Так и поступили. Переписал Николай Николаевич предисловие, прочитали его в Главлитеда и разрешили печатать книгу. Правда, говорят, все эти соображения насчет Эйнштейна вычеркнулине знаю почему, но так уж сложилось.
Так уж сложилось
полвека назад: мучимые жаждой самосовершенствования и служения добру, кучка моих университетских друзей и примкнувший к ним Виталий Затуловский учредили некое Общество, подобие Пиквикского клуба, на встречах которого каждый действительный член (а других не было) читал коротенькую лекцию о том о сем. Не было границ жадному интересу юношей, всякого понаслушались... Один вещал о трех Булаховых и происхождении французской нации, другойо петухе, прожившем год без головы, и мельбурнском мосте, который возвели по проекту сына Александра Федоровича Керенского, третий развенчивал миф о приспособленчестве хамелеонов и раскрывал причины, по которым природа одарила уховертку аж двумя детородными органами. Впрочем, обо всем этом и многом другом с подробностями, часто излишними, я успел написать в предыдущей ТТКРО, которая стараниями бескорыстного (или недальновидного) издателя попала к читателям под заголовком «Санки, козел, паровоз». Но одно важное обстоятельство в этой книге отражения не нашло. Дело в том, что переварить всю массу сведений, сообщаемых членам Общества очередным лектором, помогало весьма тонизирующее организм блюдо под названием «гоголь-моголь», которое поглощалось во время заседаний в изрядных количествах. Но вот происхождение этого названия автору книжки в то время было неизвестно. По прошествии же времени тайна стала проясняться...
Давным-давно, once upon a time, il etait une fois (нужное оставить) жил в городе Могилеве кантор одной из тамошних синагог по имени Гогель. Жил небогато, но прилично, исправно пел молитвы, за что получал соответствующее вознаграждение, да еще имел кой-какое хозяйство, включая домашнюю птицу, в основном кур. И как-то раз, выпевая кадиш по упокоившемуся реб Довиду-Пинхасу, местному резнику (а дело было на кладбище, и погода стояла премерзкая) реб Гогель застудил горло и потерял свой голосможно сказать, кормильца утратил. Настали скверные времена: кому нужен кантор без голоса. Кинулся Гогель к доктору Фельдманутот славился на всю Могилевскую губернию как ухо-горло-носный специалист, так в те времена называли отоларингологов. Но доктор только головой покачал и сказал Гогелю, что какой там петь, теперь и говорить-то ему придется потише, не то совсем онемеет. Правда, прописал полосканье шалфеем, за что взял рубль с полтиной, деньги по тем временам немалые. Шли дни, шалфей не помогал, и стал кантор, теперь уже бывший, пробовать всякие прочие средства. Смазывал горло медом и маслом. Полоскал дубовым настоем. Пил теплые отвары почитай всех трав, что росли в окрестностях. Никакого улучшения. Но как-то раз, торопясь куда-то, вместо завтрака выпил он натощак сырое яйцо. И почувствовал хоть и малюсенькое, но улучшение: петьне петь, но говорить стал потверже, поуверенней. И тогда положил себе реб Гогель за правило съедать на завтрак тюрю из сырых яиц с хлебом и луком. Ио чудо! Запел Гогель. Да как запел! Звонче прежнего. Правда, в прежнюю синагогу его не взяли, там уже служил другой кантор, но Гогель получил работу в местечке Мицковичи, что неподалеку от Могилева. Там стали его называть Гогель из Могиля, чтобы не путать со своими Гогелями, а волшебное средство получило в народе название «гогель-могиль». Потом уженепостижимы пути фонетических изменений«гогель-могиль» превратился в «гоголь-моголь», да и рецептура изменилась, и вместо лука, хлеба и соли стали яйцо смешивать с медом или сахаром. Приложила бы вроде к этим кулинарным и фонетическим трансформациям руку и некая графиня Бронислава Потоцкая, которая любила петь романсы и пользовалась для укрепления связок испытанным на канторе средством. Так и отправилось это еврейско-польское блюдо гулять по свету...
