Песни и стихи. Том 2 - Владимир Семенович Высоцкий 12 стр.


А Тамара Полуэктова, с Самотёчной площади, так и осталась, подпрыгнув с открытым ртом и расстегнувшимся лифчиком, и ждала неизвестно чего.

РАССКАЗ ТАМАРЫ ПОЛУЭКТОВОЙ НАМ

Зовут меня Тамара. Отчество Полуэктова, т. е. Максимовна, фамилияПолуэктова. Родилась в 1954 году. Мне 23 теперь. Я от вас ничего скрывать не буду, вы ведь не допрашиваете. Мама моя совсем ещё молодая, нас у неё двое дочерейя и ещё Ирина. Ирка меня старше на три года, у неё мужинженер, работает в ящике. Ирка рожать не может после неудачного аборта. Она семь лет назад, когда я школу кончала, ну, когда ещё Николая посадили, жила с одним художником. Он её рисовал, ночью домой не пускал, а звонили какие-то подруги, врали, что далеко ехать, что они на даче, что там хорошо и безопасно. Мама всё спрашивала, какие ребята там, а подруги говорилиникакие, у нас девишник и хихикали, и называли маму по имени-отчеству, как будто они очень близкие подруги, спрашивали про меня: «Как там Тамара?», отцу передавали привет. Отец старше матери лет на 20. Он раньше в милиции работал, а теперь на пенсии. У него орден есть и язва. Он уже года два как должен был умереть, а всё живёт, но знает, что умрёт, и поэтому злой и запойный, а нас никого не любит.

Он на работе всегда получал грамоты, там все его любили, а дома был настоящий садист, даже страшно вспомнить. Когда я была совсем маленькой, а Ирка постарше, мы жили под Москвой в маленьком домике, и у нас был такой крошечный садик. И мы с Иркой и с мамой поливали из леек кусты и окапывали деревца, и возились просто так. Соседи к нам не ходили: отец их отпугивал, он никогда почти не разговаривал при людях, курил и кашлял. Его окликнут: «Максим Григорьич!», а он никогда не отзовётся. Говорятон был контужен, а он не был контужен, он вообще на фронте не былу него бронь была. А нас он почему-то всех не любил, но жил с нами, и мама его просила: «Уходи!» А он не уходил. И однажды взял, придя с работы, и вырубил весь наш садик, все кусты вырвал. Все говорилиспьяну, а он не спьяну вовсе, он знал, что больше всего нас так обидит, почти убьёт. А ещё раз взял и задушил нашего с Иркой щенка. Щенок болел, наверно, и скулил, он вдруг взял его у меня и стал давить, медленно, и глядел на нас, а щенок у него бился в руках и потом затих. Мы обе даже не плакали, а орали, как будто это нас. Он нам его отдал и ушёл в другую комнату, и напился ужасно. Пьяный пришёл к нам, поднял нас, зарёванных, и в одних рубашках ночных выгнал на улицу. А была зима. И мама работала в заводской столовой в ночную смену. А мы сидели на лавочке и плакали, и замерзали. А отец запер двери и спал. Когда мама пришла, мы даже встать не могли. Она нас внесла в дом, отогрела, растёрла спиртом, но мы всё равно болели очень долго.

Потом мы уехали к бабушке в Москву, на Самотёку, одни, без него, а когда бабушка умерла, отец снова приехал к нам и живёт до сих пор, почемуя не знаю. Мать говоритжалко. Помрёт скоро.

