Большое солнце Одессы - Львов Аркадий Львович 9 стр.


 Такую работу надо поискать,  сказала в этот день тетя Поля.  Она еще махает головой! Да, да, такую работу надо поискать.

А Лиза Граник плакала, каждый день плакала, и каждый день мне рассказывал об этом Семка Граник, ее сын.

Со второго этажа, где мраморная лестница, сквозь треск и свист пробивалась песня:

Много разных стран,

Кроме СССР:

Всюду в барабан

Ударил пионер!

 Доктор Ланда пришел,  сказал Семка.

Да, это пришел доктор Ланда. Во дворе все знали: у доктора Ланды приемник СИ-235и каждый вечер он выставлял его на подоконник и включал на самую большую громкость.

 Доктор Ланда богатый,  сказал Семка,  у него пианино. При царском режиме доктор Ланда был буржуем.

Приемник внезапно умолк: может, доктор Ланда подслушал наш разговор? Нет, доктору Ланде до нас нет дела. Просто одесская станция РВ-13 кончила свою передачу, а сейчас будет говорить Москва.

 Внимание, говорит Москва. Радиостанция имени Коминтерна. Передаем материалы судебного процесса

Материалыэто неинтересно, я люблю музыку, а материалыэто неинтересно.

 Смотри, Семка, почтальон.

Мы подползли к водостоку. Отсюда все было, как на ладони: вот почтальон зашел в параднуюне нашу парадную, вот он поднимается по винтовой лестнице, стучится в двери и звонит. А теперь он спускается вниз, бегом, и сумка, подпрыгивая, хлопает его по спине. Сейчас он свернет налевов нашу парадную. Если он подымется на третий этаж, тогда нет, до третьего он не дошел: со второго он спустился вниз, бегом, и сумка, подпрыгивая, хлопала его по спине.

 Смешно,  сказал Семка.  Смешно.

Он прав: смешно думать, что почтальон, дядя Ава-ким Вартанян, у которого весь переулок латает галошитолько галоши и боты!  может принести письмо от Сталина.

Внизу, от парадного к подъезду, пробежала собака. Я бросил камень, но промахнулся.

 Сукины дети, вы хотите убиться?  Сукины детиэто мы, Семка и я. Сукины мы потому, что тетю Полю хватает разрыв сердца, когда она видит детей на крыше.  Они хотят убиться. Сукины дети!

 Слободка, сумасшедшая, пятнадцатый номер,  бормочет Семка, пятясь на четвереньках к дымоходу. Скрывшись за дымоходом, Семка выставляет четыре дули, как четыре пистолетных ствола, и, задрав голову в небо, дико, будто у него шарят под мышками, хохочет.

Мне тоже очень смешно. Но, наверное, не так, как Семке: я уже давно молчу, а он все корчится. Умолк Семка внезапно. И лицо у него сразу изменилось. Я не могу сказать словами, как именно оно изменилось. Но у меня было такое чувство, будто это не Семка смеялся, и будто он вовсе не здесь, а где-то очень, очень далекотам, за морем; нет, не в том месте, где оно соединяется с небом, а дальше, гораздо дальше

 Послушай..

 Тише!

 Послушай, Семка

 Тише, я голос слышу.

 Какой голос?

 Сталина.

 Ты что?

 Ша, тише

Ну, эти Семкины штучки я знаю: вечно он какие-то голоса слышитто дедушки, то брата, хотя никакого брата у него нет, то папин, и еще девочки, которую мы хоронили в мае. Она училась с Семкой в одном классе.

Семка целую неделю ходил на кладбище и жевал землю с ее могилы. Семка говорил, что девочка умерла от любви к нему, но раньше, при жизни, она не говорила ему, что обязательно умрет, если он не полюбит ее. А он ничего не знал, и вот она умерла. Разве он виноват? Нет, он, конечно, не виноват.

Во двор заехал грузовик. В нашем дворе общежитие, в общежитии живут студенты. Два раза в год они перетаскивают свои кровати: в июнекуда-то увозят, а в августеопять привозят. Я думаю, эти кровати никогда не были новыми, я думаю, они всегда были колченогие, с дырявыми сетками и кривыми спинками. У нас во дворе никто не спит на таких кроватях. Даже тетя Поля.

 А у Сталина кровать из золота, из чистого золота,  сказал Семка.

 Золотая кровать? Из чистого золота? Ты что?

 Дурак,  заливается Семка,  разве у Сталина может быть золотая кровать? Он же не царь какой-нибудь.

Нет, он таки малахольный, этот Семка: тоже придумалу Сталина золотая кровать!

Ну, а все-таки, не на полу же спит Сталин. Хотя настоящие революционеры могут и на полу спать: подвернув под себя шинель, они кладут рядом винтовку и спят. Спят они меньше, чем другие люди: революционерам некогда спать.

