Сначала наш приход никто не заметил, но мама быстренько вышла в середину зала и раскинула руки в приветственном жесте.
Дамы и господа, сказала она.
Публика была самая разношерстная: серые музейные работницы, чиновники и чиновницы невысокого полета в серьезных, строгих костюмах, парочка ярко накрашенных студенток в косухах, мужчина, похожий на преподавателя искусствоведения, дядя Леша, папин друг, тоже крупный местный бизнесмен с филантропическими замашками и пивным пузом.
Я заметила даже уборщиц в штатском. В детстве, когда меня привозили к маме на работу, я частенько имела с ними конфликты по поводу моего внешнего вида или скорости бега.
Я прошептала Толику:
Видишь две стоят? Это "зеленые патрули". Я называла их так за форму. Все время меня отчитывали.
Толик громко засмеялся, и это привлекло дополнительное внимание к маминым словам.
А вот и Светлана Логвиненко, художница, объявила мама. Самый главный человек на открытии выставки.
Светкины глаза сделались огромными и неестественно блестящими, я даже снова испугалась, что сейчас она и умрет. Но Светка только прижала ладонь к глазам, плечи у нее затряслись.
Она еще не плакала, но была к этому близка, когда раздались аплодисменты. Аплодисменты совершенно разных людей, которых объединяло только одноони видели Светкины картины.
Простите, сказала она, хватаясь рукой за воздух, будто ей протягивали микрофон. Я совсем не готова к этому. То есть, я счастлива, просто я не знаю, что сказать.
Обычная женщина Светлана Логвиненко, окончила институт, кое-где поработала и теперь умирала.
Прекрасная художница.
Люди молчали и смотрели на нее, никто даже не перешептывался. Как же велико у нас уважение к смерти.
Толик вдруг подался к Светке и поцеловал ее в щеку. Тогда она заговорила:
Вы знаете, я никогда не думала, что мои рисункиэто картины. А это картины. Так удивительно видеть то, что я делала, то, что я помню, как я делала, в рамке. Извините, наверное, я повторяюсь. Я просто правда не знаю, как реагировать. Я сейчас так счастлива.
Она заулыбалась, но из глаз у нее текли слезы.
Я точно не знала, плачет она от счастья или нет. Возможно, она плакала, потому что когда-нибудь эта выставка закончится, и ее картины уберут. Я бы плакала от этого.
Или от того, что людей слишком мало.
Или мне не нравилось бы помещение.
Я вообще вечно всем недовольна.
Светка утирала слезы и говорила:
Спасибо вам, мне так приятно, так приятно.
Голос ее казался неожиданно сильным и живым.
Наверное, художнику полагается рассказать о своей работе, но я не знаю, что именно. Это все просто я.
Никто не понял, что Светка закончила речь, поэтому она пробормотала:
Все.
И опять люди захлопали ей. Мама лучилась от счастья, папа выглядел очень довольным, Толик прошествовал отдать дань бутербродам, он вовсе не казался гордым, хотя без него тоже ничего бы не вышло. Выходило так, словно ему все равнообычный Толик в хорошем настроении.
К Светке подходили люди, говорили ей приятные слова.
Это чудесно, сказал заместитель мэра Верхнего Уфалея (мама сообщила мне это шепотом, ткнув в него пальцем), изможденный, подвыпивший, толстый мужик. У меня троюродная сестраглава краеведческого музея. Это не совсем то, что нужно, но у нас есть место для экспозиции, и мы могли бы разместить ее там на постоянной основе. Это очень, очень интересно.
Он произносил это так: оч-чень, оч-чень.
Мужчина, похожий на преподавателя, пожал Светке руку.
Прекрасный пример аутсайдерского искусства, сказал он.
Аутсайдерского? спросил папа.
Мужчина засмеялся:
Нет-нет, я имею в виду не только не профессионального, но и более искреннего.
Были и разные другие комментарии: от сухопарых смотрительниц музеев, ласковых чиновниц. Одна из девочек в косухах, накрашенная ярко, с почти фиолетовой помадой вообще сказала:
Вот это улет!
Но самым ценным, я думаю, был комментарий одной из уборщиц, старшей по "зеленым патрулям". Эта грузная женщина с ярко подведенными глазами подошла к Светке и сказала:
Как в детстве. Хотела бы, чтобы у моего внука были книжки с такими картинками.
