Да она из волшебного леса, сказал тот, что в шапке с помпоном и заржал. Второй отпил пиво и сказал:
Че-то я тебя тут не видел раньше. Как звать-то?
Рита, пробормотала я.
Как-как? они снова заржали.
Тут до меня дошло, почему они назвали меня феей Динь-Динь. У меня же все лицо было в блестках, я так и не умыласьщеки, лоб, подбородок, я сверкала.
Мне стало стыдно и страшновато. Я, конечно, понимала, что ребята настроены скорее дружлюбно, что они не хотят вступать в конфликт или, тем более, зарезать меня, но все-таки я ощутила, что совсем одна, и никого нет рядом, а мир огромный-огромный, и контролировать его никак нельзя.
Я натянула капюшон, боковое зрение окунулось в красный, больше я тех парней не видела.
Думала достать наушники и телефон, сделать вид, что слушаю музыку, но потом подумала, что телефон у меня отожмут, стоит им только посветить.
Ребята еще что-то говорили, смеялись, но я стала громко считать про себя.
Ну же, Толик, возвращайся скорей, думала я. Я не удержалась и снова взглянула на мальчишек. Один из них поставил бутылку на асфальт и покачивался теперь на турнике, другой все еще смотрел в мою сторону.
Господи, подумала я, не дай мне умереть здесь. Я глянула на трубу теплостанции, как на знак моего далекого дома. Отсюда она казалась такой большой и мощной, такой реальной.
Ребята опять громко засмеялись, в мозгу моем этот смех никак не хотел затихнуть. Наконец, я увидела Толика, он переходил дорогу. Я помчалась к нему чуть ли не со слезами на глазах.
Толя!
Я бы и на дорогу выбежала, но он поймал меня у самого тротуара, развернул и поставил рядом.
Маргарита Викторовна, сказал он и наклонился ко мне ниже, прошептал. Мы с вами теперь при лавэ.
Я дышала часто и быстро, Толик погладил меня по голове.
В поряде все?
Да, сказала я, но потом покачала головой. Не оставляй меня больше одну!
Не буду. Жирненько получилось, приколись? Ну, не в реальную стоимость, конечно, не в треть даже, но для наших пенатжирненько. А нам много не надо. Жить будем здесь и сейчас, правда?
Я кивнула, глянула на ребят. Они больше не обращали на меня внимания, пили пиво, говорили о чем-то. Разве что, когда мы проходили мимо, тот, что в шапке, бросил взгляд на нас с Толиком. Наверное, он подумал, что Толикмой отец или, по крайней мере, дядя. А мне было приятно, что на самом деле Толикмой любимый.
Чего, не понравились ребята? спросил Толик.
Что вы имеете в виду?
Напряглась с них, сказал он просто. Это с непривычки. Живые люди обычные, вот они какие.
Толик, а почему нет окурков? Неужели тут бросают на землю все, кроме окурков.
Лягушку бросишь, бывает, оземь, а она царевной обернется, засмеялся Толик, но, когда я нахмурилась, сказал:
Да нищебродины их жарят и докуривают, че уж там? Или школьнички.
Что?
Сначала я подумала, что Толик шутит, но он сказал:
Я так делал, когда маленький был. Собираешь бычки, жаришь на сковородке, они сохнут, и их можно курить. Нормально шли. Продавали даже че-то с братухами синюгам всяким.
Фу! Вы могли чем-то заразиться!
Толик оскалил желтоватые зубы, показал золотые клыки.
Живем раз один всего лишь, сказал он. Толик так странно вывернул предложение, будто носок, меня это почти восхитило.
Скажите мне, куда именно мы идем?
О, у нас с тобой длинный список самых несчастных людей Вишневогорска, задумчиво сказал Толик, вдруг закашлялся, треснул себя по груди, мучительно втянул воздух и снова закашлялся, почти захлебнулся.
Сплюнув мокроту, он задумчиво посмотрел на небо.
Тот один, у которого нос разбит, там мне напомнил друга моего одного, Эдьку, представляешь?
Я ведь тоже видела Эдика Шереметьва на фотографии, но совсем не помнила его лица и не могла понять, что схожего было у Эдика Шереметьва и того парня с пивом.
И я задумался, сказал Толик. Зачем они умирали? Когда человек на войне, когда он солдат, он же умирает за хорошие вещи. За Родину, за семью, за друзей. Даже если это не его выбор, и страна у него мудацкая, типа Гермахи, умирает он, потому что у него выхода никакого нет. Причина есть все равно. А зачем они умирали?
