Наследства - Габриэль Витткоп 7 стр.


Умоляю тебя! Что такое потеря белья после того, что мы уже вытерпели?.. И по сравнению с тем, что терпят другие!

Я больше так не могу!.. У меня руки портятся Нечем за собой поухаживать А туалеты в каком состоянии! Гадость!

Замолчи Ты разве не слышала о концентрационных лагерях?

Ханна расплакалась. Она ждала, что муж вытрет ей слезы, как он часто делал, но Мануэль лишь молчал и, склонившись, сгибал конвертыработа, которую ему поручила маленькая писчебумажная фабрика и которая позволяла им влачить нищенское существование. Впервые в жизни Мануэль задумался, как он вообще мог полюбить Ханну.

Со своей стороны, Гольдмарки, оскорбленные социальной дистанцией, тоже возмущались, встречая Ханну в пижаме, с сигаретой в зубах.

Да кем она себя возомнила? Все сефарды считают себя выше ашкеназов. А что они для этого сделали? Они такие же евреи, как мы, а теперь и такие же бедные, как мы,говорила Лея, и в глазах у нее сверкали молнии. Если некоторые пытались отогнать от себя боль, то другие истерзанные души доходили до белого каления.

У нее муж герр доктор, известный адвокат, очень ученый,пытался объяснить Мориц, который был человеком незлобивым. К тому же иногда он обращался к Шапиро за помощью, когда нужно было перевести что-нибудь на французский. Затем, взяв скрипку, жалкий инструмент тыквенного цвета, он принимался за вальс.

Во время похорон нужно было играть какой-нибудь вальсзаунывное головокружение, украшенная лентами оболочка неврозов, ведь человек, желая избежать страданий, всегда кружится на месте. По своему ритму и языку вальс происходит от древнего лендеранезапамятного вертиго великих катастроф, упоения вращением во время чумы и голода в старой Австро-Венгрии. Когда, смягченный всем блеском стиля Макарта, он смог завоевать гостиные, чтобы отпраздновать там свой триумф, то было уловкой, обманом, облагораживанием. Пока черные воды пожирали «Титаник», оркестр играл не «Nearer my God to Thee», а медленный вальс «Осенний сон». К тому же позднее он стал любимым вальсом Морица Гольдмарка, ведь его плюмажи и веера так и не сумели заслонить оскал Смерти.

Вот о чем думал доктор Мануэль Шапиро, пока сквозь переборку слышались звуки заунывной истомы. Он раскрыл газету. Когда-то в Берлине, на террасе кафе «Йости», куда ходила интеллигенция, он обычно читал международную прессу.

«Встреча в Мюнхене Гитлер и союзники решают судетский вопрос Конфликта удалось избежать»

Он горько усмехнулся. «Не разбежавшисьне перепрыгнешь»,подумал доктор. Кстати, он почти не питал иллюзий, особенно после того, как задолго до нацистской оккупаций, которую еще невозможно было предвидеть, французские еврейские судьи были изгнаны своими коллегами из профессии. Многие торговцы уже давно демонстративно вывешивали листки с надписью «Французский магазин».

* * *

Для Максима Лавалле все началось, когда Серж Лифарь с кордебалетом поклонился на сцене Оперы. Давали «Сильфиду» Шарля Обертюра, и зажженные лампы не могли рассеять нездоровое лукавство лунного света. Над залом все еще властвовало волшебство, пусть беспокойное и наивное, несмотря на потрескивание оваций и этот запах пыли, мускуса, выцветшего шелка и точно смазанных маслом механизмовнезапамятный дух театров.

В бинокле, который Максим наводил на сцену, возникли черный плющ шевелюры, шлемом обрамлявшей выпуклое лицо молодого козленка, и щедро накрашенные глаза чайного цвета. «Это идиотизм,подумал он.Нет никакого первого взгляда, все предопределено заранее. Ничего не поделаешь. В этот раз незачем ждать обычного приключения. Вдобавок он, наверное, самый молодой во всем кордебалете Только представь!.. Хотя, впрочем, нет. Черт. Нужно просто вернуться домой. Финито!.. Вернуться домой»

После этого он достал из кармана маленький блокнот, который всегда носил вместе с удостоверением журналиста, и направился к Танцевальному фойе.