Давным-давно ушло в небытие наше Общество.
Все это было еще в то время, когда капкейки назывались просто корзинками, на чемоданы натягивали матерчатые чехлы с пуговицами, а в нашей студенческой столовой черный хлеб и капустный салат мы бралиad libininemсовершенно бесплатно. «Это было еще в то время, когда все были живы»,писал мой старинный друг Константин, такой же меланхолик. И удивлялся:
Но куда все ушло бесшумно,
незаметно, чего-то ради?
И, дожди разбирая на пряди,
я стараюсь увидеть лица,
и тогда умолкают птицы,
и сердце,
вдруг испугавшись собственных стуков,
начинает биться еще сильнее...
Вот и я спохватываюсь: куда все подевались! только что были здесь, совсем рядом, суетились, галдели, руками размахивали, давали советы, заявлялись в неподходящее время, путались под ногами, читали стихи. Мы сидим в кавярне Ужгорода, запиваем дым горячими глоточками кофе и ведем неторопливый разговор, в котором пауз больше, чем слов. Он: у меня новое одностишье. Пауза. Я: ну? Пауза. Он: граната, я не знал, что ты ручная...
Я силюсь вспомнить лица, голоса, и уже не всегда получается. И с каждым годом их, пропавших, все больше, а оставшихсяменьше... Ау!
Вот и членов Обществадряхлых ужена земле поубавилось. А я, скрипя пером и шелестя страницами своей тетради, словно воскрешаю нас тех еще, молодых и наглых, прокуренную «Дукатом» и «Шипкой» Аликину комнату в коммуналке, липкую миску из-под съеденного гоголя-моголя, настырный голос очередного докладчика.
Граф Владимир Николаевич Коковцов, ставший председателем Совета министров Российской империи после убийства Столыпина, прожил долгую девяностолетнюю жизнь, оставаясь человеком самых высоких принципов. Но я хочу обратить ваше внимание, друзья мои, на один штришок в биографии этого аристократа, редкий, увы, для российского дворянина. Когда в сентябре 1917 года комиссия Временного правительства допрашивала уже бывшего на тот момент главу правительства царского о событиях шестилетней давности, связанных с покушением на Петра Аркадьевича Столыпина, Коковцов близко к тексту воспроизвел свою телеграмму, направленную губернаторам Малороссии непосредственно после выстрела Мордко Богрова в киевском оперном театре (давали, кстати, «Сказку о царе Салтане» Римского-Корсакова). Вот она, эта телеграмма:
«В связи с событиями, происшедшими в Киеве и закончившимися смертельным поранением статс-секретаря Столыпина, до сведения моего доходит [весть] о готовящихся еврейских погромах в отдельных местностях. Обращаю внимание Вашего превосходительства [губернатора] на совершенную недопустимость подобного рода явлений. Всякие погромы и всякие насильственные действия одной части населения против другой должны быть признаваемы преступлением, И ВЛАСТЬ СУЩЕСТВУЕТ ДЛЯ ТОГО, ЧТОБЫ ПРЕСТУПЛЕНИЯ НЕ ДОПУСКАЛОСЬ, КАКИМИ БЫ МОТИВАМИ ОНО НИ ВЫРАЖАЛОСЬ. Поэтому, по предварительному моему докладу Его Величеству, предлагаю Вашему превосходительству войти немедленно в сношение со всеми местными войсковыми частями и принять под личную Вашу ответственность меры к устранению всякого рода насильственных действий в связи с событиями в Киеве, из коих бы побуждений и источников они ни происходили и на какую бы часть населения они ни были направлены. В порядке принятия этих мер Вы должны доходить до пределов, допускаемых законом, не исключая и применения оружия».
Телеграмма эта, по словам Владимира Николаевича, была поставлена ему в вину, и в течение долгих месяцев и лет он служил мишенью для нападок черносотеннойи весьма влиятельнойпечати. Ну а после Февральской революции, оказавшись не у дел, граф недолго пожил в своем имении, пока в 1918-м не попал в лапы Чека. Правда, не знаю уж как, но удалось ему ускользнуть и перейти границу с Финляндией. Он еще долго жил во Франции, возглавлял там Союз ревнителей памяти императора Николая Второго и умер в 1943 году, оставив по себе самые добрые воспоминания.
