Большое солнце Одессы - Львов Аркадий Львович 10 стр.


 Гола не было! Слышите, не было.

Не слышат! Да замолчите же: не было гола! Не было, не было, не было! Ладно, пусть возмущаются, пусть орут в свое удовольствие, пусть он предатель, пусть бьют ему морду,  а гола не было!

Зашло солнце. Удивительнозашло солнце, а света все так же много, и небо голубое, почти как днем. Но золотисто-лимонных солнечных пятен на земле уже нет. Да и в небе их тоже нет: бледно-розово тлеют на горизонте пепельные облака, уложенные аккуратными валиками,  как на гобелене с павлинами, горным озером и пастушком.

После ужина в детдоме испанцев показывали кино. Сначала был журнал о сварщикахлюди в брезентовых брюках и куртках, в огромных, как глаза гигантской жабы, светозащитных очках сваривали какие-то трубы. Потом эти люди, сварщики, сняли очки и, улыбаясь так, что стали видны просветы между зубами. обернулись к зрителям, и зрители тоже улыбнулись. А Санчо даже засмеялся, и Франсиско, его младший брат, тоже засмеялся. Женька ткнул Санчо локтем в бок: тише, не так громко. Но, откровенно говоря, Женька менее всего заботился о порядке, просто ему хотелось напомнить о себе: вот я, рядом с тобой, и вижу то же, что видишь ты, и чувствую то же, что чувствуешь ты.

Потом появились полянад пшеницей колыхались волны раскаленного воздуха, поддержанные густыми, тяжелыми, как гроздья винограда, колосьями. А через минуту на том месте, где сплошной стеной стояла пшеница, торчали обезглавленные стебелькипрошел огромный комбайн, и диктор объяснил, что это новая высокопроизводительная машина, выпущенная заводом «Ростсельмаш».

Одесский порт возник на экране целикомот Лан-жерона до Лузановки. Это было так неожиданно, что Женька даже не узнал его сначала. То есть узнать-то узнал, но почему-то не поверил, и только после того, как сам произнес вслух «Одесса», понял наконец по-настоящему, что это действительно Одесса.

 Санчо, это Одесса! Одесса, узнаешь, Одесса,  повторял Женька, тыча себя пальцем в грудь.

Над двухтрубным пароходом суетились стрелы кранов. Замерши на мгновение над трюмом, кран торопливо опускал в чрево парохода огромные плоские щиты, загруженные мешками. Люди на судне что-то говорили друг другу, смеялись, но звуков не было слышно, только голос диктора объяснил, что портовики Одессы досрочно отгрузили сахар, муку и медикаменты для детей республиканской Испании.

 Espana, Санчо, Espana, понимаешь!

Да, да, кивал в ответ Санчо, он понял: пароход идет в Испанию.

И вдруг она, Испания, Espana mia, живая, родная, солнечная, в пальмовых аллеях и белоснежных домах Барселоны, спокойная, нарядная, раскинулась перед нимиСанчо, Франсиско, Женькой и всеми другими, кто сидел сейчас в детдомовской столовой. Нет, в этом не было никакого чуда, это было так же просто, так же понятно, как поля пшеницы, как Одесский порт, как вот эта столовая, в которой полчаса назад ужинали, а теперь смотрят кино.

Это Барселона, ciudad Barcelona, хотел объяснить Санчо, тот самый город, где они сели на пароход, который привез их сюда, в Одессу. Но на экране уже не было города: дома и пальмовые аллеи отодвинулись вглубь, а на их месте вырос огромный белый пароход с детьми вдоль борта, обращенного к берегу. Внизу, на пристани, толпились женщинытысячи женщин, протягивая руки к судну, кричали, плакали, теснили и наседали друг на друга.

 Мама,  сначала Санчо прошептал «мама», Женька даже удивился и хотел спросить, чья мама, но когда сразу за шепотом раздался крик:Мама! Мама!  Женька вдруг увидел подле борта, в том месте, где подымали трап, Санчо и Франсиско. Там, на экране, Санчо не кричалон стоял молча, свесив за борт руки, и оцепенело глядел в то место на берегу, где стояла его мать, Тереса Рико. Женька пытался отыскать ее, но неожиданно все побежалии те, что были на судне, и те, что были внизу. И вслед за этим, так, что казалось, будто все это произошло одновременно, пристань с ее домами, пакгаузами и людьми взметнуло в небо. Потом еще раз и еще два раза.

 Мама, мама, мама,  дрожа, твердил Санчо.

 Mama, mama mia,  уткнувшись головой в колени Санчо, Франсиско вздрагивал толчками, точно в икотке.

В белых облачках зенитных разрывов уходили на запад черные свинцовые самолеты.

