Ни кола ни двора - Беляева Дарья Андреевна 8 стр.


 Не думаю,  выдавил он, наконец.  Я думаю, что это просто, в конце концов, не так уж важно.

 Но этоты,  сказала я.  А значит, это и я. Мое прошлое. Моя семья.

Папа взглянул на литографию с Ласочкой.

 И что ж нового ты о себе узнала?

 Что ядочь бандита.

 Ты всегда была моей дочерью.

Он не говорил "бандита", не мог это из себя выдавить. У папы было спокойное, почти умиротворенное лицо, но что-то все-таки мешало ему сказать "дочь бандита".

 Ты убивал людей?

Он сказал:

 Это такой вопрос.

 Какой вопрос?

 Сложный.

 Ты оставлял их полуживыми и не знал, спаслись они или нет? Почему это сложный вопрос?

Папа помолчал. Я облизала палец и принялась собирать крошки с блюдца, отправила их в рот, оказалосьостанки песочного печенья.

 Хорошо,  сказал он.  Я убивал людей. Но если бы я этого не делал, убили бы меня.

А то. Все так говорят.

 Тебе нравилось?  спросила я. Вопрос, на который ни один родитель не ответит честно.

 Нет,  сказал папа.  Не нравилось. Отвратные чувства на душе после этого.

 Отвратные чувства?  переспросила я. Папа как-то углядел в этом обвинение.

 Это было необходимо. На мне были мать, умирающий отец, братья, потом твоя мама. Мне нужны были деньги.

 Всем нужны были.

Папа вдруг сказал, абсолютно беззлобно, с каким-то дзеновским спокойствием.

 Хорошо об этом здесь поговорить?

Здесь, в хорошем, теплом доме, сытой, здоровой и богатой.

Да, хорошо.

 У всего есть цена,  сказал мне папа.  Это нормально. Так, цветочек, устроен мир.

Может, подумала я, он впустил Толика в наш дом, потому что Толик это то, что могло бы стать с папой. Его неслучившаяся судьба, от которой ему так хочется откупиться.

Я сказала:

 Ты отбирал у людей деньги? И тебе не было стыдно?

Папа развел руками, даже чуточку комично, наморщил нос.

 Деньги не пахнут.

Сдаваться я не собиралась.

 Папа,  сказала я с нажимом. В детстве это всегда работало.

 Это был этап,  отозвался он.  Послушай, начиналось все довольно прилично. Ребята на рынке просто просили их прикрывать, немножко помочь, припугнуть жадных партнеров, не знаю, поговорить с кем-нибудь, серьезные морды построить.

 А потом?

 А потом я подумал, что из этого выйдет неплохой бизнес. Много было тогда разной швали, карманники, наркоши, жулики. Я подумал, что можно защищать барыг, чтобы не кидали, не лезли. Получать за это деньги.

Я думаю, это была часть правды. Может быть, ощутимая часть.

 Потом все завертелось. Думать над тем, что будет завтра я начал, наверное, году в девяносто восьмом. До этого вещи очень быстро случались.

Говорить с ним было тяжело. Казалось, я из него не признания вырываю, а зубы.

Мой милый, смешной, идеальный папа, такой добрый и отзывчивый, наверное, тоже вырывал людям зубы. Если они не хотели, например, чтобы их не кидали.

Мы смотрели друг на друга. Папа казался мне беззащитным. Наверное, никто не хочет отвечать, в конце концов, перед своими детьми.

 Так что ты хочешь знать?

Ответ на этот вопрос у меня был. Вернее, у меня был вопрос. Может, самый важный из тех, которые я когда-либо задавала папе. Важнее, чем вопрос о том, почему небо такое голубое, а трава так зелена.

 Что самое ужасное ты сделал в жизни?  спросила я.

Я ждала честного ответа. Мы смотрели друг на друга, я все думала, решится ли он. Думала, что если решитсяне разлюблю его, что бы там ни было.

И вообще, честно говоря, он мой папа, что бы он ни делал, он купал меня в море, придумывал для меня истории, он был рядом, когда я грустила и радовалась, целовал меня, когда я плакала, давал мне руку, когда мне было тяжело подниматься в горы.

Папа сказал:

 Я поджег дискотеку.

Мой папа, которого я так любила, который всегда был рядом, который рисовал вместе со мной мелками и наряжал со мной елку, вряд ли имел в виду, что ему жалко какой-нибудь интересный интерьер или труд владельца клуба.

Он имел в виду, что он поджег дискотеку вместе с людьми.