Из-за денег? спросила я.
Да не столько-то. Денег на жизнь заработать легко, но хочется почему-то больше. Всегда. И я так вот расстроился ужасно, тоска меня взяла. Ни за что умерли, не герои ни хера. Страшно, наверное, так умирать. Житьнормально, а умиратьстрашно. Вот, а они молодые были мужики совсем. Мне ща сорок лет, приколись? Я себя так не чувствую. А тогда ваще ребенком себя ощущал.
Он снова закашлялся, царапнул мафорий Богородицы на груди.
Больно, сказал он.
От того, что они мертвы?
Не, в груди. Бронхи болят, наверно. Как ты думаешь, Витек понимает, нахера все это было?
Учитывая папино состояние (финансовое, а не душевное) я полагала, что он понимал.
Вдруг мне стало тепло и ясно от того, что Толик рассказал мне что-то такое личное, чувствительное. Он выглядел таким беззащитным и открытым. Моя мечта посмотреть на кого-то без кожи сбылась.
Я протянула руку и погладила его по колючей щеке.
Это очень тяжело, сказала я. Что никто не пожалеет ваших друзей.
Во-во, сказал Толик. Никто не пожалеет их, бедняг. И виноваты они во всем сами. Это, знаешь, типа ты ребенок, расхерачил дома вазу, не знаю, и получил ремня. И ты как бы сам виноват, и ремня заслужил своего. И никто тебя не пожалеет, потому что ты вазу расхерачил. Только все хуже еще, если ты не вазы херачил, а жизни человечьи.
Я кивнула. В целом, понять Толикову драму я могла. Он был грешник, и друзья его были грешниками, но между ними уже пролегла существенная разница. Толик остался жив и мог еще спешить творить добро.
Спасибо, Ритуля, сказал мне Толик, сказал очень искренне. Ваще-то я об этом ни с кем не говорил еще. Да и кому это понятно ваще.
Толик снова обнял меня. От него пахло потом, но почему-то этот запах мне был приятен, такой отчетливо мужской и чужой, и странным образом успокаивающий.
Я чувствовала себя нужной, и я гладила его, жалела и ощущала, что Толиково сердце на это отзывается.
Так, в обнимку, мы дошли до одного из ничем не примечательных домов, такого же пятиэтажного, длинного и бессмысленного, как все другие.
Толик, сказала я. Вы ведь меня не обидите?
Неа, сказал Толик. Че ты думаешь, в рабство торчкам местным тебя продам?
И он так захохотал, что чуть не задохнулся, и еще долго скреб длинными, сильными пальцами по зеленой краске двери. А я совершенно не поняла, в чем шутка. Но мое настроение и вправду улучшилось, хотя Вишневогорск был до невозможности депрессивным городом.
Может быть, я просто никогда не была в настоящем подъезде настоящей хрущевки.
Подъезд был темен, как пещера. Пахло там тоже как в пещере, в пещере, обитатель которой еще не придумал выкидывать объедки. А жил очень-очень долго.
Я зажала нос, к горлу подкатил ком.
Какие мы нежные, засмеялся Толик. Голос его вознесся вверх. Акустика в подъезде тоже была странной. А стенызеленые, белый осенний свет, лившийся сквозь окна, делал этот цвет странно-холодным. Мне показалось, что я попала в бутылку.
Лифта не было (жаль, я хотела бы поездить в подъездном лифте), мы поднимались наверх пешком.
К кому мы идем?
Да к Фиме и сыну ее, ответил Толик, как будто мне это о чем-нибудь говорило. Первые в списке сегодня.
На четвертом этаже мы остановились у покрытой серым в проплешинах дерматином двери. Пуговки на ней загадочно блестели. Прям как мое лицо.
Дверь открыла дряхлая, трясующаяся от груза времени старушка, родниковоглазая, вся заостренная, тоненькая, с почти белыми губами.
Взгляд у нее, тем не менее, был живой и любопытный, сначала он впился в Толика.
Толя, сказала она по-старушечьи певучим голоском. Алешенька, там Толя пришел!
Фимася, сказал Толик, обнял ее быстро и аккуратно, такую хрупкую и так осторожно. Здорова! Ну че, ща зарядим с утра по делам с тобой, да?
Фима глянула на меня очень внимательно, с цепкостью умного животного. Она вся была в черном, и на головечерный платок, закрывающий ушки, из-под него только пара прядей серебряных совсем волос выглядывала.
Племянница твоя, Толя? спросила она. Привел к бабке, ей б в кино, гулять.
