Никаких цветов, вазочек, статуэток, магнитиков на холодильник. Не было даже сахарницы, только пакет с торчащей из него ложкой.
Занавесок не было тоже. Только через пустое окно проходил хоть какой-то свет, золотоватый отблеск фонаря.
Как тоскливо, думала я, сидеть вечером в такой темноте, как сразу грустно на душе.
Но, если ты слепой, может быть, на душе так всегда, и нет ничего страшного в черном вечере. Ничего страшнее обычного.
Ну че там с работой? спросил Толик. Да че они телятся? С людьми по телефону разговаривать, хера сложность-то.
Вован сказал:
Из дома работатьс этим какие-то сложности. Надо ездить туда.
А перенаправлять тебе не могут?
Я вроде как хочу бучу там поднять, так что, может, способы и найдутся.
Я заметила, что Вован не пожимал плечами и почти не использовал никаких жестов. Тело его было похоже на костюм на вешалке, жил только голос.
Я, наконец, набралась смелости спросить:
А что у вас с работой?
Вован повернулся в мою сторону, как бы всем телом. Он был крепкий, даже чуть толстенький, приятной такой полнотцой, занимал в комнате ощутимое пространство.
Хочу работать на телефоне доверия, сказал он. Ездил в Че, прослушал курс по кризисной психологии. Но там говорят работать от них, а здесь квартиру сдать некому, на что ж я ее в Че снимать буду. Представляешь, говнюки какие?
Он помедлил и добавил:
Извини.
Да ничего, Толик еще и не так выражается.
Толик так не выражается, сказал Толик, усевшись на стул. Ну че, жрать-то будем? Есть хочу, не могу. И водочки достань.
Сказать, что я удивилась, значитничего не сказать. Сердобольный Толик развалился на стуле и вовсе не думал помогать слепому парню приготовить ужин. Не думал даже достать водку.
Слушай, Вовчинский, а загони ты эту квартиру, езжай в Че?
Да тут трешка, что я получу-то за нее, Толь?
Вован достал из холодильника водку, банку огурцов в мутном рассоле, достал кастрюлю, наполнил ее водой, поставил на плиту.
Все как у всех. И проблемы, как у всех: что с работой, что с квартирой. Все это так не вязалось с гротескной уродливостью его лица.
Макароны пожарю с яйцом, сказал он.
Супер, ответил Толик. Ну че ты ломаешься, как целка? Во тебе трешка позарез нужна. В хоккей в ней зимой гонять будешь или как? Че ты тут маринуешься?
Спасибо, пискнула я. За макароны.
Да они еще не готовы, засмеялся Вован. Он не махнул рукой, хотя должен был по всем правилам. Отсутствие жестов казалось мне странным, Вован-то не был слеп с рождения, не рос таким. Наверное, он хотел отучить себя от этих проявлений зрительной формации мышления, и, может быть, ему пришлось приложить для этого много усилий.
Глядя на бутылку водки, я подумала, что по-пьяни Вован начнет плакать, ругаться, драться, делать то, что полагается человеку, который пережил такой ужас.
Даже когда Вован просыпал с десяток макарон на плиту и на пол, Толик не стал ему помогать, даже не пошевелился. Он задумчиво курил, сияя сигаретным огоньком.
Вован смахнул упавшие макароны веником в совок, выбросил в мусорку. Не скажу, что он делал все так же ловко, как зрячий, вовсе нет (особенно тяжко было ему сладить с мелкими предметами или ничего не просыпать), но он делал это просто, такова была его обычная жизнь, и она Вована не смущала.
Компот, кстати, хотите? спросил он. Мама прислала с югов. Сливовый.
Хочу разбавить им водку, сказала я, и Вован засмеялся.
Все же молодая.
Еду он приготовил простую и вкусную, хотя разложить ее ровно и не сумел. Толику досталось больше, чем мне, и я таскала макарошки, обильно сбрызнутые кетчупом и майонезом, у него.
Потом мы пили водку. Вован рассказывал про то, как работает телефон доверия, про всякие приемчики, которыми люди пользуются, чтобы человек в сложной ситуации не бросил трубку от отчаяния и досады, а поговорил с ними.
Задавайте как можно больше вопросов, сказал Вован. Человеку сложно справиться с собой и не ответить на вопрос, обычно за вопросом всегда следует ответ. А вот если увлечетесь советами, трубку могут и бросить. И нужно иметь теплый голос.
У вас очень теплый голос, сказала я.