Потом нагрянули телевизионщики и сняли о нас короткий ролик, расставили всех в нужном порядке (исключив Толика), настроили свои внушительные, черные, похожие чем-то на космические приборы приспособления. Камера выглядела жутковато, и я даже чуточку боялась в нее смотреть.
Рыжая, кудрявая девушка встала рядом со Светкой (и подальше от меня и папы, чтобы наши волосы не сливались в кадре) и преувеличенно бодрым голосом начала:
Сегодня в нашем городе открылась выставка работ Светланы Логвиненко, женщина, страдающая серьезным заболеванием, поделилась с нами своими удивительными работами, которые, безусловно, станут для города и всей области настоящим сокровищем.
Ребята с камерами снимали и картины, иногда подсвечивали себе что-то, и я подумала: интересная, наверное, работа.
Может, стать оператором?
Журналистка и еще что-то говорила, я не слушала, только смотрела в кадр и, тем самым, производила, наверное, очень зловещее впечатление.
Когда журналистка протянула Светке микрофон, та только рассеянно улыбнулась, но, чуть погодя, все-таки заговорила:
Спасибо вам за то, что приехали сюда. Для меня знание о том, что люди увидят мои работы, увидят меня, пожалуй, самое ценное из всех, что я приобрела, болея.
Кажется, Светка заготовила только эту фразу, дальше она стала запинаться, потом сказала:
И вообще надо обязательно снять Толю. Он мне очень помог. Он многим помогает. Толя! Толя, иди сюда!
Да че со свиным рылом-то в калашный ряд?
Но Светка так доверчиво протянула к нему тонкую руку, что Толик влез в кадр.
А ну да, сказал он. Да все равно вырежут.
Но Светка поцеловала его прямо перед камерой.
С этого момента я чувствовала себя ужасно. Потом журналистка еще спрашивала что-то у мамы с папой, как у куратора и спонсора выставки, и мама изредка подталкивала меня локтем, чтобы я тоже выступила, но я стояла и молчала.
Когда журналисты закончили с нами и отправились к заместителю мэра Верхнего Уфалея, я подумала, что все как-то местечково и вообще мне не нравится.
Подошел пузатый дядя Леша, принялся вести с родителями светские разговоры и спрашивать меня, кем я хотела бы стать. Я отвечала:
Сейчас в раздумьях.
И:
Я ищу для себя варианты.
Только этими двумя фразами, ему было достаточно. А Толик и Светка все это время рассматривали ее картины, крепко обнявшись.
Когда мне удалось улизнуть, я прихватила с собой бутылку малинового вина и заперлась в кабинке туалета.
Кабинок было две, так что, я надеялась, что никто не будет ломиться в мою.
Я опустила крышку унитаза, устроилась поудобнее и сделала большой глоток сладкого и терпкого малинового вина. Белая кафельная плитка под моими ногами стала почти сплошным полотном из-за слез.
Свет был яркий и злой, я все время терла глаза, кроме того меня раздражало гудение бачка. Ну, хотя бы чисто.
Я чувствовала такую зависть, такую злую ревность, и я так презирала себя за это.
В конце концов, разве Светке не отпущено так мало времени, и разве я не должна быть доброй и мягкой с ней, даже в мыслях?
А я ее ненавидела, и ненавидела себя за то, что я ее ненавижу.
Я выдула полбутылки вина, голова заболела, меня подташнивало, и я продолжала плакать от обиды на весь мир: от того, что я недостаточно талантлива, от того, что меня не любит Толик, от того, что я не умираю, и никто меня не жалеет.
Все время у меня перед глазами стояла эта картинаСветка его целует, и они счастливы.
Пусть и очень-очень недолго, но Светка будет любимой.
Как я убивалась, заливаясь малиновым вином в музейном туалете под беспощадной лампой, ко которой ползала сонная, неизвестно как умудрившаяся выжить в осени, муха.
Я все ждала, когда же меня кто-нибудь потревожит, и это случилось. Туалет был общий, поэтому я надеялась на две вещи.
Во-первых, что Толик придет отлить, но увидит меня, такую заплаканную, и мы сольемся немедленно в страстном поцелуе.
Во-вторых, что на меня наткнется заместитель мэра Верхнего Уфалея. Хотелось бы оказаться в такой ситуации.
Но шаги были такие тихие, что я сразу поняла, кто это. Я вся сжалась, даже дышать перестала, но Светка все равно меня заметила.