* * *

Готовя место для следующего клиента, Жером Лабиль освободил полностью разрушенную старую могилу, надпись на которой была изъедена мхом, но на ней еще можно было прочитать «Селестен Мерсье, 18441896»,

Лабиль сделал передышку, вытер рукавом лоб. Имя смутно о чем-то напоминало. Селестен Мерсье

* * *

Андре Мавзолео, сидя у окна, кроила юбку. Подняв глаза, она стала наблюдать сквозь стекло за малюткой Ависагой, которая скакала на одной ноге на террасе. Это была девочка пятишести лет с низким лбом и прекрасным лучистым темно-сапфировым взглядом. Она тяжеловесно скакала, бормоча про себя. Ависага была старшей из детей Гольдмарков, и Андре подумала, что ее дочь была бы почти ее ровесницей. Она открыла окно.

Хочешь конфетку?

Девочка замерла и нелюдимо побежала к подвальной кухне. Несколько дней спустя, когда Андре снова предложила ей конфету, она взяла ее и тихо поблагодарила на идише. Встретив Лею Гольдмарк под руку с дочкой, Андре сделала вид, что не заметила ее, но днем частенько поглядывала на террасу. Иногда Ависага приходила туда одна, а порою вместе со своими крошечными братишками, которые оставляли Андре равнодушной. Играли они бесшумно.

В ту пору все собирались у радиоприемников и с закрытыми ртами и глубокими складками на лбу долго слушали доносившиеся оттуда голоса.

* * *

Это было сильнее Максимаон постоянно намекал на танцора. Алекс это, Алекс то Он говорил о нем словно против своей воли, зная, что лучше было промолчать. Какое-то принуждение: слова лились из него, будто из источника, хотя он чувствовал при этом беспокойство. Клод-Анри слушал и ничего не отвечал. Для него померк свет. Максим часто сбивался с мысли, запинался, после чего вновь обретал дар речи.

Как островная птица райская Невероятная бабочка, внезапно взмывающая в воздух Он далеко пойдет

Должно быть, Лифарь в этом разбирается.

Подумаешь Лифарьвсего-навсего его учитель видит в нем ученика э конечно, сверходаренного

Клод-Анри подолгу молчал. На сей раз это было не приключение в числе прочих, и он знал, что разыгрывается партия, ставку в которой он заранее проиграл. Летом в Опере спектаклей не было, но Максим возвращался лишь поздно ночью.

Это случилось поздним жарким воскресным утром, когда вдалеке слышалось приближение грозы. Взгромоздившись на подлокотник кресла, Коко дурачился, а затем позволил Клоду-Анри почесать себе голову. Максим подпиливал ногти и все говорил, говорил. Его не было дома один день и две ночи, и теперь он резко выхаркивал объяснение.

Это что-то иррациональное, этим нельзя управлять Что-то утробное, это всем известно

Клод-Анри, как будто не слушая, обращался зловеще-игривым тоном к Коко:

Then this ebony bird beguiling my sad fancy into smiling

He один я несу за это вину, если здесь есть какая-то вина, ведь ты часто мною пренебрегал Ты не слишком-то заботился о моих чувствах

Much I marveled this ungainly fowl to hear discourse so plainly

Ты в ни чем себе не отказывал, в этом отношении

Then the bird said, «Nevermore»

Ты должен был о чем-то догадываться

Quoth the raven, «Nevermore»

Это так трогательно, чрезвычайная молодость, эта особенная красота, ну и потом секс никогда не оставляет равнодушным Прелестное тело

Take thy beak from out of my heart

Ну и потом, в конце концов, ты должен сказать себе, что все когда-нибудь заканчивается

Крра,сказал Коко.

Очень хорошо, Максим. Ухожу я. Сниму комнату в Париже. Но Коко заберу себе.

Ясно Это ты у нас «обиженный». Ладно. Я, кстати, тоже хочу переехать. Полагаю, ты сейчас думаешь о черной сумочке, которая, по твоему мнению, принесла несчастье?

Только прошу, без неуместного юмора.

В тот же день они принялись разрушать свое гнездораскладывать, выбрасывать, упаковывать. Максим представлял во всех подробностях жизнь с Алексом, и потому его багаж составляла картина, на которой он будет изображен, фильм, в котором он должен был играть. Он еще не знал, что картина окажется мрачной, а фильм коротким.

К вечеру Клод-Анри спустился к лужайке, где так же, как некогда мадмуазель Азаис, остался полюбоваться текучими черными водами Марны. Его преследовало воспоминание об утопленнике. «Это послужило бы им дьявольским уроком,раздраженно подумал он,испортило бы им жизнь, отягчило их связь страшным бременем Или нет? Что если они, напротив, увидели бы в этом избавление?.. Нет уж!.. Не доставлю им такого удовольствия А впрочем, ведь есть еще Коко»,закончил он, цепляясь за ту жажду жизни, что вызывал запах сырой земли и согретой грозой листвы. Через три дня он поселился вместе с Коко в квартирке на улице Гийома Аполлинера. Когда-то давно они с Максимом любили декламировать «Песнь злосчастного в любви».