В Городском саду, у карты Испании, намалеванной на фанерном щите, мужчины собрались вечером. Собственно, в этом не было ничего удивительного: они собирались здесь каждый вечерте, что отработали дневную смену, и те, кому заступать в ночь, с двенадцати. Но, протискиваясь в толпе поближе к карте, Женька сегодня чувствовал себя неуверенно и тревожно. Ему казалось, что толпа сейчас двинется, не просто двинется, а побежит и понесет его, Женьку, а потом где-то по пути уронит и Ну чего там, Женька, выбирайся, пока жив-здоров: сам видишь, сегодня этим людям не до тебя, сегодня никто не хлопнет тебя по затылку: молодец, пацан! Почему? Как, разве ты не знаешь, Женька: «юн-керсы» вторые сутки бомбят Мадрид, «юнкерсы» вторые сутки бомбят Барселону, Аликанте и Валенсиюнет, не войска, не склады, не аэродромы, а таких вот пацанов, как ты, Женька, и даже тех, что меньше тебя, и даже тех, что совсем не умеют ходить. Теперь ты понял, Женька: фашистские бомбовозы «юнкерсы»

Стиснутый со всех сторон, Женька не мог понять, растет то. ппа или остается неизменной. Но ведь это все равно, растет толпа или не растет, если ты чувствуешь, как тебя наглухо заковывают, как твои руки, ноги, тело и голова перестают тебя слушаться и подчиняются какой-то другой силе, которая вездеспереди, сзади, сбоку и даже где-то сверху и снизу.

А потом вдруг стало еще хуже: Женьку понесли, хотя никто не подхватывал его за руки, понесли именно так, как он представлял себелегко, как будто в нем и тяжести никакой нет.

Когда вверху, над деревьями, появились огромные окна Большой Московской гостиницы, толпа пересекала Дерибасовскую, и, выпадая из ослабевших тисков, Женька снова почувствовал вес собственного тела. Но главным было не блаженное ощущение весомости, главным было то, что он, Женька Кравец, вернул себе способность распоряжаться своими ногами и руками.

На Греческой площади, возле круглого дома, выбравшись из гущи человеческих тел, Женька впервые увидел со стороны эту массу людей.

Толпа понемногу растягивалась, и на проспекте лейтенанта Шмидта это была уже не толпа, а колонна с шеренгами, которые то выравнивались, то расстраивались, как всегда бывает у людей, идущих свободным шагом.

Первые факелы зажглись на Троицкойна стыке ее с Авчинниковским переулком. Сначала их было немногос десяток, не больше,  и все они размещались по краям. Но уже квартала через четыре, на углу Острови-дова и Толстого, над колонной повис пылающий лес. Лица мужчин, червоненные пламенем факелов, были не похожи на те, которые Женька видел там, на Дерибасовской. Разве это одесситы, Женькины земляки? Нет, люди с такими лицами не умеют шутить, не умеют смеяться, не умеют забыватьэти люди ненавидят, эти люди хотят драться.

Но с кем! С кем же драться? Вот если бы Испания была рядом, если бы Испания была рядом! Но Испания далеко, ах как далеко Испания!

А фашистские бомбовозы «юнкерсы» вторые сутки подряд жгут и расстреливают пацанов и девчонок Мадрида, пацанов и девчонок Барселоны, Валенсии и Аликанте. Вторые сутки подряд, Женька

На повороте, между консерваторией и киркойdie Kircheколонна замедляла шаг: сначала первая шеренга, затем вторая, затем каждая следующая, по мере того как люди выходили на улицу Коминтерна. Здесь, на улице Коминтерна, бывшей Витте, бывшей Петра Великого, в трех кварталах от киркиконсульство: черные ворота консульства заперты наглухо. На окнах кремовые гардины, гардины всегда опущены. В праздникиих праздникиу черных ворот флагбелый круг со свастикой на красном поле.

Вот он, этот флаг, у консульских воротбелый круг, черная свастика.

Ах, как горят факелы! Если бы поднести эти факелыодин, один-единственный!  к этому флагу, а флаг к гардинам, а гардины к креслам с высокими стегаными спинками, а потом

Нет, Женька, нельзявидишь, у ворот милиционер: этот милиционер здесь потому, что существует на свете такая штукадипломатическая неприкосновенность. Вот если бы Испания была рядом Но Испания далеко, ах как далеко Испания!