Я не хотела молчать долго и не хотела делать ему больно, поэтому спросила:

 А дядя Толик? Каким он был?

 Ужасно гонорливым и вспыльчивым, мрачным в каком-то смысле, он одиночка такой. Характер у него былне дай Боже. На поворотах очень крутой. Но смешной он всегда был. Особенно маленький. Он же меня на пять лет младше. Мы с ним познакомились, когда Толику едва только двадцать исполнилось.

О Толике папа говорил с теплом, с какой-то даже радостью.

 А у тебя есть твои фотки?  спросила я.  Из тех времен.

 Отчего ж нет,  сказал он.  Есть какие-то.

 Покажи.

Папа ушел, оставив меня в кабинете одну. Я смотрела на настенные часы, на то, как продвигается вперед секундная стрелка, быстро, будто подгоняемая ветром и на то, как медленно ползет, преодолевая сопротивление, минутная. Вроде бы они на одном циферблате, но какая разная судьба.

Папа вернулся с пачкой фотографий, положил их передо мной, встал рядом.

 Полюбуйся-ка.

И почему только я никогда не спрашивала об этом, почему не хотела посмотреть на папу с мамой молодых?

На первой фотке мамы не было, только папа и какие-то ребята. Все в разноцветных болониевых спортивных костюмах, стояли они тесно, как футбольная команда.

Папа был в серединемолодой, еще рыжее нынешнего, светлый, улыбчивый, такой хороший парень из хорошего кино. От него исходила радость молодого и здорового животного, веселого пса. Папа стоял с цепью, намотанной на руку на манер кастета.

 Вот,  сказал папа.  Толик.

Я заметила его. Возраст Толика сильно красил. В юности он был простой белобрысый гопник, большеглазый, осунувшийся, но веселый. Возраст и болезненность придавали его образу почти библейский размах, ощутимое страдание делало Толика тоньше, художественнее, тогда как веселый, алкоголический раскат юности наоборот заземлял его, обнажал провинциальную, простецкую суть. Я попыталась рассмотреть оспинки на его щеках, но таких тонкостей фотография не передавала.

У Толика на шее висела толстая золотая цепь, она блестела, как сейчас блестели его зубы. На Толике был фиолетовый спортивный костюм с длинной, кривой красной полосой. Молодой Толик был покрепче, астеничный все равно, но куда более ладный.

 ЭтоЭдик. Толькин лучший друг. Я как-то спас ему жизнь в драке. Ну, тот Эдик, который часть одеяла.

Он стоял рядом с Толиком. Высокий, тощий, лопоухий, с длинными глазами и печальным, длинным носом. Эдик был некрасивый молодой человек, какой-то внутренне негармоничный и явно дерганный.

 У матери его шиза была. Таскала всякие вещи с помойки. В детстве привязывала Эдика к стулу. Никто не знал ее имя, все называли ее мамой Эдички. Толик какое-то время жил с ними и говорил, что видел ее паспорт, и что она сменила имя на Мама Эдички. Мама Эдички Шереметьева. Толик говорил: мама Эдика, именуемая мамой Эдика.

Папа засмеялся чему-то своему, я улыбнулась. Как часто становится неловко, когда слушаешь чьи-то личные, узкокорпоративные шутки. Особенно те, которые делились с теми, кто уже умер.

 Убили его,  сказал папа.  А это вон Антоха Губанов, я тоже рассказывал. Друг мой старый. Когда меня опека в детдом забрала, помнишь, я говорил? Мы там познакомились. Потом мать меня вернула, а он там остался. Сел за причинение тяжких телесных, по малолетке еще. Потом освободился, у нас тогда все завертелось как раз.

Антон Губанов был серьезный молодчик, довольно накачанный, хмурый. Он единственный не улыбался даже чуть-чуть. Коротко стриженный, почти бритый налысо, на голове только чуть-чуть щетинки.

 И его убили тоже,  сказал папа, цокнув языком.  Вот, а это Колька Алликмяэ. Эстонец наполовину. Отслужил в Афгане, потом спивался, пока его Эдик не припер в дело. Они соседи были. Хороший был парень, добрый очень. Клоуном стать хотел, но после войны поступать не решился. Не любят, говорил, дети клоунов-убийц.

Тут даже я засмеялась.

 У него ранение осколочное было, в голову. Речь очень исказилась, странно говорил, думали, тупой, на работу не брали никуда.

 А что с ним случилось?  спросила я. Коля Алликмяэ был светловолосый почти до белизны, немножко картинно, по-европейски красивый, хорошо сложенный юноша.