Невеста, сказал Толик коротко и, мягко отодвинув Фиму, вошел в квартиру. Фима смотрела на меня, я на нее. Никогда еще я не видела настолько старых людей. Казалось, она ровесница коммунизма. И пережила этого своего ровесника она, надо сказать, весьма надолго.
Господи, подумала я, какая же вы старая бабушка.
Конечно, я этого не сказала, но ее старость меня восхитила, как восхищают вековые сооружения и древние скалы.
Мы смотрели друг на друга.
Меня зовут Рита, сказала я, наконец. А вы Серафима
Но Фима продолжала на меня смотреть, наконец, длинный, узловатый, как у ведьмы из мультика, палец устремился к моей щеке.
Это так модно сейчас? спросила Фима с любопытством. Среди девочек молодых? Бабка старая, на улицу редко выходит, сама понимаешь.
Щеки и лоб, натертые блестками, в полутьме лестничной клетки, наверное, выглядели совсем волшебно. И Фима не понимала, насколько по-дурацки.
Я кивнула.
Очень красиво, сказала она. Выглядишь, как рыбка.
Спасибо.
Фима вся напряглась, словно даже мысль о движении давалась ей сложной, и потенциал к нему она брала из самых костей своих, из глубины, где скрывались еще тающие запасы сил, где вместо живого огня остались искры в тлеющих углях.
Наконец, Фима пропустила меня в квартиру. В коридоре было темно, только вдалеке, на кухне, белый свет проникал через окно, но быстро таял.
Пахло древними, пропотевшими куртками, какой-то почти заплесневелой сыростью, старыми щами, и чем-то еще совсем мне неизвестным и даже не представимым. Множество запахов я даже идентифицировать никак не могла, и все они сливались в такую уродливую, скрюченную тоску.
Квартиракрошечная двушка с крошечными окнами, из которых свет только дразнился. В углу стоял пяток калош и одни старые мужские кроссовки с рваным носком. Ну, и еще одни кроссовкиТоликовы, зеленые с белым, на высокой подошве. Я скинула свои суперстары и прошла вглубь квартиры. Я и представить себе не могла, какую грязищу собираю носками, было мне даже немножко брезгливо. Я шла к свету на кухне, совершенно инстинктивно. Фима засуетилась:
Давай, родная, я тебе чаю сделаю, давай, у меня и вафли есть! Давнишние, правда, но все равно ничегойные.
Фима смотрела на меня совершенно бесцветными, водянистыми глазами. Кожа вокруг них была такой красной, что, казалось, глаза сейчас выпадут. Как страшно быть старым, подумала я, ведь твое тело распадается, как старое пальто. То тело, которое, ты думал, и есть ты.
А это не ты, а просто песочный дом, который сносит уже прибой.
Мы прошли мимо дверей в туалет и ванную, таких легких, поблескивающих плохой белой краской. Дверь в туалет была приоткрыта, в темной комнатушке ничего не было видно, журчала вода, наполняющая бачок, нежный, ласковый звук, который, не прекращаясь, тем не менее, может сводить с ума.
Мы пришли на кухню. На почти пустом столе, покрытом белой скатертью со скромной дырочкой на подоле, стояла, как королева, сахарница из синего стекла. Мне стало неловко, я ведь все еще не знала, зачем конкретно мы сюда пришли.
Фима сказала:
Жених твой хороший человек. У меня муж тоже на пятнадцать лет старше был, правда, помер рано. Дрался, как черт, но добрая душа все же. Старшенький в него пошел, а младшенькийхер знает, в кого.
Кухонька была такая простаянеловкие, ненадежные мутно-мятного цвета полки, раздвинутые белые занавески, щербатые кружки, газовая плита, вызвавшая у меня священный трепет.
Фима доковыляла столешницы, взяла старый чайник, свистящий такой, знаете, наполнила его водой из-под крана (никаких фильтров!), ловко и без страха зажгла огонь и поставила чайник греться на конфорку. В этот момент до меня дошло, что все такое должна была делать я. Помощница, блин.
Я сказала:
Одну секунду, мне надо к Толе.
О, он с Алешкой, сказала Фима. В комнате дальней. А сколько тебе годков-то, Маргарита?
Двадцать, сказала я.
Учишься?
Да, сказала я. На биолога. Изучаю жизнь на земле. Как она появилась, коакцерватные капли, например.
Да, сказала Фима. Мне в глаза такие прописали, ан нет их в городе!