Рита? Ты что все это время тут сидишь?
Да, сказала я. У меня клаустрофобия. То есть, агорафобия.
Отступать было некуда, и я открыла дверь. Светка запивала таблетку водой из-под крана. Лицо ее было искажено гримасой боли. Я возненавидела себя еще больше.
Представляешь, твоя мама закупила только алкогольные напитки и газировку, а мне нельзя ни того, ни другого.
Тебе плохо?
Немного, но лучше я выпью таблетку и еще тут побуду, сказала она. А ты почему плакала?
Я молчала, потом вытянула вперед руку с пустой бутылкой из-под малинового вина. Светка улыбнулась.
Понимаю тебя.
А я тебя не понимаю, подумала я.
Так что случилось? снова спросила Светка. Глаза у нее были красивые и очень внимательные.
А я была пьяная дура и разрыдалась снова. Долго Светка гладила меня и утешала, пока я не сказала ей:
Ты такая талантливая, тобой все так восхищаются, и ты художница, и Толик тебя любит, а я люблю его, а он тебя любит, ну как же так! А меня он не любит! И я не талантливая! И мной не восхищаются!
Я все это сказала, выпалила, а потом расплакалась еще сильнее, уже от того, что такая вот я тварь.
Я подумала, что Светка на меня разозлится, и больше мы не будем дружить, но Светка посмотрела на меня с улыбкой много шире, чем там, в зале.
И поцеловала мой взмокший от малинового вина лоб.
Глава 9. Куда заведет смирение?
И, конечно, на Толика я обиделась. Обиделась за то, что не любит меня, и за то, что я ему не нужна.
Он, видно, расстраивался, все время старался меня расшевелить, очаровательно и даже беззащитно шутил, но я была неумолима.
Я решила стать холодной и неприятной, чтобы он почувствовал себя так же одиноко как я.
Тем более, что я уже чуточку осознавала свою власть над нимвласть единственного настоящего друга.
Холодало все ощутимее, и я чувствовала свою особенную связь с природой, я имею в виду она была так же зла и морозна, как я, и мы с ней словно бы действовали в команде.
Когда я ездила с Толиком в Вишневогорск, я была очень и даже преувеличенно мила со всеми, кроме него.
Ну че ты? спрашивал он иногда, совсем отчаявшись. Че ты кислая-то такая?
Ничего, отвечала я. Все нормально.
Я его злила, это ощущалось. Толикова мягкость обманчива, на самом деле он был вспыльчивый и до жути нервный, и я видела, как он напрягался, и сцеплял зубы, и, в итоге, отделывался очередной шуткой.
И помнила историю про нож под ребрами толкнувшего его мужика. И меня это забавляло и радовало, что теперь-то он, проходя свой духовный путь, меня не обидит, а будет терпеть.
Думаю, я была ужасной дурой. Не то, чтобы мне стыдно, скорее жутковато. Зачем злить человека, который так легко злится?
Но в то же время мне нравилось наблюдать за ним как-то со стороны, и я, к примеру, впервые поняла, что экзальтированность, шутовская расхлябанность и даже какая-то Толикова театральность, зубастость его шуток бралась из того же источника, что и его резкий норов.
Что он часто говорит ласковости, но не менее часто и грубости.
Я узнала его, рассматривала, как рисунок, и мне нравилось, как построена светотень. Какие блики и провалы зияют в нем.
Мне нравилось, что он старался быть со мной мягче, чем есть, нравилось, что ему не хотелось меня обижать. Я чувствовала себя ребенком при очень большой собаке.
Иногда я следила за ним просто так, к примеру, когда он разговаривал с папой (они смеялись и вспоминали прошлое, в котором мне места не было), я наблюдала за ними, сидя на лестнице, затаившись и едва дыша, почти просунув голову между перилами, чтобы хоть краем глаза уловить гостиную, и размашистые жесты Толика, и, может, его нервные, вечно подвижные пальцы.
Как-то раз Толик меня заметил, вышел и долго стоял и смотрел на меня, а я смотрела на него, и я подумала, он извинится передо мной за Светку, но Толик только швырнул в меня конфетным фантиком, свернутым в тугой шарик. Я не успела убрать голову, и шарик попал мне в нос.
Идиот, прошипела я, а Толик засмеялся, закурил сигарету, прищурил от дыма глаз.
