Ну, ты еще юн, конечно, ищешь развлечений, а то, что на самом деле происходит в мире, тебя мало заботит. Сколько тебе лет?
Почти четырнадцать. Через неделю исполнится четырнадцать.
Замечательный возраст, мой мальчик, вся жизнь впереди. И ждут тебя в жизни перемены, вот увидишь. Он говорил приятным низким голосом, нечетко выговаривая согласные. Мир будет совсем иным, чем тот, какой представлен в этом мусорном журнальчике, что ты читаешь, и наверное, веришь ему, что мир всегда будет таким. Но пускай, пускай. Юность любит радость.
Он стал рыться в карманах, возможно в поисках трубки или табакерки, но вместо этого достал рисунок, на котором была изображена свинья, расчерченная наподобие карты с наименованиями частей туширулька, окорок, седло и так далее.
Я редактирую газету, ее называют Свиная газета. Совсем иного рода, чем то, что ты читаешь. Наш друг Sus Scrofa, друг Ирландии, оплачивает аренду помещения. Мне чертовски необходимо помыться и причесаться, вдруг сказал он. Ты в этой гостинице остановился? В отдельном номере? И кто еще с тобой? Я рассказал ему про поход моих в Феникс Парк. А ванная у вас в номере есть? Я никогда тут раньше не был. Буду очень благодарен, если ты меня туда проводишь.
Итак, я сопроводил его наверх и, говоря короче, он зашел в мою комнату позаимствовать мою расческу для своей бороды и весь сияя после мытья сказал. Вот, подходящий случай показать тебе приемы ирландской борьбы, как ею занимаются в графстве Ми, мне ведь скоро возвращаться в редакцию. Бороться полагается обнаженными, так что раздевайся.
Один из приемчиков, которые он мне показал, назывался, как я узнал много позже, фелляцией, но такого слова я не мог отыскать не только в журнале для юношества, но даже в словарях того времени. Похоже, даже в ирландском языке такого слова не было, хотя этот козел использовал слово blathach для обозначения того, что из него изверглось. Перед тем как уйти он дал мне шиллинг и добавил:
Ну, теперь можешь вернуться к чтению своей империалистической чуши, хотя, держу пари, что с сегодняшнего дня она не будет казаться тебе столь забавной.
И мило улыбнувшись, ушел.
Джим Джойс посвятил огромный роман именно тому дню в Дублине, когда я подвергся совращению. Я никогда всерьез не воспринимал эту книгу, я даже говорил ему об этом в Париже. Все внутренние монологи и действия в ней кажутся мне столь невинными! Я не помню ничего из событий, упоминавшихся в ней: ни кавалькады вице-короля (хотя и припоминаю отдаленные резкие и бухающие звуки военного оркестра), ни фейерверка на благотворительном базаре, ни новостей о затоплении Генерала Слокума в Ист-Ривер, ни о том, что Листок неожиданно выиграл кубок Аскота, ни вечернего дождя, ни усыпанного звездами райского дерева, появившегося в небесах синей влажной ночью.
Мать в тот вечер осталась с младшими детьми; отец взял меня с собой в театр, где давали невыносимо скучную мелодраму под названием Лия.
Я говорил Джойсу в парижском баре в 1924 году. Ну что ж, вы создали Джорджу Расселлу вечное и непробиваемое алиби в тот день. Но и мне, и ему известно, что он не был тогда в Национальной библиотеке.
Я не хотел бы называть вас лжецом, ответил мне Джойс, окинув меня взором столь же замутненным, сколь и его отвратительный коктейль (абсент разбавленный кюммелем вместо воды), но я всегда полагал, что Расселл скорее совершит акт содомии со свиньей, чем с мальчиком. Ах, как много в мире неожиданностей!
Мне нравился Джим Джойс, но не нравились его безумные лингвистические опыты. Он упустил шанс стать великим романистом уровня Стендаля. Он всегда пытался сделать из литературы суррогат религии. Но мы встречались с ним в краю nostalgie. Его гражданская жена Нора, упрямая женщина с мощным подбородком, недолго терпела его выходки. Однажды я провожал его пьяного домой, где его дожидалась грозная Нора. Как только дверь за ним закрылась, я услышал звук оплеух.
XIV
От станции в Баттл до дома на Хай-стрит, где жили родители и где находился хирургический кабинет отца, я дошел пешком. Дом находился по соседству с монастырем. Позади меня шагах в двухстах шел носильщик, окончивший смену, и напевал:
Я Чарли-безработный
голодный и холодный.