Souvenir, souvenir!
Чего не найдешь, в памяти (черной, если эта самая память мне не изменяет) пошарив? До самого локтя перчатки, и ночь Петербурга, и в сумраке лож тот запах и душный, и сладкий, и ветер с залива, а там, между строк, минуя и ахи и охи, тебе улыбнется презрительно Блок, трагический тенор эпохи... Цитирую по той же памяти. Все-все про нее конечно же знал Владимир Владимирович, он по этой части Анну Андреевну переплюнул. А на память зрительную открыл мне глаза, сообщив, будто лучше всего она проявляется как раз с глазами закрытыми. Что могут воспроизвести по памяти глаза распахнутыесущую ерунду: кожа у нее медовая, или бледная, или матовая... ресницы, скажем, длинные, или пушистые, или загнутые, или... или... рот большой, или маленький, или пухлый, или тонкогубый... А вот закроешь глаза, и на изнанке век вместо пустых частностей, никчемных деталей, рождается «маленький призрак в естественных цветах», и кричит Гумберт Гумберт, начитавшийся Верлена и измученный этими призраками: Souvenir, souvenir, que me veux-tu? А правда, чего оно, воспоминание, хочет от него? И от меня? Да радости! Восторга! Счастливого трепета! А пуще всего даруют эту радость воспоминания детства, раннего-раннего, душистого, когда вроде и помнить еще не о чем, и как драгоценны те крохи, что возвращаются через картинку на веках, через вкусовые бугорочки, запахи, кончики пальцев. А если написать об этомв книге ли, в толстой клеенчатой тетради,то радость многократно умножается осознанием, что у того, кто прочтет да закроет глаза, на экране век возникнут картины его или ее детства, а если таких, прочитавших, много, то сколько же детств возродится... Мысль украденане помню у кого. Как почти все мои мысли. Утешаюсь словами Томаса Элиота: плохие поэты заимствуют, хорошиекрадут. Думаю, эта идея приложима не только к поэтам. Вот диссертации красть нехорошо, а что стихи, что прозу...
Souvenir, souvenir, ay!
Например, такой миманс: бьешь себя кулаком в грудь, потом ведешь ладонью ото лба вниз, как бы разделяя себя пополам, далее проводишь той же ладонью по горлу, оттягиваешь уголки глаз в стороны ипоказываешь две фиги. Ровесники-то помнят смысл: моей половине до зарезу нужны китайские босоножки. О китайские босоножки, мечта женщин пятидесятых годов... Такие были у мамы.
Илитанец «дворников» на ветровом стекле в фильме «По главной улице с оркестром». О чем картиназабыто начисто, а танец этот остался.
Что еще там зацепилось, свернулось в уютный клубок и задремало до поры?
Милые физиотерапевтические словечки: синий свет, соллюкс, электрофорез, токи Бернара, токи же, но Дарсонваляах, как красиво, он же, видимо, дАрсонваль... Ну да, был такой Жан Арсен дАрсонваль, французский физиолог, те самые токи придумал и вдобавок какой-то хитрый гальванометр.
А ещехвостатый мальчик и волосатый человек чуть ли не на одной странице учебника биологии. Мальчик имени не имел, а волосатого звали Адриан Евтихиев, и он выглядел очень симпатичным. Хитрющий костромской крестьянин успешно торговал своей волосатой рожей, с сынишкой Федькой, таким же волосатым, колесил по мируправда, беспробудно пил и рано помер. А Федя, Федор Адрианович продолжал выступать под кличкой Йо-Йо и пользовался особенным успехом в викторианской Англии: любознательные дамы и джентльмены платили шиллинг и глазели на Dog Faced Boy, который бойко говорил по-английски и сносно по-немецки. Так что The Hirsute Kostroma People from the Primeval Russian Forests не бедствовали.