Ты зато умная, сказал он. Самая-самая.
Пошел ты.
И в этот момент я почувствовала, что ему проиграла, я ощетинилась первой, и он все теперь про меня знал, как мне обидно.
Я проплакала полтора часа прежде, чем Толик пришел ко мне и спросил, не хочу ли я прошвырнуться, то есть, погулять.
Я согласилась, и мы пошли в лес, где звенящий от холода осенний день становился почти по-зимнему морозными сумерками.
Ну че ты? спросил он. Че ты мозги мне трахаешь? Чем я тебе на хвост-то наступил?
А ты не понимаешь?
Я ж идиот. Где мне уж, откуда?
Я потянулась пальцем стряхнуть длинный столбик пепла от его сигареты, он мягко (хотя и более резко, чем стоило бы) схватил меня за руку.
Да че ты? Ну, если хочешь меня завиноватить, так и скажи, предъяви мне хоть.
Он засмеялся, обнажив золотые клычки. Я сказала:
Я ничего не хочу от тебя. И даже говорить с тобой не хочу.
Хочешь я поговорю?
Не хочу.
И мы долго молчали, шли по лесной тропинке, и Толик периодически пинал корни, а я рассматривала оспину на его щеке. Наконец, я спросила:
А откуда у вас здесь шрамы?
Я ткнула пальцем в один из крошечных рубцов у уголков его губ. Надо сказать, не так они были и заметны, тоньше и проще его оспин. Толик молчал. Я спросила еще раз, он ничего не ответил.
Когда я спросила в третий раз, Толик прижал палец ко рту, а потом комично развел руками, мол, не могу говорить, все равно, что немой.
Взгляд у него тоже был весьма красноречивый, мол, не я это придумал.
Так мы и молчали всю прогулку, и я старалась держаться поближе к нему, чтобы чувствовать, какой он горячий и надежный, но, в то же время, и злил он меня сильно.
И почему-то, хотя я все еще обижалась, после этой тягомотной и скучной прогулки мне перехотелось плакать.
А на следующий день он принесся ко мне радостный и нежный, весь совсем ручной.
Поехали, сказал он. В Верхний Уфалей.
Зачем? спросила я.
Навстречу приключениям, сказал Толик. Ну, ну ты серьезно что ли? Зачем надо может быть кому-то в Верхний Уфалей, там даже никеля осталось с хренову душу.
Я сказала:
Ты же там никого не знаешь.
Не знаю, согласился Толик, склонив голову, будто ему было за это несколько стыдно. Но познакомимся с кем-нибудь. Я чувствую, мне туда надо.
Ну и езжай туда один.
Ты злая. Все злые. Один я добрый, хороший, замечательный, поехали со мной.
Я там никогда не была.
Ура, путешествие!
Не знаю, зачем я согласилась. Мы все еще были в ссоре, и потворствовать я ему не хотела.
Все начиналось точно так же, как и обычно. Мы с Толиком сели в автобус, в тот же, который вез нас до Вишневогорска, но проехали Вишневогорск и двинулись дальше. У меня было ощущение, словно я в компьютерной игре, открываю новую карту. Из темноты проявлялись, будто на фотопленке, очертания все новых остановок, домиков и перелесков. И хотя не слишком-то они отличались от того, что я уже видела, искра неповторимости, невозвратности и хрупкости придавала им такую сочную настоящесть.
Я читала надписи на боках и торцах остановок, вот некоторые из них:
"Сдохни, тварь"
"Рэпкал"
"Цой жив"
"ЦОЙ жив"
"Цой ЖИВ"
И всюду разнообразные, нет, действительно очень разнообразные изображения мужских половых органов.
Можно ли было составить какое-то представление о человеческих душах и о том, что находится у людей на повестке дня? Думаю, да, до определенной, конечно, степени.
Часто рисовали кресты и звезды, много-много крестов и звезд, почти до уродливости неаккуратных, но полных отчаяний и надежд.
Но больше всего меня поражали венки у дороги, иногда они обрамляли таблички, надписи которых я не видела, да и не успела бы прочитать. Думаю, это были имена.
Толик, спросила я, когда мы проехали очередной венок, большой, пушистый, с желтыми и фиолетовыми искусственными цветами, неестественно и пронзительно яркими даже в дорожной пыли. А к чему эта традиция оставлять венки на месте смерти? Есть ведь могила.