В нечищеных ботинках
брожу я там и тут.
Штаны на мне чужие,
в них дырывот такие!
Куда же мне податься?
На фронт меня пошлют.
Я прибыл. На дверном молотке висел венок из остролиста. Я постучал и слегка укололся об него. Затем послышался топот моей сестры Ортенс и ее радостный голос: Это он, я знаю, это он! И тут же я попал в объятия и аромат родного дома.
Запах, запах тех времен. Я всегда дорожил памятью о запахах разных мест и эпох. Сингапурзапах горячих кухонных полотенец и кошачьей мочи. Москвазапах неимоверных размеров несмытого дерьма в уборных и дешевого табака. Дублинзапах жареного кофе, который, на самом деле, оказался запахом жареного ячменя. Весь 1916 год пахнул душными комнатами, нестираными носками, окровавленной солдатской униформой, затхлой гражданской одеждой, пропотевшими подмышками ветхих женских платьев, маргарином, дешевыми сигаретами набитыми мусором пополам с табаком, полами, метеными мокрым чайным листом. Можно сказать, это был очень неамериканский запах. В доме отца, правда, пахло доброй англо-французской семейственностью с легкой примесью нейтрального запаха хирургического кабинета. Войдя, я уловил легкий аромат оставшегося с обеда окорока с чесноком и сахарной глазурью, заглушавший едва уловимые запахи кокаина и закиси азота из отцовского кабинета. Мир кухни и мир хирургии венчал общий аромат гвоздичного масла. От матери пахло красным вином, как от священника с причастием, и слегкаодеколоном.
Вот так сюрприз, чудесный сюрприз, сказала обожавшая меня Ортенс. Ты ведь говорил, что не сможешь приехать до двадцать первого.
Я получил мамино письмо сегодня днем. И подумал: а почему бы не сегодня? Ничто не держит меня в Лондоне. У меня защипало в глазах.
Одиноко, одиноко тебе там, произнесла мать своим глубоким контральто. Отец в шерстяной домашней куртке, с цепочкой карманных часов на все более заметном животе стоял поодаль и застенчиво улыбался. Мы находились в гостиной, где в камине горели дрова из грушевого дерева, отчего в доме создавался дополнительный аромат, источник которого я вначале не мог найти. Ортенс, находясь дома на рождественских каникулах, украсила комнату бумажными гирляндами, венками из остролиста, омелы и плюща. В углу стояла рождественская елка с еще незажженными свечами.
С днем рождения, хоть и с запозданием, обратился я к Ортенс, протянув ей сверток, который я извлек из сумки.
Книга, я уж знаю, несколько разочаровано, но не зло вымолвила она. Как всегда, книга.
Чем богат, то и дарю. ответил я. Мне их присылают для рецензии. Но главное ведь, как говорятвнимание.
Подарком Ортенс было новое издание Дневника незначительного лица. В те дни нам необходим был хоть какой-нибудь повод посмеяться, пусть и над нравами ушедшего викторианского века. О, конечно, был еще и У. В. Джейкобс, был и П. Г. Вудхауз, но их юмор был слишком тонким, с несколько извиняющимися нотками, как бы защищающимся от обвинений в эскапизме.
Ты, наверное, с голоду умираешь, заметил отец. Я покачал головой, не решаясь заговорить. Может быть, дать ему кусок холодного окорока? обратился он к матери. Я решительно замотал головой. Мать окинула меня оценивающим взглядом своих печальных карих глаз. Женщина, она замечала куда больше, чем отец. Мне бы хотелось сохранить в памяти ее образ, но все, что я запомнил, напоминает снимок из журнала мод того временидлинное коричневое платье с низкой талией без всяких намеков на фривольность (в те времена, когда именно фривольность была позарез необходима, а не страшное безразличие политиков и военных); нить жемчуга, доставшаяся ей от тетки Шарлотты, мягкие седеющие каштановые волосы убранные в высокую прическу.
Мне кажется, ты несчастлив там, в Лондоне, сказала она. Выглядишь худым и усталым. Тебе ведь не нужно быть в Лондоне, чтобы писать. Когда ты работал в газете в Гастингсе, ты выглядел куда лучше. По крайней мере, ночевал дома и был всегда накормлен. Мне нужно быть в гуще литературной жизни, ответил я. Это было, конечно, неправдой. Я хотел бы в ней быть, но не был.