 Застрелился. Ну, это ожидаемо было. Депрессивный был мужик.

 А это кто?

 Это Костя Русый. Он в милиции работал, его куда-то там послали, не то в Сумгаит, в Ош. Нет, Ош позже был. В Сумгаит, наверное. У него там девочка была, ее убили. Он нашел, кто, и разобрался по-своему. Пришел сдаваться, ему там посочувствовали, задним числом уволили, ну и все, прикрыли, короче. Понятно, что идти особо некуда было. Да всем нам.

Костя Русый был парень с ожесточенным, злым лицом, совсем не очаровательный, даже в юности. Я смотрела на молодые, почти мальчишеские лица. Обычные русские ребята, все светловолосые, кроме моего рыжего папы. Переодеть бы их в военную форму, состарить фото, и получилось бы очень трогательнофронтовые друзья.

 А с ним что?

 Да что ему сделается? В Москве живет сейчас. У него дочка взрослая, старше тебя.

Папа вдруг быстро, как бы украдкой спрятал фотографию под стопку.

 О, а вот и мама. Смотри, это наша с ней первая фотка.

Мама с двумя хвостиками в желтых леггинсах смеялась, а папа держал ее на руках. Судя по всему, он болтала ногами в момент, когда фотограф их запечатлел, одна ее затянутая в солнечный желтый ножка превратилась в цветовое пятно.

 Толик фоткал.

Еще пару часов я рассматривала с папой фотографии, большинство людей на которых были уже мертвы или очень-очень далеко.

Как и во всех старых фотографиях, в этих была трагедия уже сбывшейся судьбы. Исполненного приговора.

Папа иногда на фотографии даже не глядел, тыкал пальцем почти наугад, называл имена.

Я хотела обсудить все это с Толиком, но дома его не оказалось.

На следующий день он тоже не вернулся. И еще через день. На одной из утренних пробежек я спросила у папы, где Толик, неужели он выгнал его из-за меня. Папа пожал плечами.

 Толик гуляет, где ему вздумается, и сам по себе.

На четвертый день Толик явился, но я тогда уже крепко спала, затем он снова исчез. Я подумала, что он избегает меня и решила, что, в таком случае, не буду искать с ним встречи. Так прошло две недели, Толик появлялся и пропадал, а я за ним не охотилась.

Мы увиделись всего пару раз, в основном, когда я спускалась на кухню. Толик был приветливым и радостным, но мне этого было недостаточно. Я хотела его внимания.

Тогда я решила страдать. Тут как раз родители настояли на том, чтобы я занималась английским, ведь Сулим Евгеньевич вернулся из Франции и готов был приступить к своим обязанностям. Мне требовались свободные уши, поэтому я покорно согласилась.

Сулим Евгеньевич, если уж быть до конца честной, не то чтобы учил меня английскому. Вряд ли можно было считать старую игру про дракончика Спайро без субтитров образовательным маршрутом.

Иногда мы разговаривали, иногда по очереди играли на приставке (разумеется, звук мы выключали), иногда, если мне удавалось найти второй джойстик, вонзались в разные файтинги.

Сулим Евгеньевич мне нравился. В первую очередь тем, что ему было плевать на свои обязанности. Его можно было даже убедить сделать за меня домашнее задание.

Еще мне нравилось, что у него странное имя. Когда-то мама Сулима Евгеньевича закрутила роман со знойным кавказским парнем. Ее молодой человек, в конце концов, укатил на малую родину, оставив ей сына, приятные воспоминания и чувство глубокого разочарования в жизни.

Мама назвала сына в честь отца, а отчество ему дала дедово.

Правда, она не знала, что полное имя ее возлюбленного было Сулейман. Так Сулим Евгеньевич получил вместо нормального имени сокращение. Все равно, что, например, Сережа Ахмедович.

Сулим Евгеньевич с отличием окончил МГЛУ, но красный диплом он получил без огонька. Говорил, что учится от делать нечего, чтоб не работать. Потом, правда, впахивать все же пришлось. Он даже поработал научным переводчиком-синхронистом, мама нашла его на одной из конференций.

Сулим Евгеньевич согласился переехать в Вишневогорск. Жизнь там дешевая, а Сулим Евгеньевич от нее почти ничего и не хотел. Он работал весь учебный год, а потом на три-четыре месяца уезжал во Францию, которую любил отчаянно, до рвущегося сердца и совершенно ответно. Там у него были любовница, авеню Монтень и Лувр. В Париже Сулим Евгеньевич жил по-настоящему, на широкую ногу, кутил на все, а потом, изрядно ощипанный и обедневший, возвращался в Вишневогорск и впадал в анабиоз, накапливая жирок на следующую поездку благодаря разнице между большой зарплатой и скудными возможностями ее потратить.