Я всегда училась хорошо, и говорили, что я самая красивая в классе, и учителямужчиныменя любили, а женщины нет. Одна Тамара Петровнанаш классный руководитель, учительница ботаники, мы её «морковкой» звали,  просто меня ненавидела, особенно, когда я причешусь или когда я весёлая. Однажды нам дали на дом задание вырастить на хлебе плесень. Хлеб нужно намочить и под стакан, и через несколько днейна нём как вата, это и есть плесень. Так вот у меня она на хлебе не выросла, зато выросла на овощах у нас в ящике под кухонным столом. Я её, не долго думая, под стакан и в школу: «Вот, глядите,  выросла на морковке». И только тут вспомнила про кличку. Был скандал, вызвали мать и строго её предупредили, что я вырасту распущенной женщиной. Вот я и выросла. Учителя оказались прорицателями. Мать работала где-то в торговле, она и сейчас зав. овощным отделом, но сейчас мы с ней почти не говорим. Она всё время грызёт меня, что я работы меняю, а последние восемь месяцев и вовсе бездельничаю. А мне обещают помочь и устроить, но если с кем выспишьсяон сразу забывает, а если неттем более. Я уж и не верю никому. Да и потом, у них же своих забот хватает, у всех дети, семьи, кооперативы, друзья, машины. Мне попадаются, конечно, только семейные, постарше, я молодых ребят не люблю, с ними скучно, надо самой себя веселить, а мне с самой собой неинтересно, я люблю, когда он много старшеему тогда приятно появиться с молоденькой девочкой вездеи у друзей, и в кабак. Так что попадаются мне семейные (это не очень им и мне мешает) и старшие. Попадаются. А выбираю я с машиной и лучше, если из торговли или из искусства, потому что и те, и другие бывают в одних и тех же местах: во всяких ВТО и Дом кино на просмотрах, и в ресторанахв «ДЖ» и «ДЛ», и там всегда много интересных и знаменитых людей, и более интимно, и все уже тебя знают, а со многими уже успела побыть любовницей, и все про всех знают, потому что уже все всем нахвастались тобой и поделились впечатлениями, но это не страшно и никому не мешает. Наобороткажется, что все друзья и рады тебя видеть.

А потом у кого-нибудь дома. К себе идти не хочется, и остаёшься, и стараешься уснуть одна, а получаетсяне одна.

Часто получается, что не одна. Раньше звонила и врала матери или подруги звонили как про Ирину тогда давно всё повторяется ужасно. Кстати, тот художникэто он заставил её аборт делать, хотя врачи отказались. У неё что-то было совсем плохо с яичниками, простыла она страшно, ходим-то мы все в летних трусиках, чтоб потоньше и красивее, а тёплыепопробуй-ка, надень наши. Раздевать начнёшьсо стыда сгореть. Говорят, какие-то французы даже выставку сделали из наших штановбыл колоссальный успех. Расхватали на сувениры и просили ещё, но больше не было. Потому чтодефицит. Ирка мучилась, мучилась, она его всё-таки любила, паразита, гнусный такой тип, правда, без бороды, но типичный богемный мерзавец. Он с ней спал при товарищах, и даже ночью тихонько уйдёткак будто в туалета сам пришлёт вместо себя друга. Это называетсяпересменка. Ирка мне потом рассказывала, ругалась и плакала. Такая гадость этот Виктор. Я его потом видела, даже была у него с подругой и даже осталась у него.

Как странно: он мне и противен был, как червь, а в то же время любопытночто сестра в нём нашла. Я почти уже согласилась, он начал меня раздевать, дышал и покусывал ухо, нажимал на все эрогенные зоны, которые у меня совсем не там, где он нажимал, а потом вдруг вспомнила, что, когда сестре делали аборт у него дома, он ассистировал врачусвоему другу. Он самэтот Викторкогда-то в медицинском учился, но его выгнали со второго курса. Ирка говорила, как он суетился, стол раздвигал, стелил простынь, готовил инструменты, вату, воду и ещё шутил с ней и подбадривал. Всё это я вспомнила, встала вдруг, нахамила ему, обозвала не то мразью, не то тварью, не помню теперьпьяна была, оделась и уехала. Он за мной бежал и всё спрашивал:

 Ты что, очумела? Что с тобой?