Мы, конечно, очень тобой гордимся и все такое, качая головой, заметил отец, но ведь этоне профессия. Мы с матерью долго обсуждали это.
Брось, папа, ответил я, никакой университетский диплом или лицензия не делают человека писателем, но это ничуть не менее почтенная профессия, чем удаление зубов.
Кстати, как твои зубы?
Прекрасно, ответил я, показывая ему зубы. Мама, ты ведь не станешь чернить Флобера, Бальзака и Гюго? Я хочу стать таким, как они.
Я не читаю романов, ответила она. Твой я, естественно, прочла, но этодругое. Тот, самый первый твой. Миссис Хэнсон взяла его в местной библиотеке и была очень груба со мной, прочтя его. Разумеется, она считает, что раз яфранцуженка, то и тебя воспитала безнравственным.
Сестра Агнес, юным и смелым голосом добавила Ортенс, сказала, что все это очень ненатурально и явно написано очень молодым человеком. Она заявила, что не верит этому.
Сестра Агнес, заметил я, очень проницательный критик.
О да, она всегда критикует.
Ты выглядишь extenue, Кеннет, сказала мать. Я приготовлю всем какао и потом мы ляжем спать. Твоя комната всегда готова, я приготовлю тебе грелку. Завтра поговорим, у нас будет целый день.
И послезавтра, и послепослезавтра, добавила Ортенс. Как здорово, что ты приехал.
Ортенс обещала в скором времени стать красавицей с волосами цвета меда, как сказал бы Йейтс. У нее было легкое косоглазие и прямой французский нос. Затем она добавила:
Heimat. Чудное слово.
У родителей это слово вызвало смущенный вздох.
Если б ты дома не говорила по-немецки, Ортенс, я чувствовала бы себя намного лучше, сказала мать.
Ну вот, вы прямо как все другие родители, ответила Ортенс. Сестра Гертруда говорит, что взваливать вину за войну на немецкий язык столь же глупо, сколь винить немецкую колбасу. Нас трое в классе, кто все еще берет уроки немецкого. И мы сейчас читаем книгу Германа Гессе, он пацифист и живет в Швейцарии или где-то еще. Что в этом плохого?
Генри Джеймс даже перестал выгуливать свою таксу, заметил я. Даже королевская семья сменила фамилию. Это так глупо.
Если бы ты был французом начала мать.
Янаполовину француз.
Да, вспомнил, вставил отец. Коль уж речь зашла о мистере Джеймсе. Тебе кое-что пришло из Рай. Он надел пенсне и вышел.
Какао. И грелка, сказала мать и тоже вышла.
Ортенс улыбнулась мне лучезарной девичьей улыбкой. Это было безумием, но единственной девушкой, к которой меня влекло, была Ортенс.
Моя способность любить упиралась в грозные моисеевы эдикты.
Ты обещаешь стать стройной, я сделал ей смешной комплимент, только не позволяй им раскармливать себя, чтоб не стать похожей на крепко сбитых девчат из гражданского ополчения или хоккейной команды.
Она покраснела. Извини, добавил я.
Она еще больше покраснела и смущенно спросила. У тебя есть роман в Лондоне?
Мне хватает работы, ответил я. Вот и все. Романы мне не по средствам. Романы ведь начинаются за ужином с вином и со свечами и продолжаются в просторных апартаментах. А у меняединственная комната, в которой пахнет пищей, приготовленной тут же, на газовой плите.
Она приложила палец к губам; я моргнул, смахнув слезу; вернулся отец с письмом.
Они разбирались в его бумагах, сказал он, и обнаружили множество писем, которые он не успел отослать. Вот оно.
Это было письмо в типичной манере покойного Генри Джеймса, кавалера ордена За заслуги, изобилующее перифразами. Он вынес свое окончательное суждение о британском романе (после натурализации в 1915 году он сделался великим, хотя и ретроспективным светилом британской литературы) в двух статьях, опубликованных в литературном приложении Таймс. Я ответил на них робким протестом в литературной колонке Иллюстрированных Лондонских новостей, подменяя заболевшего штатного колумниста: я нашел слабые места как в его изобразительном даре, так и в его суждениях. Он одобрительно отзывался о мастерстве Комптона Маккензи и Хью Уолпола и обвинял Д. Г. Лоуренса в том, что тот посвятил свое творчество грязному телесному низу. Он заметил у Уолпола повторяющуюся метафору апельсина, но не только не осудил, а похвалил его за это. Великому стилисту такое не должно прощаться. Он ответил мне, но не успел отправить письма или будучи, наверное, увлечен своими наполеоновскими фантазиями, забыл про него. Ну, вот онодорогой юный друг и так далее. Я пристыженно склоняю голову после вашего столь явного упрека (голова, увы, клонится к земле естественным, слишком естественным образом, правда, по причинам физиологического порядка, присущим преклонному возрасту и неизбежному телесному упадку) но скажу лишь в слабой попытке найти смягчающие обстоятельства, что запросы, предъявляемые неистовыми редакторами и так далее, и так далее.