Но так было раньше, в революцию. Семкин папа, Иосиф Граник, тоже спал тогда на полу, прижав к себе винтовку. А теперь у него кровать: большая медная кровать с никелированными шарами. Когда проезжает трамвай, шары эти дрожат и мелко, трусливо, как ложечка в стакане, позванивают.

Снизу, из парадного напротив, опять засвистело и забулькалодоктор Ланда снова включил свой СИ-235 на самую большую громкость. Я думал, когда кончатся бульканье и свист, будет музыка, но музыки не былоговорил мужской голос, наверное, тот же, который объявил раньше, что начинает свои передачи радиостанция имени Коминтерна. А может, другой. Прежде я различал голоса, которые говорят из Москвы, а теперь нет, теперь они все одинаковыекак у нашего директора, когда он злится и в слове "почему у него два "ч.

 Каждый честный человек нашей страны,  радио дрожало и хрипло,  каждый честный человек в любой стране мира не мог тогда не сказать:

вот бездна падения!

вот дьявольская безграничность преступлений!

Террор уже в те годы был поставлен в порядок практической деятельности троцкистов. Этот террор они, к нашему великому горю, сумели осуществить в 1934 году, убив Сергея Миро

Голос не договорил: доктор Ланда выключил приемник. Но я знаю: голос хотел сказать про Кирова. Про это уже говорили вчера.

Когда убили Кирова, Сталин плакал. Вообще он никогда не плачет, но, когда убили Кирова, заплакал. За эти слезы Сталина я бы изрезала их на куски, сказала моя мама. Их мало резать на куски, сказала Семкина мама, Лиза Граник. "Ихэто враги народа, которые убили Кирова и хотели убить еще Сталина.

 У Сталина,  сказал Семка,  серебряная кровать.

Серебрянаяэто может быть. Сереброне золото. Серебро я сам видел у тети Полишесть столовых ложек. А тетя Полябедная, у нее в комнате всего два стула, если не считать того, который стоит у стены. Но его, наверное, тоже надо считать: когда он стоит у стены, на нем можно даже сидеть.

 Это же роскошьтри стула!  кричит тетя Поля, когда к ней приходят гости.  Зачем старухе три стула, если у нее только две полушки, а на другой, извиняюсь, у меня всегда чирак.

У Юзика Кохановского, который на втором этаже, под нами, тоже есть сереброодин рубль 1924 года: правой рукой рабочий обнимает крестьянина, а левую протянул к лучам солнца, в которое упирается своими трубами завод. На ободке монеты выдавлены черные буквы: чистого серебра восемнадцать грамм. Сколько бы таких монет можно из одной кровати сделатьцелый мешок, наверное. Мешок денег! В городе Багдаде был царь, у этого царя было три или пять мешков серебряных денег. Он был самый богатый, этот царь.

Нет, у Сталина не серебряная кровать. Не может быть, чтобы он спал на серебряной кровати.

 Не может быть,  сказал я Семке.

 Тише

Семка не смотрел на меня. Семка смотрел в небо. Тяжело, как майский жук, гудел над нами гидроплан.

 Семка

 Ша,  сказал Семка,  не мешай.

Я думал, он следит за гидропланом, а он слушал радио. В этот раз не было ни свиста, ни треска, ни визга, ничего, кроме человеческого голоса, от которого делалось холодно и страшно:

 Я обвиняю не один! Пусть жертвы погребены, но они стоят здесь рядом со мной, указывая на эту скамью подсудимых, на вас, подсудимые, своими страшными руками, истлевшими в могилах, куда вы их отправили!

Я обвиняю не один! Я обвиняю вместе со всем нашим народом, обвиняю тягчайших преступников, достойных только одной меры наказаниярасстрела, смерти!

Сказав эти словапро расстрел и смерть,  голос умолк, и стало очень тихо, так тихо, что непонятно было, почему нет голоса у солнца, которое ослепляет и жжет, почему нет голоса у голубого, почти синего, как море, неба, почему нет голоса у домов и дымоходов на этих домах.

Потом, после тишины, по радио сказали, что была передана речь государственного обвинителя прокурора Союза ССР товарища Вышинского на заседании а на каком заседании, так и не успели сказать: доктор Ланда включил музыку.

У него, знаете' радио не как другие: включается оно в электрический штепсель, все равно как настольная лампа, а слушать можно, что хочешьтолько ручку поворачивать надо и следить за цифрами в окошечке.

 Не может быть,  сказал я Семке,  чтобы Сталин спал на серебряной кровати. Зачем ему серебряная?

У него железная кроватькак вот эти, которые из общежития.

 И еще со ржавчиной на ножках,  сказал Семка.  И совсем старая.