 А то со мной, что Ирка моя чуть не умерла, что рожать больше не будет, что мать ей плешь переела, что муж нет-нет, да и напомнит. И ещё то со мной, что я их ненавижумужиков, которые хуже баб, болтливых и хвастунов, которые семью сохраняют в неприкосновенности: не дай Бог что-нибудь про женучуть не до драки, а сами носят домой триппер и всякую гадость. Уйдёт от кого-нибудь, не подмоется даже, а через полчаса к жене ляжет и расскажет, как устал, а она его ещё пожалеет и погладит ему спинку, чтобы снять напряжение, и даже не требует уже от него исполнения супружеских обязанностей. Это уже давнораз в две недели. Она-то думает, что это она виновата, растолстела, дескать, не крашусь, хожу Бог знает в чём, а он усталый, он работает, денежку, большую денежку в дом тащит, утомился, добывая, а он просто сыт, пьян, нос в табаке, и сегодня у него уже две было. Да и с ними-то он такминутку, не больше, больше уже не может. Но они говорят, что довольны, деньги у неговот и довольны, а он верит, что из-за мужских его качеств. Вот что со мной.

Рано я стала замечать, что нравлюсь мужикам. И учителям, и ребятам из класса, и просто прохожим на улицеони всегда оборачивались и по-особенному на меня глядели. И было мне это приятно, и я шла и нарочно не оборачивалась, оглядывалась и знала, что они смотрят. Летом я ездила пионервожатой в пионерский лагерь от маминой работы. Плохо теперь помню все лагерные ритуалылинейки, подъёмы флага, военные игры и маскарады в конце каждой смены. Хотя ребята придумывали разные смешные костюмы и мастерили их Бог знает из чего: из папоротникаюбки и головные украшения индейцев, из картона и палок, покрасив их серебряной краскойдоспехи и оружие. Я вместе с ними сочиняла какие-то дурацкие скетчи и сценки из жизни марсиан, родителей и школы. Я потом вспоминала это часто, когда училась в ГИТИСе. Я училась в ГИТИСе. Правда. Меня оттуда отчислили за моральное разложение. Потом, но пока рано об этом, да и вспоминать жалко и противно.

Ещё в лагере, помню, как мы, вожатые и мужских, и женских отрядовповзрослевшие уже детиуединялись в лесу, пели, пекли картошку и целовались с мальчишками в кустах и в шалашах. Мальчишки шарили по телу, дрожали от желания, говорили иногда: «Эх ты, целоваться ещё не умеешь», и самимускулы, как камень, глаза безумные или закрытые, и гладят грудь и колени, и всё делают не так, как надотогда и я не очень знала, только по Иркиным рассказам, да и не допускала тогда особых уже вольностей.

А потом я влюбилась. Даже и не то, чтобы влюбилась, а закрутил он меня, Николай. Заговорил, запел, задарил и зацеловал. Был он на восемь лет старше, популярность у него была невероятная.

Красивый и сильныйон совсем ничего не боялся, ни драк, ни родителей, ни игр, ни тёмных каких-то дел. Я его с детства помню и была влюблена, как кошка, он оставался для меня много лет великим и недосягаемым. И вот мне сделалось шестнадцать. И всё свершилось внезапно. Я вернулась из лагеря, а мать была в отпуску, отец в больнице, а Ирка тогда только что вышла замуж и от нас уехала. Теперь они у нас живут, потому что дом наш скоро сломают, и на такую семью, вернее, на две, дадут, наверное, большую квартиру, а то и две.

И я оставалась одна две недели. И две недели мы не расставались. Он увидел меня, подошёл так просто и сказал:

 Какие мы, Томочка! Стали взрослые да красивые. Нам, Томочка, скоро замуж. Но до замужества не мешало бы нам, Тамара, поближе познакомиться!