Мать принесла какао.
XV
Возвращение домой на рождество было ошибкой. Для значительной части мира этот праздник стал сентиментально-языческим, и слезы по поводу рождения Христа прекрасно уживались с яростной ненавистью к гуннам. Для меня же и для моей семьи этот праздник означал рождение искупителя, и на мне лежало невыносимое бремя хранить втайне собственное решение не верить более в рождение искупителя. Кругом бродили христославы певшие Приидите, о верные!, для них эти слова были средством заработать несколько медяков на зимнее обмундирование для наших храбрых ребят, быть зазванными в дом на чашку горячего эгг-нога с куском сладкого пирога. А мне они служили постоянным напоминанием моего добровольного, но неизбежного исключения из мира верующих.
В канун рождества мать сказала. Сегодня вечером мы отправимся поездом в Сент-Леонард и пойдем исповедаться. Отец закончит прием рано. А завтра утром мы все вместе пойдем к причастию.
А нельзя ли нам остаться в Сент-Леонард и пойти в кинема, а потом ко всенощной? спросила Ортенс. Кинема. Вероятно, монахини-наставницы в ее школе отличались педантизмом.
Поезда ходить не будут, возразила мать. Нет. Мы пойдем к самой ранней мессе завтра. А потом вернемся домой к праздничному завтраку, после чего зажарим в духовке индейку.
Сердце у меня обрывалось, слушая все это. И я предвижу, что вы, мои читатели, сейчас вздохнете, но совсем по иной причине. Мы, кажется, вторгаемся в вотчину Грэма Грина, не так ли? Или, коль уж речь зашла о предательстве собственной матери, в вотчину Джеймса Джойса (Портрет художника в юности впервые увидел свет именно в тот год, был мало кем понят, но Г. Дж. Уэллс похвалил его, назвав его свифтовским). Какие-то вещи предшествуют литературе, смею вам напомнить. Литература их не создает. Литература их описывает постольку, поскольку они существуют. Грэм Грин придумал свой собственный вид католицизма, который трудно было объяснить католикам в 1916 году.
Я не пойду к исповеди, ответил я.
Нет грехов на душе? шутливо спросила моя сестра. Грешный Лондон ее не запятнал?
Когда ты в последний раз был на исповеди? спросила мать.
Я мог бы ответить, мать, что этоличное дело, меня и моей души, мягко улыбнувшись, ответил я. Но, на самом деле я был на Фарм-стрит всего несколько дней тому назад.
Ну, если ты полагаешь, что благодать все еще пребывает в тебе
Я останусь дома писать рецензию. Это должна была быть длинная рецензия на недавний шедевр Идена Филлпоттса, автора, которого многие в то время считали значительным, в особенностиАрнольд Беннетт, назвавший его мастером длинных предложений.
Но ведь погода очень хорошая, мы могли бы немного прогуляться вдоль моря.
Мне необходимо платить за квартиру, мама, а заплатить мне обещали только по получении статьи.
Ну что ж, хорошо.
Я сел возле камина и начал писать черновик статьи карандашом в блокноте на колене, жуя финики и прихлебывая шерри. У отца в доме всего было вдоволь.
Я долго не мог уснуть той ночью, все время мучительно думая о том, что же делать. Если я больше не верил, тогда причастие у меня на языке будет, всего лишь, кусочком хлеба, но вся семья будет рада тому, что все причастились на рождество. Но я знал, что облаткане просто кусочек хлеба, я не мог относиться к этому цинично. Кощунственное причастиеужасная фраза. Утром я быстро помолился Богу моих желез: помоги моему неверию. Неверие не приходит сразу, я знаю, но, пожалуйста, сократи сроки. Я услышал, как семья зашевелилась. На улице еще было темно, и на лестнице горел свет. Вошел отец с намыленными щеками.