходит. Решив, что ослышался, вышел из-за спины отца, и сделал шаг вперёд. Я отпрянула к окну, чуть не присев на горячую батарею. Ты крепко ухватил меня за плечи, и спросил, жаром дыхания оплавляя мне лицо:
Уверена!? ТЫ этого хочешь или родные?
Подняв глаза, я ответила чересчур равнодушно, и, кажется даже, не вполне различая смысла вылетающих слов:
Да. Уверена. Я. Сама.
Когда ты переступал порог, не зная зачем, я вдруг спросила вдогонку:
Как будет по-армянски «до свидания»?
Стесуцюн, ответил ты, не оборачиваясь, но тебе не понадобиться это слово, мы больше не увидимся. Никогда.
Я не расплакалась тогда, вспоминая об ушедшем, нет слёз и теперь. Но чуть выше колена, на ноге остался след ожога от той батареи у окна, возле которой состоялось наше прощание. Шрам довольно глубок, хотя он явно мельче той раны на сердце, что по сию пору кровоточит.
Просыпаясь ночами, я наблюдаю за тем, как ветер вяжет чёрный платок неба, и, даже не открывая глаз, знаю, что строчка за строчкой там повторяется один и тот же вопрос:
Скажи, как будет по-армянски «дом»
Краткий атлас птиц
Дождь явный бунтарь, пишет на оконном стекле с наклоном влево. Брызжет, стучит костяшками по подоконнику
«Пеночка. Нисколько не огорчена будничным горчичным нарядом, ибо скромна и в одеянии своём сливается с хвоей и пасмурным небом, в разводах новой, не обветренной ещё листвы. Коли не обустраивает гнезда, занята вокалом, и так точна, что поёт по получасу в день, а именно с 9:30 до 10.
Супруг пеночки оборотлив, немногословен, но ловок в танцевальных фигурах. Набравшись манер у чешуекрылых, бабочек, умеет себя преподнести дамам так, что его молчаливость принимают за достоинство.»
«Трясогузка. Так аккуратна, что у неё вошло в привычку постоянно подбирать шлейф одежд и трясти ими, дабы не измараться. Вообще же, столь деликатна и щепетильна, что никогда не возьмёт чужого, но и своего не отдаст. Жадновата, пожалуй. По разумению многих, угнездившись на крыше, приносит достаток в дом. »
«Свист, трели, щёкот и лёкот, все двенадцать колен песни птицы счастья, что слышны по весне, несомненно приятны, но вряд ли кто сведущ в том, что соловей лишь от того хорош, что научается петь с рождения. Перенимая у родителей нотную грамоту, птенцы неустанно совершенствуют свой навык, и только вполне овладев им, прибавляют из репертуара соседей и родственников, как ближних, так и дальних. Приветствовать сие заимствование или укорять имдело вкуса. Мыза сохранение собственных мотивов.»
«Дрозды, тоже певчие. Намедни был один случай Супруга загнала мужа купаться. Он обрызгал нос, чихнув в своё отражение, тронул пяткой воду:
Я всё!
А ну-ка, назад! И три, три себя хорошенько! Грязным в дом не допущу! топала она ножкой в сторону неряхи и добилась-таки своего. Дрозд отстирал ленточное кружева жабо на груди так чисто, что коричневые пёрышки казались резными чешуйками, прилипшими к кипельно-белому галстуху, заправленному за воротник сюртука по фигуре.
Дрозд оглядел себя и остался доволен. Кинул несколько высокомерный взор на невзрачную свою пассию и, чувствуя о себе в полном праве идти, удалился восвояси. Жена по-матерински ласково улыбалась ему вслед. Прошлась по берегу, смочив губы, отогнала травинку в воде подле, отпила пару глотков, и, решив, что уже пора, полетела догонять суженого.
В случае дела о разводе, готов свидетельствовать в пользу обоих. Певчий дрозд, как говорят, отменный штукатур, а жена еголучшая из матерей.»
Пробегая мимо, ветер задел дождь плечом и тот обрызгал стекла невидимыми чернилами ненарочно. Пытался ещё нечто начертать, но опять не разобратьчто Да и надо ли? Сам сиди и смотри вокруг внимательно, только и делов
Пасха. Под диктовку ветра
Усталость тянет за фалды сюртука, не даёт идти. Уступая ей охотно, сажусь на чистый седой табурет пня.
Остывающий кулич дня, яркий, как желток яичка от деревенской курочки, осыпало колотым сахаром града. Было бы надо обождать немного ещё, слишком уж горячо, вот и потемнел, стаял почти сразу.
Холодная ночь отнимает у иной птицы одну шестую часть жизни. Филин, тот умён, приучился спать днём, поднимая шторку века. Обиду может проморгать и обычным манером. Но то, что против обыкновения, зреющий с годами взгляд, который становится всё гуще, внятнее, а из светло-бурого делается коралловым, почти алым. Как бы там ни было, негатив судьбы филина нарезан на серебристые куски меж сумерек и рассвета, и в них он всегда чудо как хорош. Сам ли сторонится всех, или одинок поневоле, часто слышен его крик в ночи: то там, то в другом месте, словно ищет кого, зовёт. И хочется выйти ему навстречу Да неверен он, тот шаг во тьме, а, чтобы разминуться, хватит и половины.
Лазоревка находит своего принца по ультрафиолетовой короне над головой. Наречённая дрозду, узнает его по локону солнца, зажатому в клюве.
Не утомляя себя поиском зрелых вишен в саду, избегая смять их старушечьими лапками, ожидают пернатые, что ягоды, озарённые сиянием изнутри, с душой нараспашку сами дадут понять о себе. И не промахнёшься, не пролетишь мимо, манят издали, зовут.
Вся прелесть цветка ли, цвета не в нём самом, но в ощущении, рождённом ему в ответ.
Под диктовку ветра, вослед порываются взлететь листья крапивы.
Отравленный свет солнца нервно треплет портьеру. В трещину упавшего навзничь ствола, насквозь врос колокольчик. Один на всю округу, от того и стеснён, и бледен потому.
Побережье насыпи слезится слюдой гранита. Тут жевычесанные пряди осени и перо ворона, увязанное в него на удачу. Подальшекрошки солнца, застрявшие в ладони одуванчика и тягучий, как мёд, полёт шмеля от цветка к цветку.
Где-то вдали ломается стеклянная ножка звука