Или вот. В институтском подвале мы режемся в пинг-понг, на вылет. Игрок-то я был так себе. Дай Бог, чтоб средний. И вдругпошло. Высаживаю одного за другим сильных соперников. Бью справа и слева, принимаю гасы в трех метрах от стола. И такполчаса. А потомстоп. Проигрываю девочке-первокурснице, которая и ракетку-то взяла чуть ли не в первый раз. Что это? Да так просто, запомнилось.
Еще похожее. Слуханикакого. А тут в машине, чтобы не уснуть, распелся, громко, точно попадая в ноты, и как вдарил: «Сла-а-а-адостно мне!» Сам собой восхитилсяи опять же, конец. Вспышки удачизастряли, увязли в памяти.
А с ними всякое другое:
бабушкин грибок для штопки;
тихий дачный вечер, и вся семья шпильками выковыривает косточки из вишни с малаховского рынка;
сантонин, норсульфазол, красный стрептоцид; в аптеке на Солянке крутящиеся этажерки с заказанными снадобьями, порошки в бумажных конвертикахих осторожно разворачивают, высыпают содержимое в ложечку, добавляют водыи в рот, и тут же запить противную горечь;
сосиски в буфете Третьяковской галереи;
первый раз прощается, второй запрещается, а на третий навсегда закрываем ворота;
по натяжке бить не грех, полагается для всех;
морген фри, нос утри;
приятной наружности, квадратный в окружности;
чайный домик словно бонбоньерка...
Ой, приведу его целиком:
Чайный домик словно бонбоньерка,
Палисадник из цветущих роз,
С палубы английской канонерки
Как-то заглянул туда матрос.
Перед ним красавица японка
Напевала песни о любви,
И, когда закатывалось солнце,
Долго целовалися они.
А наутро рано у причала
Канонерка выбросила флаг.
Отчего-то плакала японка,
Отчего-то весел был моряк.
Десять лет, как в сказке, пролетели.
Мальчик Билли быстро подрастал,
И глазенки серые блестели,
Он японку мамой называл.
Где наш папа?спрашивал малютка,
Теребя в руках английский флаг,
И о чем-то плакала японка:
Ведь твой папа, детка, был моряк.
Там еще что-то было, но в целом«Чио-чио-сан», ни дать ни взять. Пела шпана, а написали два евреяВелвл Гуревич и Юлий Хайтаккурат по следам пуччиниевской «Мадам Баттерфляй». Тут есть о чем поговорить.
Юлий Абрамович Хайт вообще-то славен бодрым «Маршем авиаторов» (тем, где руки-крылья, а вместо сердца пламенный мотор). Хотя за слова марша в ответе третий еврей, Павел Давидович Герман. Тот, прежде чем стать патриотом чистой воды, написал слова тягучего романса Бориса Ивановича Фомина «Только раз бывают в жизни встречи» и знаменитые «Кирпичики» на музыку (уж извините) Бейлинзона:
На окраине где-то города
Я в убогой семье родилась,
Горе мыкая, лет пятнадцати
На кирпичный завод нанялась...
И так далее в самых разных позднее сочиненных вариантах. Мне-то больше всего по душе «Люди добрые, посочувствуйте, человек обращается к вам, дайте, граждане, на согрев души, я имею в виду на сто грамм...». Там конец замечательный:
К сожалению, нет больше времени,
Я в другие вагоны иду,
Песня близится к заключению,
Ничего не имею в виду.
Закончил свою поэтическую карьеру Павел Давидович уж совсем отмороженным текстом:
Но пока не все враги известны
И пока хоть жив еще один,
Быть чекистом должен каждый честный
И простой советский гражданин.
Но мы про Хайта. Как-то Сева Новгородцев в эфире Би-би-си обвинил его в плагиате: мол, слямзил Хайт свой знаменитый марш у немцев. И правда, у Лени Рифеншталь в «Триумфе воли» гремит нацистский марш точь-в-точь такой же. Ошибся, однако, Сева. Написал музыку все же Юлий Абрамович, еще в начале двадцатых, с очередного съезда Коминтерна немецкие коммунисты увезли мелодию к себе и там запели «Песню берлинских рабочих», а уж нацисты переняли ее у коммунистов и запели на свои слова. Так что в фильме правоверной нацистки звучала песня, прославляющая фюрера под вполне еврейскую музыку.