* * *

Приручить Ависагу не удавалось, и Андре Мавзолео из-за этого страдала. Так же, как Клэр некогда наблюдала за Женевьевой, она могла долго смотреть на девочку, которая молчаливо играла в простые игры с куском бечевки, на девочку, уже считавшую мир смертельной ловушкой.

Андре прибавила много акушерских подробностей к рассказу о своих трудных родах. Коллеги Огюста и их дамы почувствовали к ним возросшее уважение, увидели в этом недюжинном испытании жертву, соответствовавшую искалеченному указательному пальцу Мавзолео,симметрию, напоминавшую какую-то кошмарную салфетку над камином.

Андре не любила, когда шел дождь, ведь тогда терраса оставалась безлюдной, а монотонность ее навязчивых мыслей оттеняло лишь клацанье швейной машинки.

Однажды Андре захотелось сходить в детский дом. Да, если они с мужем сделают официальный запрос, да, чиновник, старше сорока, да, это наверняка возможно. Когда она попросила показать воспитанниц, ее отвели в комнату, где пахло супом, кислым молоком и мочой. Там находились около тридцати грустных и уродливых малышей. Самые маленькие плакали и кричали, их грязное белье сползало на ноги, а самые старшие, застыв в миткалевых блузах, праздно сидели за длинными столами. Андре смотрела в глаза. Одни были светлыми, туманными, другиенеопределенного оттенка, а третьитемными и пустыми, словно колодцы. Некоторые были красными, влажными и уже гноившимися между опухшими веками. Ни у одной девочки не было темно-сапфирового или лучисто-сапфирового взгляда. Тогда, несмотря на свою простоватость, Андре Мавзолео поняла, что такое уникальность, незаменимость, и не стала рассказывать Огюсту о своем визите.

Однажды у нее не оказалось под рукой конфеты, и она подарила Ависаге образок св. Терезы с младенцем Иисусом. Обнаружив его, родители посчитали это коварной попыткой обращения в собственную веру, и Гольдмарк пошел к Шапиро.

Герр доктор, пожалуйста, скажите этой мадаме, чтобы она оставила нашу девочку в покое. Наша религия единственное, что у нас еще осталось, таки да?

Как адвокат Шапиро не раз сталкивался со щекотливыми ситуациями и как человек светский умел с ними справляться. Но, хотя он подошел к делу со всем возможным тактом, его поступок поселил в душе Андре страшную смуту.

* * *

Нет,сказал ветеринар,он не заболел. Он умирает.

Но я же покупаю ему мышей, а главное, кормлю очень вкусным мясом Всячески его ублажаю Что я могу сделать?

Ничего Давайте ему немного воды, если захочет.

«Если бы Коко остался с Максимом, было бы то же самое,подумал Клод-Анри Эрвио.Он не принимает нашего разрыва, вот и все Не надо было расставаться. Нет, безусловно надо было расстаться. Это я виноват. Нет, я не виноват. Жизньтакая паскудная штука. И он, ни в чем не повинный»

Клод-Анри склонился над полузакрытыми синеватыми кожистыми веками, над шариком взъерошенных перьев, который согревал в ладонях. Он никогда не замечал, что Коко такой легкий. Когда через два дня тот умер, Клод-Анри тайком похоронил его в скверике сбоку от церкви Сен-Жермен-де-Пре, и вороны, жившие на колокольне, должно быть, затянули погребальную песнь.

«Переезжай в Лос-Анджелес, я найду для тебя работу в мультипликации, к тому же неплохо оплачиваемую,писал ему друг.В этом городе практически все "наши" и ты заведешь хорошие знакомства. У тебя будет временное жилье, пока не обзаведешься своей берлогой. Хорошенько подумай и воспользуйся случаем, ведь ты сейчас свободен».

Почему бы и нет? Клод-Анри Эрвио никогда не путешествовал, но много читал Жюль Верна, так что простой переезд в другую страну уже сам по себе был для него приключением. Он сохранил свежесть ощущений. Свободно владея английским (а к американскому он быстро привыкнет), он собирался поехать в Лос-Анджелес за необходимым обновлениемтеперь его уже ничего не удерживало, и в конце января 1939 года он отправился в Америку.

Начать, как говорится, жизнь с нуля. Порою на хрупком травяном мостике, ведущем от бодрствования ко сну, мертвый взгляд Коко касался изнанки его глаз. Тогда Клод-Анри окончательно просыпался и пытался стереть, отогнать от себя воспоминание, ведь он не был виноватни в чем.