А что, может, Семка прав: Сталину же ничего не надо, Сталинвсе для рабочих. Поэтому буржуи его так ненавидят. И боятся. Ох, как они боятся его!

 Что бы мы делали  мама не договаривает, она хочет сказать: что бы мы делали, если бы враги убили Сталина?  После ЛенинаСталин, а после Сталинакто? Это счастье,  говорит мама,  что Сталингрузин, в Грузии по сто двадцать лет живут.

Странно все-таки, что Сталин должен на железной кровати спать, все равно, как я, или Семка, или студенты из общежития.

Ну, а если не железная, значит, золотая или серебряная? Но серебро даже у тети Поли есть, у нашей тети Поли, которая кричит, что три стуладва целых и один сломанныйтоже роскошь.

Значит, золотая.

 Золотая, а, Сема?

Семка молчал.

Три дня мы не виделись с Семкой. На четвертый день, часов в десять вечера, когда я уже ложился, Семка зашел к нам. Он примостился на углу дивана, зажав руки в коленях.

 Сядь выше,  сказала мама,  не бойся, сядь выше, Сема.

Но Семка не двигался, Семка смотрел на мою маму. Но я не знаю точно, может, это мне только казалось, что он смотрит на мою маму.

А мама вдруг заплакала, отвернулась и тихо сказала папе:

 Бедные дети, бедные дети.

Папа молчал: зажав рот в ладони, он закрыл глаза и медленно растирал щеку пальцами.

С вечера двадцать пятого августа наш двор притих: в этом дворе жил Семкин папа, Иосиф Граниквраг народа.

ЕСЛИ Б ИСПАНИЯ РЯДОМ

На Дерибасовской, где два львапозеленевший бронзовый лев с растерзанным кабаном и позеленевшая львица с детенышами,  огромная карта Испании. Карта намалевана на фанерном щите, щит укреплен на столбах. Карта утыкана красными и синими флажками и рассечена, двухцветной тесьмой. За синеймятежники. Франкисты. За краснойреспубликанцы. Наши.

 Вы слышали? Как, вы не слышали!

 Положим. Но я хотел бы знать, что вы слышали.

 А что вы могли слышать, если не знаете, что наши взяли Кинто!

 Почему вы думаете, что я не знаю?

 Почему же вы молчали?

 Потому что меня еще в детстве учили: не лезь поперед батька в пеклоуступи дорогу старшим.

 У вас были умные учителя. Но ученики не всегда в своих учителей. Он рассердился. Чудак, лучше скушайте три маслины. Прекрасные маслины, оливковые рощи Каталонии. Вчера из Барселоны пришел пароход: опять маслины и опять дети.

 Прекрасные маслины.

 Настоящие маслины. Я вас спрашиваю: почему не подкинуть нашим сразу сто самолетов и тыщу танков? Ну не тыщу, ну хоть штук триста. Что, мы не можем? Я прошу вас, при чем тут нейтралитет? Гитлерэто нейтралитет? Муссолининейтралитет, Чемберленнейтралитет? Ой, я прошу вас Кстати, где это Кинто?

Кинто на карте не обозначен, и, хотя сообщение о взятии Кинто передавали еще прошлым вечером, синекрасная тесьма оставалась сегодня точно такой же, какой была вчера.

 Я вам говорю, эта карта ломаного гроша не стоит: если здесь нет Кинто, то что же здесь есть?

 Говорят, Кинто возле Сарагосы.

 А я, хотя, уверяю вас, я не Гарибальди, говорю: сегодня Сарагоса возле Кинто. Сегодня сказать, что Кинто возле Сарагосы,  это все равно что Одесса возле Ере-меевки.

Соленые, жирные маслины вызывают жажду. Сельтерская вода продается рядом, с лотка под парусиновым навесом с красными матрацными полосами.

 Между нами говоря, зубы не режет. За пять копеек стакан могла быть холоднее.

 Зато ангины не будет. Мадам, я правильно говорю?

Лоточница невозмутима. Она свое дело знает, летоее время, летом одесситы у ее ног. Даже сидя на табурете, она может смотреть на них сверху вниз. Но ведь и она из Одессы, и дом ее на Старорезничной.

 В Испании тоже жарко. Там тоже хотят воды с ледом. Неблагодарные люди, вы у себя дома, и ваши дети тоже дома. Их не везут с одного конца света на другой. Неблагодарные люди.

Неблагодарные люди, однако, не из робкого десятка. Словом их не возьмешь, но шутки утрачивают свою лихость. Впрочем, возможно; не шутки, а сами шутники, озабоченные неожиданным напоминанием.

 Наши взяли Кинто.

 Кинто не Сарагоса.

 Да, Кинто не Сарагоса.

Асфальт плавится под ногами, и каблуки очень медленно и очень плавно уходят в мякоть асфальта.

 Кстати, де Рибае был испанцем.