Спасибо, ответил Вован, в его благодарности чувствовалось дружелюбие и радость, но он не улыбался.
Я разбавляла водку, они же пили ее просто так и много. Я думала, Вован разоткровенничается, но внезапно разоткровенничался пьянеющий Толик.
У меня всю жизнь, сказал он. Тяга к симметрии. У меня оспина такая есть на щеке, это от прыщей в юности, там россыпь была, загноились, и вот мне хотелось такую же с той стороны, поэтому долго ковырял вторую щеку, пока гноиться не стала. И когда мне, в девяносто третьем, клык выбили, я себе другой сам лично вырвал, всекаешь? Это у меня началось, что ли, после того, как Любочка утонула. Не могу теперь, все симметрично должно быть. Ударят по одной щеке, я другую подставлю не столько с благородства, сколько для симметрии.
И целовать его, подумала я, надо так же.
Похоже, сказал Вован важно. На обсессивно-компульсивное расстройство.
А у меня депрессия, сказала я.
Депрессивная триада, сказал Вован. Гипотимия, моторная и идеаторная заторможенность.
Это че? спросил Толик. Вован закурил, и я едва не упала со стула, так неожиданно было выхвачено из огня его (тем более, с огнем связанное) уродство. Лицо его было затянуто вздутыми, красными складками, из-за них лоб казался покатым. Сам череп выглядел вздутым и причудливым, стеклянным сосудом, который выдул неумелый ученик мастера.
Это, сказал Вован. Плохое настроение, субъективная физическая усталость, снижение интеллектуальных функций.
Господи, подумала я, это про менятупая, ленивая и грустная.
Вован сказал:
Такое бывает, не нужно себя винить в своем состоянии. Тебе следует обратиться за помощью.
Вот и все, как будто прочел мои мысли.
Мы сидели очень приятно, разговаривали о психологии, Вован любил слушать лекции, вживую и в электронном виде, знал он очень много.
Пока огонь зажигалки не озарял его, я забывала, что разговариваю с человеком, у которого в все лицо в красных рубцах, который потерял зрение. Я болтала с хорошим и милым знакомым, умным, добрым и безнадежно ищущим работу мечты.
Мы с Толиком сидели рядом. Я думаю, в темноте люди свободнее, чем при свете. Наши с Толиком руки, его левая и моя правая, были совсем близко, я позволила своей руке неудобно висеть, не положила ее на коленку или на стол, только ради того, чтобы случайно прикоснуться к нему.
И иногда это случалось, Толик слегка касался тыльной поверхностью своих пальцев моей тыльной поверхности пальцев. Жаль, нет для этих частей наших тел отдельных и менее громоздких слов, потому что именно они подарили мне ни с чем не сравнимые переживания.
Казалось, пальцы мои онемели и чувствуют всего только легкую щекотку, поднимающуюся почти до запястья. Иногда я закрывала глаза и представляла, как возьму его за руку. Ведь здесь никто не увидит.
Ха-ха.
Когда мы вышли от Вована, я смотрела на отбитый замок у входа на крышу без страха.
Я знала, что это вовсе не ружье, во всяком случае, не ружье Вована.
Кстати, он единственный ничего не сказал о блестках на моем лице. Сначала я думала, что дождь смыл их, но в разбитом зеркале в лифте увидела, что мое, перечеркнутое трещиной, лицо еще сверкает. Вот это стойкость.
Потом я подумала: дура.
Очень понятно, почему Вован не спросил про блестки на твоем лице. Он слепой, и ты все это время думаешь о том, что он слепой.
Как можно быть такой тупой?
На улице я спросила у Толика:
А как Вован ослеп?
Толик пожал плечами.
Да без понятия, если честно.
Он не хочет об этом говорить? спросила я.
Может, и хочет, хер знает, сказал Толик. Я никогда не спрашивал.
Но почему?
Потому что с ним и без этого всегда интересно, сказал Толик.
От Вована он прихватил начатую бутылку водки, и теперь размахивал ей туда-сюда, свет фонаря то тонул, то выныривал из стекла.
А куда мы идем? спросила я. Уже темно, надо бы домой.
У нас с тобой последний адрес на сегодня, но там быстро. Покормить и вымыть деда одного.
Я начинала волноваться за родителей. Телефон-то свой я отдала Фиме. Я предчувствовала, что мне достанется, но, в то же время, я бы душу отдала, чтобы этот день никогда не кончался.