Пустой и безлюдный чердак «Селены» оглашался лишь призрачными вздохами, и сумерки там омрачала только нелепая молескиновая сумочка. Изредка еще солнце отбрасывало на пол черный штрих веревки, слабо покачивались повернутые внутрь ботинки да тень ворона, возможно, пересекала слуховое окно.

* * *

Нельзя сказать, что это случилось внезапно: все давно уже ждалисо времени прихода Гитлера к власти. Само объявление вызвало у некоторых словно бы облегчение, ведь они надеялись, что война приведет к его краху. Но были, конечно, и горделивые всхлипы орденоносных отцов семейства, взбрыки дядюшки Анси, помет галльского петухаособенно у тех, кто прощал наследственному врагу лишь только нацизм.

Люди привыкли к синему затемнению окон, к бюрократическим формальностямпустякам по сравнению с тем, что еще предстояло.

Шапиро как немцев сразу же интернировали во Френ, а затем отправили в лагерь, где они оставались порознь вплоть до оккупации. Там-то французы по приказу нацистов и погрузили их в серые грузовики, которые затем уехали в серый же туман.

Ее называли «странной войной», как будто война не бывала когда-нибудь странной. Люди адаптировались, приспосабливались, с поразительной ловкостью претворяли в жизнь теории выживания. Они готовились к трансформациям, и, хотя в этом нет ничего странного, для многих это было по крайней мере новшеством, переменой. Застаивался запах, разумеется, гнусный, но словно заговорщическийв умах царил «Вечерний Париж», с которым смирялись также, как с привычной вонью метро.

Во Френе Ханна передала Мануэлю письмо. Она писала, что любит его и в той же строке жаловалась на украденный несессер и условия интернирования. Она тосковала по прошлому, испытывала отвращение к настоящему и, казалось, даже не представляла, каким будет грядущее. Фразы Ханны растворялись в отчаянии Мануэляотчаянии, подпитываемом многовековыми бегствами, грабежами и убийствами. Он говорил себе, что его отчаяниеэто награда древней мудрости, преемственности, что все это и составляет его наследство.

Над «Селеной», погрузившейся в каталептический сон, нависла невыразимо безрадостная атмосфера. Это была уже не первая ее война.

* * *

После того как 6 июня 1940 года был прорван фронт в районе Соммы, стали разыгрываться Дантовы сцены массового бегства. Первыми жертвами, как всегда, становились звери. 14 июня гитлеровские войска вошли в пепельно-серый Париж.

Тогда-то и началась четырехлетняя ночь, историю которой так часто описывали: с новыми организмами, новым метаболизмом и неведомыми дотоле круговыми ритмами, порой даже с иным типом дыхания, тайным и сдержаннымдля борьбы с удушьем.

Пресса изменилась в одночасье, будто давно подготовленная, и в киосках уже вывешивали новые заголовки, когда вернулись беженцы с их тюками и детворой. У этой прессы был затхлый слог, точь-в-точь как от таракана разит его деятельностью и пищей. Еще газеты отдавали как бы Жанной д'Арклюбимицей многочисленных семейств и противницей англичан. Чтобы выносить эту прессу, надо было обладать «стойким обонянием», как говорил Бомарше.

Максим Лавалле, демобилизованный в июне, отказался сотрудничать и сумел добраться до неоккупированной зоны, чтобы присоединиться к своей сестре, которая руководила в Грасе предприятием по производству эфирных масел. Алекс бросил его после тысячи обещаний и уверений в любвиоставил тосковать в ледяных коридорах, ждать у молчаливого телефона, убиваться перед пустым почтовым ящиком. Мотылек Алекс соблазнил Максима своими пушистыми изумрудными крыльями и улетел навстречу новым приключениям.

Жизнь в Грасе была душистой, но унылойне спасали даже тени мимоз. Дела на маленькой фабрике шли скверно.

* * *

А у Жана Бертена дела шли как нельзя лучше: хотя ликер «Эсмеральдина» был весьма дорогим, он по-прежнему увлажнял десны и подкреплял желудки, пользуясь большим почетом у оккупационных войск. Во время «странной войны» Жан Бертен передал свое предприятие старому прокуристу и затем нашел его в том же состоянии, в каком оставил. Он снова увидел жену, как никогда насыщенную кислородом, услышал чеканные звуки сонатин и обнаружил на канапе новых пьеро. Гольдмарки больше не могли платить за квартиру, но добряк Бертен пожал плечами: «Нужно поставить себя на их место»,сказал он.

Назад Дальше