А вот Велвл Исидорович Гуревич, успев написать «Чайный домик», «Кокаинетку» для Вертинского и замечательный блатняк «Алеха жарил на баяне, шумел, гремел посудою шалман...», решил избавиться от своего еврейства и стал Владимиром Гариевичем Агатовым. Это имя он и прославил, сочинив «Темную ночь» и «Шаланды полные кефали».
Что там еще? Ах да: знойный день на исходе, мама ставит меня в тазик с нагретой солнцем водой и такой же солнечной водой из другого тазика поливает, проводя шелковой ладонью по цыплячьему телу...
И кино. Какая-то сволочь сводит с ума свою жену, Ингрид Бергман, прикручивая газ в рожковой люстре, стра-а-а-шно... Ева-Петер (не путать с Яникой, хотя все вроде бы венгерское) что-то там делает в автомастерской, а потом Франческа Гааль поет: «Танцуй танго, мне так легко»естественно, по-немецки. Там много пели, в этих лентах. I want to be a sailor... А как насчет «Индийской гробницы»? Той, довоенной, трофейной, а не более поздней, когда мне, вполне взрослому, стали вовсе неинтересны страсти немецкого архитектора, Зиты, принца Чандра и махараджи, как там его... А «Сети шпионажа»? Ничего не помню, кроме взрывающихся кораблей, вроде бы английских. Там же где-то маячит «Двойная игра». Зловещий Наполеон хочет захватить Испанию. Онаиспанская шпионка во Франции, а онсовсем наоборот, французский шпион в Испании. Илюбовь. Дух захватывает. Ну а «Дорога на эшафот» с Зарой Леандер в роли Марии Стюарт? Правда, тогда мне эта Зара ничего не говорилада и сейчас тоже. И конечноаааршин мал алааан... И Кэто с Коте. И абаделиделиделиделаодноклассник насвистывал эту песенку из грузинского фильма «Стрекоза», что-то такое колхозное... И «Тигр Акбар», батюшки, ну как же, он вроде бы разорвал эту тетку... И вот еще: Сталин, весь в белом, ковыряет землю лопатой в яблоневом саду, а два генерала, приложив руки к козырькам, докладывают вождю об очередной победе. (Что это? «Падение Берлина»? «Сталинградская битва»? «Десятый удар»? Теперь уж не вспомнить.)
Господи, зачем все это там копошится! Забыть бы. И забудем, запомним только то, что мило былои горько, то, что сладко былои кисло, и осмысленнои со смыслом, и как пахла любимых кожа. Ну и дружбу запомним тоже. Или, как говаривал Сергей Сергеевич Аверинцев, завершая лекцию, все совсем наоборот. Ну да ладно, Ленка небось завтрак накрыла, нехитрый, по сезонужареные кабачки, омлет с луком и помидорами, кофе со сливками, к столу, к столу, а я все талдычу свое Жомини да Жомини...
Жомини да Жомини, а об водке ни полслова
Брат Рувим, брат Веня, как мне вас не хватает. Я ведь придумал вас для того только, чтобы время от времени чем-то делиться (Боже упаси, ничего ценногостишки, анекдоты, то-се). Ну и от вас набраться мудрости. Не так уж много времени прошло, а тоскую. Свидимся ли ещене все же наказаны пыльным, дурно пахнущим, туповатым, неряшливым долгожительством, вроде бы незваным, но и негонимым. Вот сидит кривогубый ехидный Веня и снисходительно, кивком, велит одышливому Рувимчикуналивай, мол, кончай пыхтеть, шлимазл, или ты уже думаешь, что это твое похрипываниелюбви раскаленные вздохи, о которых так славно писал Гарик Губерман? Чу! Жрица Солнца к нам сюда явилась. Садись, Виталик, озари светом своей мудрости унылый наш симпосиум. И я сажусь, и мне наливают, и я озаряю...