 Испанец-то испанец, но с кем бы он был сегодня?

 Его брат, Феликс, подарил этот сад городу.

 Спасибо. Но с кем бы он, Феликс де Рибае, был сегодня?

 История не лаборатория. Каждый эксперимент ставится один раз. Один-единственный.

 Но история задает вопросы. И попробуйте не ответить.

Пролетарский бульварбывший Французский: особняки, дворцы, литые чугунные ворота, платаны, ка-тальпы, кленыуходит к юго-западу от улицы Белинского и спускается к морю пологими террасами Малого Фонтана. Слева от Пролетарского бульвараза оградами, домами, деревьямиморе, справаза оградами, домами, деревьямистепь, пыльная, бурая, с пересохшими, ломкими травами. Длинные стебельки легко обламываются и сминаются, а короткие больно жалят ногу через дырявые сандалии, балетки и парусиновые тапочки. Сандалии и балетки бывают разныежелтые, коричневые, черные; парусиновые тапочки только одного цветасиние, с бурыми разводами выпавших в осадок солей пота.

Если смотреть на ноги, их не различишьдетей Испании и детей Одессы: смуглые мальчишеские ноги в синих тапочках с бурыми разводами. Они играют в футболдети Мадрида, Сарагосы, Барселоны и дети Одессы. Выжженный солнцем пустырь на Ново-Аркадийской поразительно схож с пустырями на окраинах Мадрида и Сарагосы. Протянув правую руку в ту сторону, где заходит солнце, а левой очерчивая кусок земли под ногами, Санчо повторяет по слогам:до-ма до-ма до-ма.

 Мотайся, мотайся, Санчо, скоро солнце зайдет.

Санчо кивает головойда, да, но по-прежнему стоит на месте, и Женька Кравец нетерпеливо подталкивает его:

 Не стой, Санчо!

 До-ма, до-ма,  твердит Санчо.

 Дома, дома,  торопливо соглашается Женька, обходя Санчо.

Женька Кравец не понимает: как это можно вдруг остановиться у самых ворот в такой момент только для того, чтобы сказатьсмотри, солнце заходит, как у нас дома, в Испании. А как же еще заходить ему? Солнце-то ведь одно на всю землю, на весь мир.

И Санчо Рико тоже не понимает: почему здесь, в далекой Одессе, солнце заходит точно так же, как дома, на окраине Тетуанарабочего квартала Мадрида, и почему здесь такая же степь и такого же цвета травы и такое же сине-голубое небо.

 Бей, Санчо! Головой!

Но Санчо не оборачивается, Санчо следит за уходящим солнцем и не видит, что Франсиско, вратарь, его брат, лежит на земле, а мяч, пройдя через воротадве груды камней по обе стороны от вратаря,  катится в лощину. Это четвертый гол, забил его форвард Женька Кравец с Пироговской. Друзья обнимают Женьку, хлопают по груди, прижимаются щека к щекечетвертый гол, 4:3, победа! Но Женьке не по себе. Впервые эти дружеские объятия, и это похлопывание, и откровенные восторги, и откровенное пренебрежение к противнику не порождают у Женьки того чувства, которое и радость, и гордость, и торжество одновременно. Женьке стыдно, да, совершенно точно, именно стыдно. Ему хочется отряхнуться, как отряхивается собака, выбравшаяся из болотной заводи,  еще, и еще, и еще раз. И Женька стряхивает со своих плеч их руки, круто приседает, неожиданно выставляет локтии освобождается наконец от почестей, которые породили это отвратительное чувствостыд.

Сейчас он скажет, что гола не было, и его команда взвоет. Вчера баски играли с одесским «Динамо» и ушли с поля, учинив настоящий разгром5:2. А сегодня он, Женька, отказывается от реванша, уже увенчанного победой, которую принес его, Женькин, гол. Но кто ему, собственно, дал это правоотказываться от мяча, за который боролась вся команда? Кто? Нет, как хотите, а Женьке решительно плевать на право, потому что Женьке стыдно, по-настоящему стыдно. Может быть, впервые в жизни, впервые за одиннадцать лет, прожитых Женькой на свететом самом свете, который называют белым. А почему, собственно, Женьке стыдно? Разве он не предупреждал Санчо: бей, Санчо, бей! Ведь он предупреждал Санчо: бей, Санчо, бей! Ведь он предупреждал его, он честно, как брата, предупреждал его, а Санчо глядел на уходящее солнце и твердил это свое: до-ма, до-ма, до-ма. Нет, гола не было, никакого гола не быловедь он, Женька, был в офсайде, это совершенно точнов офсайде. Все были увлечены, и никто не заметил этого, но он-то помнитбыл офсайд, самый настоящий офсайд, за который еще и штрафной пробить надо в его, Женькину, сторону.

Назад Дальше