Думаю, Сулим Евгеньевич был моим кумиром. Он жил, как ему нравится, ни на кого не оглядывался, жил странно, диковинно, почти безумно, но так, как ему хотелось.

Я даже не могла утверждать, что по-настоящему его знаю. Со мной он был циничный человек с блеклым, невыразительным тоном, ленивый до невозможности, флегматично-усталый. Мне казалось, в Париже он другой.

Сулиму Евгеньевичу, кстати, досталось от мамы вполне обычное, славянское лицо. Разве что брови были высоко вздернуты и резко изломанысовершенно по-кавказски и очень красиво.

Я доверила ему много своих тайн. Не уверена, что он хоть одну из них запомнил, но делал вид, что слушает внимательно. А мне всегда был необходим хороший слушатель.

Вот и сейчас Сулим Евгеньевич, отправляя дракончика Спайро в долгий полет, спросил:

 Так что, как прошло лето?

Он любил вопросы, которые позволяют надолго выключиться из беседы, вопросы, которые подразумевают пространные ответы.

 Я влюбилась.

 О? Слушай, забавно, что в этой игре надо прогревать яйца, да?

 Немного забавно,  сказала я.  Знаешь, кто он?

 Нет,  сказал Сулим Евгеньевич. Фиолетовый дракончик летал над Осенними равнинами, так называлась эта локация. В бассейне под ним плавали рыжие листья.

 Он отсидел десять лет в тюрьме. Или даже одиннадцать. Не знаю, как лучше сказать. Представляешь?

 Нет,  сказал Сулим Евгеньевич.  А за что?

Дракончик Спайро залетел в переливающийся голубым и розовым, как рассветное небо, портал. Несмотря на ужасную графику, все-таки эта игра казалась мне красивой.

 Не знаю,  сказала я.  За рэкет, наверное.

 А столько дают?

Я пожала плечами.

 Наверное. Не знаю.

Сулим Евгеньевич сказал:

 А. Это, наверное, тот урка, который порнуху в вашей гостиной по спутниковому смотрел, когда я пришел.

 Что?! Он вернулся?!

 Видимо, если это он.

 Ты что, совсем не удивился?

 Подумал, он дружелюбный грабитель.

Я спросила:

 Покурю?

 Да, конечно. Без сигаретки про такого не поговоришь.

 Если что, я свалю на тебя.

 Без проблем.

 Понимаешь, он единственный мужчина в моей жизни.

 Даже обидно.

Но я его не слушала. И в то же время, конечно, убеждала послушать меня.

 Послушай, яСаломея, а онИоканаан.

 А твой папаИрод, обещал мне заплатить за месяц.

 Сулим!

 Я слушаю, слушаю. Хочешь отрезать ему голову? Скорее, он отрежет голову тебе.

Потом Сулим Евгеньевич вздохнул:

 Ох уж эти русские женщины.

С русскими женщинами Сулиму Евгеньевичу было так сложно, что он успокоился только найдя себе француженку.

 Что?  спросила я.  В смысле?

Сулим Евгеньевич пожал плечами, с тоской неоцененного студента заговорил, пока Спайро скользил вниз по небесной спирали:

 Это какая-то особая черта русских женщин, почти религиозное подвижничествонайти грешное убожество и влюбиться в него до потери пульса, себя забыв.

Я пожала плечами.

 Нет. У меня не так.

Но Сулима Евгеньевича было не остановить. Иногда он пратиковался, от скуки жизни в Вишневогорске, в написании всяких эссе на вольные темы.

 Думаю, так женщины стараются прикоснуться к Богу, к его любви.

Я рылась в столе в поисках сигарет. Теперь была моя очередь пропускать мимо ушей его слова. О, вот и сигареты!

 Нет, серьезно, это форма мученничества, Рита, и она для старых телок, у которых с личной жизнью ничего не сложилось. Своего рода монашки. Сидят, ждут по пятнадцать лет, обхаживают урода своего.

 Он уже вышел,  сказала я, закуривая, кинула пачку Сулиму Евгеньевичу, он тоже выудил себе сигарету. Я снова села с ним рядом, мы покурили, и я сказала:

 Хочу его соблазнить.

Сулим Евгеньевич снова вздохнул:

 Не разжигай углей грешника, чтобы не сгореть от пламени огня его.

Назад Дальше