ЖЕНЬКА КРАВЕЦ

По Николаевской дороге, изрытой грозовыми дождями и бомбами, на восток уходили людина грузовиках, на подводах, на велосипедах, пешком. В июле из Одессы еще можно было выехать на север, в Киевчерез Раздельную, Жмеринку, Винницу; в Москвучерез Воз-несенск, Кировоград, Знаменку. А теперь, в августе, оставалась одна дорогана восток. Точнее, дорог было две: однасушей, другаяморем, но обе они вели на восток й, в сущности, были одной дорогойиз Одессы.

Задыхаясь под тяжестью перезревших хлебов, земля исходила паром, тяжелым и душным, как сама земля. Люди проходили и проезжали дорогами этой земли, мимо густо-желтых, почти бурых, колосьев, налитых тугим зерном. Люди проходили и проезжали мимои колосья, захмелевшие от избытка соков, света и зноя, клонились к земле.

В военкомате Женькиной маме, семье военнослужащего, дали подводу и пару лошадей. Лежа на подводе,  в Одессе их называли площадками: низкие бортики, кованые скобы и массивные крюки на углах,  Женька смотрел в небо, голубой от тысячекилометровой толщи слой воздуха, который каким-то чудом держался над землей, не приближаясь и не удаляясь. Чужое, далекое, бесчувственное и неуязвимое, небо стыло в голубом своем равнодушии.

Справа от дороги разлеглось морев этом море Женька купался с апреля по октябрь, в апреле и октябретайком от отца и матери. А нынче вот августскрипят колеса, звякают крюки на бортиках, спотыкаются лошади, Женька вязнет среди мешков, набитых барахлом, и смотрит в небо.

 А хлеба, хлеба сколько! Боже мой, сколько хлеба!

Это говорит Женькина мама, мадам Кравец.

 Вы говоритехлеб. Если бы вы знали, какую квартиру я оставила! Какую квартиру, мадам Кравец.

Женькина мама, мадам Кравец, отлично знает, какую квартиру оставила Елизавета Борисовна. И Женька тоже знает, и даже если бы он никогда не бывал в этой квартире, он все равно знал бы, что два окна выходили прямо на Соборную площадь, что возле окна, слева, стояло пианино«Карл Гааз»!  а рядом с пианино трюмостекло прозрачное, как слеза ребенка, а на стене персидский ковердва сорок на три шестьдесят

Господи, да заткнется ли она когда-нибудь!

 а в гостиной гарнитур: ореховый стол и шесть стульев, а в спальне Вы же были у меня в спальне?

 Была.

 И я был.

Ну, конечно, были: в тот день Елизавета Борисовна как раз купила зеленое покрывало с бахромой

 Самолеты!

Поднявшись рывком, Женька застывает в нелепой позе до смерти напуганного человека. Елизавета Борисовна с ужасом глядит на Женьку, словно от него одного зависитбыть самолетам или не быть. Продержавшись с минуту, Женька сообщает, что гула уже нет, что самолеты отбомбились и повернули, должно быть, обратно.

 Боже мой, боже мой,  шепчет Елизавета Борисовна,  опять бомбы! Каждый день бомбы.

 Война,  говорит Женькина мама.

 Да, да, война,  повторяет Елизавета Борисовна, как будто вот только сейчас, сию минуту, она вдруг поняла, что на земле действительно война, именно война, а не что-то другое.

У Чабанки, неподалеку от берега, горел танкер. Огня не былотанкер тонул в густых клубах дыма, клубы всходили из недр моря, но море оставалось спокойным и безучастным. Горел танкер третьи сутки, никто не боролся с огнем, и почему-то казалось, что на танкере никогда не было людей и что вот так, в клубах черного жирного дыма, он еще простоит и сто и тысячу лет.

 Боже, какой ужас!  шептала Елизавета Борисовна.  Ксения Андреевна, посмотрите: это же пароход?

 Пароход, конечно.

 Пароход, а горит, как спичка. Тихий ужас.

И всегда у нее все горит, как спичка, и всегда у нее тихий ужас, думал Женька, и никогда не поймет она того, что вот так болтать и трепатьсятоже тихий ужас. Почему люди не умеют смотреть молча? Видишьмолчи, молчи, если знаешь, что твои слова останутся только словами.

Километрах в пяти от села дорогу запрудили коровы. Они едва плелись, неожиданно останавливались и бестолково озираясь, тоскливо и тягуче мычали. Рядом с подводой, не опережая ее и не отставая, тяжело ступала огромная корова, бурая с белыми пятнами. Женька знал эту корову издавна, еще с первого классаона была нарисована в букваре и под ногами у нее были аршинные буквыко-ро-ва. Теперь эта корова шла Женькиной дорогой, на восток, и Женька мог рассмотреть ее подробнее, чем тогда, в букваре. Она не очень изменилась с тех портолько глаза стали чуть печальнее и голова отяжелела. Но вымя ее Женька увидел впервыеогромное вымя с огромными, как рожки гигантской улитки, сосками и тугими синими жилами. Корова неестественно широко расставляла задние ноги, оберегая переполненное, изболевшееся вымя от толчков, которых было столько же, сколько шагов в тысячекилометровой дороге на восток.