Уж много-много лет. Я улыбнулась Фиме так нежно, как только умела, и пошла по темному, пахнущему нищетой коридору в дальнюю комнату. Дверь была приоткрыта. Я увидела Толика, стоящего над кем-то, и серебряный отблеск в глубине.
Толя! сказала я. А что мне, собственно, надо делать?
Толик с кем-то разговаривал, бормотал что-то невнятное и довольно ласковое, я подумала, что он говорит с ребенком. Как знать, может, баба Фима воспитывала в одиночку внука. Мне надоело ждать, и я распахнула дверь.
Тусклая комната, старый, облезлый красный ковер с диковинным и привычным одновременно узром, пустой сервант. На продавленной кровати, в скомканных белых простынях лежал мужчина лет пятидесяти. На фоне этой белизны он был почти неразличим, походил на огромного мучного червя.
Рядом с ним стояла сверкающая в слабом свете инвалидная коляска.
Толик сказал:
Это Леха. Овощит потихоньку.
Что Леха овощит было видно невооруженным взглядом. Из его приоткрытого рта иногда вырывались не очень внятные звуки, скорее радостные. Наверное, Леха ждал прихода Толика.
У Лехи было некрасивое, перекошенное лицо, глаза казались слишком далеко расставленными друг от друга, рот был большой и лягушачьи-уродливый, подбородок сильно выдавался вперед. Настолько негармоничных лиц я еще никогда не видела.
Леха все время скашивал глаза к занавескам с розами, похожими на кровавые пятна. И я вдруг поняла, почемуот белого света, проходящего сквозь них, розы будто чуточку светились.
Что с ним? спросила я.
А, не знаю, сказал Толик. Идиот, или дцпшник, или и то и другое. Я ж не врач, че мне. Фимке с ним тяжко. И ему уныло, как ж она его спустит. Как лох целыми днями дома сидит. Лады, Ритка, ща я продуктов схожу куплю, похавать че-нить сготовлю, а ты уберись. Потом пойдем Леху выгуляем, а дальше к Светке мотнем.
Кто такая Светка мне даже не хотелось знать.
Толик поскреб щеку, как всегда плохо выбритую, и метнулся на кухню к Фиме.
Ну че, красотка, че купить тебе?
А чего невеста любит твоя?
Страдать она любит, лебядь умирающая!
А я осталась наедине с Лехой. Смотреть на него было ужасно, он даже не казался мне в полной мере человеком.
Зачем ты, бедняга, такой живешь?
И радости у тебя какие? Дома целыми днями, где душно и темно, и пахнет только отчаянием.
На Лехе были корничневый свитер, длиннные, безполосые, треники и шерстяные носки. Свитер казался жестким на вид, из тех, что колются.
Не знаю, что заставило меня подойти ближе. Наверное, любопытство, так не можешь отвести взгляд от разбившихся всмятку машин, зная, что в них мертвые люди. Или еще живые, но так сильно страдающие.
Я заглянула в лицо Лехе, и он посмотрел на меня. Взгляд у него был жутковатый, совсем неразумный. Знал ли он хотя бы одно слово?
По-мучному белые руки Лехи елозили по простыне, мазок ладонью, мазок запястьем, может, он развлекал себя так, ощущениями, будто младенец.
Из Лехиного носа торчало два кустика седеющих волос.
Он совсем не был похож на большого малышауродливый, стареющий мужик, у которого уже не хватало зубов.
Я сказала:
Привет, Леша.
Он никак на меня не отреагировал, даже не показал, что услышал мой голос. Не знаю, понимал ли он, что яновый человек. Толику он, вот, обрадовался.
Может, Леха понял, что я плохая? Говорят, что животные чувствуют людей, может, идиоты тоже.
Я ощущала себя дрянью, ужасно циничной.
Маргарита! крикнула Фима. Чай готов! Познакомилась с Алешенькой?
Да! ответила я, должно быть, слишком громко, потому что Леха уставился на меня широко раскрытыми, темными глазами. И неожиданно он вскинул руку и ткнул пальцем мне в лоб. Я отскочила, а потом снова вспомнила о блестках.
Теперь Леха смотрел на мое лицо, он заметил, как я сверкаю.
Скоро вернусь, пробормотала я. Когда я ушла, и Леха остался один, он замычал, грубо и недовольно, требовательно.
Алеша скучает, сказала Фима. Толик дописывал в список продуктов последний пункт, он привлек меня к себе, поцеловал в макушку (и зачем ему нужен был этот концерт?) и унесся так быстро, что я не успела его спросить совершенно ни о чем.