Сейчас мне это смешно, после студенчества, светской моей жизни да романов бурных, а тогда казалось верхом красноречия. Он сочинял стихи, Николай, и пел печальные песни. И в них была блатная жалостливость, которая казалась глубокой печалью, и в них были героями какие-то Серёжичестные, несправедливо наказанные, влюбчивые и тоскующие по своим любимым, а мне казалось тогда, что он поёт про себя: «Течёт речечка по песочечку, бережочек точит, а молода девчоночка в речке ножки мочит». Про себя и про меня. Наверное, так оно и было. Он никогда не был груб со мной, нет, он был терпелив и покорен, но иногда давал понять друзьям своим и мне, что лапу он положил серьёзно и крепко. И я это поняла сразу.

И мне было хорошо оттого, что у меня есть хозяин и слуга одновременно, и думала я, что буду с ним жить, сколько он захочет, и пойду за ним на край светаи стала его женщиной сразу, как только он этого захотел, и не жалею, потому чтоне он, был бы другой, хуже, должно быть.

Целый год мы ходили, как чумные, не стесняясь ни родителей, ни соседей, никого. Девчонки в классе расспрашивалину как?  им хотелось знать подробности, больше всего в части физиологии. Я никогда им ничего не рассказывала, и они отстали. Пристали педсовет и дирекция. И снова пугали маму моим невероятно развратным будущим и печальным концом где-нибудь в больнице в инфекционном отделении или в травматологии, где я буду лежать с проломленным Николаем Святенко черепом, потому что они знали про Николая, все про него всё знали, кроме меня. И никто ничего не знал, кроме меня. То что знали они,  я не хотела видеть, а то, что знала я, они видеть не могли.

А потом его арестовали за какую-то драку, судили и дали 4 года, а я уже умела курить и пить. Он меня научил. Но я не жалею. Не он, так другой бы научилтолько хуже. А Николай никогда меня в тёмные дела свои не посвящал. А явные я знала. Он любил меня, жил недалеко и даже работал где-то в кинотеатре, рисовал рекламу, по клеточкам. Фотографию расчертят на клеточки, а потом каждый квадрат перерисовывают в увеличенном варианте, чтобы похоже было. Теперь это смешно, а тогда думалахудожник!

А его взяли да арестовали, Николая Святенко, моего первого мужчину, а может, и первую любовь. Потому что все остальныебыли уже остальные, даже сильнее, но не первые.

Я готовилась к экзаменам, а тут этрт арест, и все шушукаются за спиной, а Тамара Петровнатак в лицо: Что, дескать, доигралась со своим уголовником? Может, ты за ним поедешь, как жёны декабристов? Наверное, надо было поехать, тогда бы не было всей последующей мерзости, но я готовилась к экзаменам и возненавидела его за то, что терплю издевательства и позор и в школе, и дома, и везде. И я не поехала.

* * *

Максим Григорьевич Полуэктов проснулся там, где лёг. Ещё спящего, нещадно донимало его похмелье, да так сильно, что и просыпаться он не хотел. И не только с похмелья, а такзачем ему было просыпаться и что делать ему было, Максиму, свет Григорьевичу, в миру, который он уже давно собирается покинуть, в реальности этой гнусной, где много лет у него уже сосало и болело в искрошенной хирургами трети желудка его. В этой сохранившейся зачем-то трети, которая и позволяла ему ещё жить, но и мешала тоже, и давала о себе знать эта проклятая треть приступами и рвотами. Ничего особенного не должен был делать он в этом мире, ничего такого интересного и замечательного, никакие свершения не ждали уже его теперь, да и никогда не ждали его великие свершения. Однако всё же встал Максим Григорьевич, где лёг, выгнало его сон похмелье. Да и разве сон это был? Кошмары, да и только. Какие-то рожи с хоботами и крысиными глазами звали его из-за окна громко и внятно, сначала медленно расставляя слова, потом, по мере погружения воспалённого его мозга в слабый сон, всё быстрее и громче. Звали рожи зачем-то распахнуть окно и шагнуть в никуда, где легко и заманчиво, предлагали рожи какие-то мерзостисчитая, должно быть, что они Максиму Григорьевичу должны понравиться. И всё громче, быстрее, доходили почти до визга, звучали наперебой зовущие голоса: «Иди сюда, Максим, иди, милый, что ты там не видел на диване своём клопином? Гляди-ка, какая красавица ждёт тебя! (И предъявляли сейчас же красавицу: то в виде русалкизелёную, и с гнусной улыбкой, то убиенную какую-то, кода-то даже вдруг виденную им женщинуголую и в крови). Встань, не лежи! Выйди-ка, Максим, на балкон, мывот они, здесь, за стеклом, перекинь ноги через перила да прыгай, прыгай, прыгай, прыгай!!!»