За коровами присматривали три человекавсе трое на конях. Мужчины, а не на фронте,  удивился Женька и тут же подумал, что сам он на целую голову выше мамы и что вот эти трое тоже, наверное, смотрят на него и удивляются, почему он здесьв безрукавке, в сандалях, среди баб и мешков с барахлом, а не там, в Одессе,  с винтовкой, в гимнастерке и сапогах.

Потом, когда один подъехал поближе, Женька увидел, что вместо левой ноги у него деревяшка и этой деревяшкой он пинает лошадь в бок. И Женьке захотелось объяснить ему: дядя, а мнечетырнадцать с половиной. Но этот, с деревяшкой, даже не посмотрел в Женькину сторону, а двое других были далеко. Врезаясь в гущу стада, они хлестали коров нагайками, и те, убегая от боли, бросались почему-то назад и в стороны. Погонщики бешено ругались степными металлическими голосами, без устали поминая коровьих матерей и предков их в третьем и четвертом коленах.

Изойдя бесполезной яростью, они пропускали стадо вперед и равнодушно, как бедуины в песках, глядели в даль, такую же призрачную и такую же настоящую, как горизонт, ее вечное укрытие.

Усевшись на козлы, Женька тряхнул вожжами, отчаянно завертел кнутом и засвистел. Обеспокоенные лошади, напряженно вытянув шеи, пробивались вперед сквозь необъятные брюха коров. Бурая с белыми пятнами корова отстала, и это почему-то огорчило Женьку.

 Но-о!  завопил Женька и дважды перекрестил лошадей.  Но!

Опять пошла пшеница, густо-желтая, почти бурая,  теперь уже по обе стороны от дороги. Женькина мама, Ксения Андреевна, сокрушенно кивала головой. Елизавета Борисовна дремала, укрывшись от солнца под черным дождевым зонтом, и у Женьки портилось настроение от одной мысли, что это ненадолго, что Елизавета Борисовна вот-вот проснется и в миллионный раз вспомнит свою квартируах, какая квартира, какая квартира!

Нетронутые хлеба, спускаясь в лощины, взбегая на пригорки, перебрасываясь через овраги и буераки, покрывали всю землю до горизонта, а за горизонтом снова те же не тронутые человеком хлеба. И вдруг Женька понял мамины словаа хлеба, хлеба сколько!  понял, что хлебу этому одна судьбапропадать, потому что на земле, его, Женькиной, земле, война, именно война, а не что-то другое.

Чио напали немцы, что на советской земле уже восемь часов идет война, что мужественные пограничники стойко сдерживают натиск превосходящих сил вероломного врага, по радио сообщили в полдень. Женька с девяти утра жарился на Отраде, в том месте, где скалы, и так ему достался один лишний час мира. Собственно, этот час ничем не отличался от других, когда мир был еще миром для всех. Но таким он оставался лишь там, на Отраде, где скалы. А дома, на Пироговской, три дробь пять, этот час вдруг выпал из вереницы часов, отщелканных маятникомтик-так, тик-так, тик-так,  и было в нем что-то фантастическое, как во сне, когда человек наблюдает себя умершего и дивится тому, что вот он умер, а все-таки видит себя, как может видеть только живой. Это ощущение не покидало Женьку весь день и вечер двадцать второго июня, и, может быть, поэтому мать, и отец, и люди на улицах Одессы, и сама Одесса приобрели ту студенистую четкость и облегченность, какие бывают только в сновидениях.

На перекрестках надрывались громкоговорители. По Пироговской шли красноармейцы, они пели громко, уверенно, как пели вчера, или позавчера, или полгода назад:

Если завтра война, Если завтра в поход, Если темная сила нагрянет

А она уже нагрянула, эта сила, и была она не просто какая-то темная сила, а была эта силанемецкие пушки, немецкие танки, немецкие самолеты с черным крестом.

В Одессе вдруг не стало хлеба. В один час не стало. Подумать только: в Одессе нет хлеба!

 Хлеб? Берите крупукрупа еще есть.

 Крупа? Какая крупа? Откуда крупа! На Канатной есть мыло. Не валяйте дурака, берите мыло.

Сметая крошки с пустых хлебных полок, продавщица на все вопросы отвечала одним словом: привезут. Точно? Кто хочет точно, за угломв аптеке. О точности говорили сами покупателиговорили с улыбкой, беззаботно, чересчур беззаботно.

Назад Дальше