Я была пьяная, и круги света от фонарей были шире, солнечнее. Иногда я прислонялась к Толику и начинала смеяться, тогда он говорил:
Надо же, какая молодец, всем четыре, тебепять.
Почему-то это смешило меня еще больше.
Мы дошли до очередного ничем не примечательного дома. Квартира, нужная нам, была на первом этаже. Толик, прежде чем позвонить, толкнул дверь, она неожиданно поддалась.
Во сука тупая, сказал Толик, входя внутрь.
Пахло ужасно, меня затошнило. Если в доме чистоплотной Фимы запах этот был едва заметным, то здесь бил в нос. Запах дерьма. Я зажала нос рукавом.
Меня сейчас стошнит.
Вон сортир, сказал Толик и без промедления пошел на кухню.
Я так и осталась стоять в коридоре, глаза слезились, к горлу подкатил ком. Я думала выйти в коридор, но любопытство переселило.
Во ты сука, говорил кому-то Толик. Зарежут тебя как-нить и трахнут, поняла, упоротая? А то оно тебе страшно, знаю я тебя.
Я все-таки сумела дойти до кухни, грязной, с разводами на полу и горой немытых тарелок в раковине.
Толик говорил с какой-то женщиной, иногда он поливал ее водкой или встряхивал:
Меня слушай, говорил он. Женщина покачивалась, блаженно улыбаясь. Она была тощей, с длинными, грязными, свалявшимися волосами. Под глазами у женщины залегли такие большие синяки, что она стала похожа на мультяшную ведьму. Даже цвет лица был зеленоватым.
Женщина щурилась на свет.
Че, Натаха, хорошо тебе? спрашивал Толик. Натаха улыбалась, иногда она щурилась на свет и протягивала руку к глазам, но потереть их не хватало сил.
Толик снова полил ее водкой и сказал:
Только продукт на тебя переводить. Все, пошла нахер.
Что с ней? спросила я.
Да гречи навернула, ответил Толик.
Сначала я опешила, а потом поняла, что вряд ли Толик имел в виду, что Натаха съела тарелку гречневой каши.
Дура, блмать ее, короче. Бросает типа, ну хер бы там. Три дня вон продержалась, если не меньше.
Толик усадил Натаху на стуле, тело ее было расслабленным, как у куклы.
Пойду деда помою и жраку ему дам, сказал Толик. Может, Натаха блендер еще не загнала, я ж ей купил, а надо было не оставлять, вот, а с собой, что ли, носить, или прятать. Закапывать типа.
Он говорил деловито, без раздражения, и блендер нашел все-таки.
Странное дело, запах дерьма, казавшийся мне таким отвратительным, с каждой минутой вызывал мне меньше тошноты, я даже о нем подзабыла. Какая хорошая иллюстрация того, к чему может привыкнуть человек.
Я боялась садиться на стул, все в этой квартире казалось заразным и мерзким. От отчаяния я взглянула на потолок, но там, у дырки, из которой свисал провод с лампочкой, роились сонные, черные мошки, их было много, будто Бог обрушил на эту тесенькую квартиру одно из своих знаменитых библейских наказаний.
То-о-олик! заверещала я.
Че?
Я указала наверх, Толик сказал:
Ну все, ща первенец, во, небось от передоза коньки откинет.
Блендером он измельчил бананы с молоком, купленные, я уверена, им в прошлый раз, и унес миску в комнату. Я осталась наедине с мошками и наркоманкой.
Вдруг я увидела, что Натаха на меня смотрит. Глаза у нее были совершенно пустые, бледные, распахнутые настежь, как двери в оставленном доме.
Я сказала:
Здравствуйте.
Натаха не отреагировала, хотя я видела, что она смотрит на мои губы.
Тогда я стала снова смотреть на мошек, на то, как они ползают, маленькие и медленные, будто бактерии в чашке Петри.
На подоконнике стоял дезодорант в аэрозоле, фиолетовый "Lady`s speed stick".
Я сказала:
Извини, Натаха, но притча о Совершенном Милосердии ничему меня не научила.
С другой стороны, я не собиралась брызгать Натахе в лицо дезодорантом, так что и извиняться перед ней было не за что.
Извиняться стоило перед мошками. Я встала на качающуюся табуретку, занесла руку с дезодорантом так высоко, как только могла. К слову о дезодоранте, понюхала подмышку, чтобы убедиться, что я не воняю после долгого дня.
Оказалось, что воняю.
Такова природа реального.