И русалка или девица хихикала и плакала, и тоже манила ручкой, а потом всё это деформировалось, превращалось совсем уже в мерзость и исчезалоесли разомкнуть веки.

А теперь, после забытья, которое всё-таки наступило ночьюурывками и трудно, забытья, в которое погружаешься не полностью, с натугой и вздрагиваниями, и пбтом холодным, после забытья этого, с вереницей тяжёлых сновидений,  надо было всё-таки проснуться окончательно, спустить ноги с дивана, пойти на кухню и выпить ледяной воды из холодильника, а лучше бы пива засосать, да нет егопива-то, ничего нет хмельного в доме, это Максим Григорьевич знал наверняка, потому что так всегда было, что утром ничего не было. Но вставать надо. И ещё держась за сон нераскрытыми глазами и цепляясь за него, застонал онпенсионер и пожарник, бывший служащий внутренней охраны различных заведений разветвлённой нашей пенитенциарной системы, оперированный язвенник, жёлчный и недобрый молчун, Максим Григорьевич Полуэктов. Застонал, потому что подступали и начали теснить улетавший его беспокойный сон вчерашние и давешние воспоминания, от которых стыдно и муторно, и досадно, и зло берёт на себя самого, а больше на тех, на свидетелей и соучастников пьяных его вчерашних действий и болтовни. И излишки желудочного сока уже подступали к горлу и просили спиртного: дай, дескать, тогда осядем обратно. Вот и спазмы начали стискивать голову и тоже того же требоватьподай сей же момент, а то задавим, и показывали даже, намекали, как они его, Максима Григорьевича, задавятэти спазмы.

И совсем уже некстати вспомнилось вдруг пресытившемуся инвалиду, как несколько лет назад в Бутырке измывались над ним заключённые. Вот входит он в камеру, предварительно, конечно, заглянув в глазок и опытным глазом заметив сразу, что играли в карты, однако, пока он отпирал да входил, карты исчезали, и к нему бросался баламут и шкодник БутырскийШурик по кличке «Внакидку» и начинал его, Максима Григорьевича, обнимать и похлопывать со всякими ужимками и прибаутками ласковыми. Максим Григорьевич и знал, конечно, что неспроста это, что есть за этим какой-то тайный смысл и издёвка, отталкивал, конечно, Шурика «Внакидку» и медленно проходил к койке, где только что играли, искал скрупулёзно, вначале даже с радостным таким томлением, что вот сейчас под матрасом обтруханным и худым найдёт колоду, сделанную из газет. Из 8-10 листов спрессована каждая карточка и прокатана банкой на табурете, а уголочки вымочены в горячем парафине, а трефы, бубны и черви да пики нанесены трафаретом. Но никогда, как ни терпеливо и скрупулёзно ни искал Максим Григорьевич, никогда он колоду не находил и топал обратно ни с чем. А Шурик «Внакидку» снова его обнимал и похлопывал, прощаясь:Золотой, дескать, ты человек, койку вот перестелил заново, поаккуратней. Не нашёл ничего, гражданин начальник? Жалко! А чего искал-то? Карты? Ай-ай-ай, да неужто карты у кого есть? Это вы напрасно!? Ну, ладно, начальник, обшмонал и канай отсюда, а то я, гляди-ка, в одной майке, бушлатик помыли или проигралне помню уже. Отыграть надо! Так что не мешай мне, человек, будь друг.

Назад Дальше