Я посмотрела на Натаху. Она улыбалась, зубы ее были серыми с частыми черными пятнами. Мне было жутко и отвратительно. Куда хуже, чем во всех предыдущих квартирах.
Я долго стояла на стуле и глядела на лампочку и на мошек вокруг. Может, они греются? И тогда я, в самом деле, ничего не поняла из притчи о Совершенном Милосердии.
Толик уже возился с чем-то (или кем-то) в ванной, слышался плеск воды.
Я не могла решиться. Все же это существа живые и чувствующие. В этом смысле они почти как я.
Мне бы не хотелось, чтобы кто-то пришел в мой дом и отравил угарным газом (к примеру) мою семью.
Но вдруг, подумала я, мошки разнесут здесь заразу? Вдруг ослабленный организм невидимого деда не выдержит?
И я нажала на кнопку и направила струю дезодоранта на мошек. От резкого запаха, который все же приятнее запаха дерьма, от того, что табуретка подо мной качалась и от того, что внезапно и громко засмеялась Натаха, я повалилась назад.
Бесславная, подумала я, кончина.
И смешно, конечно, что подумала я именно таким высоким штилем. В полете я приготовилась к большой боли, но она не наступила. И полет не закончился.
Толик поймал меня, нас с ним только чуть толкнуло назад инерцией. Я нащупала ногами пол, Толик положил голову мне на плечо.
Ты как? спросил он.
Нормально? сказала я слабым-слабым, странным голосом.
Фашистка, сказал Толик. И ты фашистка, Натаха. Эльза, мать твою, Кох.
Толик взял у меня дезодорант, обрызгал Натаху и сказал:
Все, ходу отсюда. В деревню, в глушь, в Саратов!
Он ткнул пальцем в Натаху.
А ты, если думаешь, что сюда я больше не ездок, обломайся!
Натаха вдруг оскалилась, и мне показалось, что она его укусит. А Натаха неожиданно обняла руку Толика, как маленькая девочкаигрушку.
Толик погладил ее по голове.
Дура ты.
А дед в порядке?
Не поила его сегодня и не кормила. Ну, дед-то не пожалуется, но я так думаю. Внучка еще. Внучки эти, мать их.
И мы ушли из этой квартиры, оставив Натаху на кухне. Толик закрыл дверь на ключ, а ключ сунул под коврик. Все лучше, чем ничего.
Уже за закрытой дверью услышали мы плач Натахи, а невидимый дед так и остался невидимым.
Я и представить себе не могла, сколько сейчас времени. У Толика часов тоже не было.
Мы вышли во двор, и я спросила:
А она заслуживает счастья?
Почему-то это был очень важный вопрос.
Да, сказал Толик. Конечно. Заслуживает. Она бедная маленькая девочка.
Натахе было под сорокет, судя по всему. Может, меньше, но вряд ли как маленькой девочке.
Все остальные такие хорошие, сказала я.
Одна Натаха плохая. Натахасама Сатана, засмеялся Толик. Слушай, я опять хавать хочу, пошли на рынок забежим.
И я подумала: как странно, я тоже хочу есть. И что я ела жареные макароны с кетчупом, несмотря на то, что в темноте, но прямо передо мной, было лицо Вована.
И сейчас после мерзейшей квартиры Натахи и ее невидимого деда, голод все равно зудел в животе.
На рынке все уже было закрыто, только какая-то обрюзгшая, невероятно усталая тетька из закрывающегося ларька продала нам две сосиски в тесте, а затем сразу выключила свет и вышла закрывать палатку.
Мы пошли есть во дворы. Скамейка (плешиво-синяя и блестящая в темноте от капель воды) была мокрая, поэтому Толик сел на ее спинку, положив ноги на сиденье. Я, недолго думая, последовала его примеру.
Ели мы молча, Толик запивал водкой, как водой, а я давилась всухомятку.
Состояние у меня было такое, словно я заболеваю. В носу свербило, все тело ломило. Я даже подумала, что у меня похмелье.
Но все оказалось проще, я расплакалась.
Толик сказал:
Ну-ну, Ритуля, ща домой поедем с тобой. Мамка с папкой твои, небось, там с катушек слетели.
Я разрыдалась только сильнее.
Фи-и-и-има скоро умрет! Она старая! И Леха! И Вован! И Светка, особенно Светка! И невидимый дед! И Натаха, хотя пофиг мне на эту Натаху! Не хочу, чтобы они умирали! Почему так, Толик, почему они не заслужили счастья?