А как будешь королем, а как будешь палачом. Пророк - Тадеуш Новак 10 стр.


Болтая так, мы вошли на огороды. Хеля хотела затащить нас к деду с бабкой за яблоками. Но уже совсем рассвело, и я боялся, что мы перебудим собак, а потом спугнем и чуткую стариковскую дрему. Я пообещал девушкам, что у моего дома они нарвут себе яблок, сколько захотят. Мы не стали рвать дедовых яблок и рысцой припустились по росистым огородам. Девушки  впереди, я  за ними. Мелькали их босые ступни. На спинах вместе с косами подскакивали связанные шнурками башмаки.

Так босиком, после дождя, мы ходили, бывало, в костел. Только у самого костела, обмыв ноги в луже, надевали башмаки. Да и огороды, тоже босые и почти пустые после жатвы, немного напоминали костел. Ведь уже начинали золотиться далекие холмы с деревянным ветряком за Вислой, и в приходском костеле зазвонили к утренней молитве. И сразу же над нашими головами откликнулся жаворонок. Как оперенная стрела, выпущенная из лука, все выше и выше вышивал он погоду.

Под звон жаворонка подошли мы к моему дому. Девушки вошли под молодые яблоньки и, нагибая ветки, срывали с них яблоки. Я помогал им, доставая до верхних ветвей, на которых яблоки были крупнее. Сорванные яблоки я честно разделил между ними. Когда у девушек за пазухами было полно яблок, мы пошли к риге. Приоткрыв дверь, мы уселись на высоком пороге и, грызя яблоки, принялись сплетничать о парнях, что приходили на гулянье.

Когда под ракитами проехал в лес за дровами первый воз, девушки стали собираться домой. Я хотел удержать их и даже затащить в ригу на сеновал  полежать со мной рядом, нарадоваться друг дружкой, да вдоволь наесться яблок, теплых от наших тел. Но они отказались, говоря, что дома, верно, уже беспокоятся. Я пошел в сад. И правда, у Хели и у Марыси двери сеней были приоткрыты. И я не стал задерживать девушек и попрощался с ними. Мы уговорились встретиться в следующее воскресенье у реки. Когда они уходили пустошью под ракитами, я стоял у калитки. Стоял до тех пор, пока за ними не затворились двери сеней.

Я подошел к колоде, чтобы умыться. Наливая воду и оглядывая сад, я заметил, что на яблоне все еще висит зеркало. И мне захотелось посмотреть, как я выгляжу после гулянья, после выпивки, после утренней прогулки у реки. Будто боясь в себе что-то спугнуть, я подходил к зеркалу на цыпочках. Шага за два я увидел в нем по-прежнему дремавший сад, поле за садом и два-три дома за полем.

Закрыв глаза, я на ощупь прошел два шага до зеркала. Коснувшись вытянутыми вперед руками ствола яблоньки, я опустился на всю ступню. Но еще долго стоял я с закрытыми глазами перед зеркалом. Только услышав, как пес выбежал из кукурузы и стал тыкаться мокрой мордой в мои босые ноги, я открыл глаза. И отступил на шаг, ведь я стоял лицом почти вплотную к зеркалу. Мое отражение напоминало немного то лицо, что выступило на осине.

Только отступив на несколько шагов и снова увидев яблоки и каждый листок, вырезанный светом, я узнал себя. Но был я не такой, как утром. Словно где-то далеко-далеко, можно сказать, за краем небосклона, увидел я в моем лице обеих девушек и парня из-за реки, а за ними  Ясека на золотых холмах. Я улыбнулся им, а на самом деле  себе, расчесывая пальцами спутанные волосы.

А в голове-то у меня еще шумело после малаги да после водки, вот я и подбоченился и принялся хорохориться между отражавшимися в зеркале яблоньками. И захотелось мне вдруг станцевать всем тем людям, что выглядывали из моего лица. Я стал притопывать босыми ногами, сначала осторожно, потом все быстрее и громче. Пес, вертевшийся в саду, с лаем бегал вокруг меня. Сад в зеркале, его ветви, усыпанные яблоками, часть поля и несколько домов за ней притопывали вместе со мной.

Все это мне понравилось, и я принялся отплясывать вовсю, оглушительно присвистывая, швыряя время от времени деньги невидимому контрабасисту, потрясая над головой невидимым прутом, гримасничая и подпевая. Вероятно, я еще был здорово под мухой, раз чудилось мне, что перед зеркалом в утреннем саду я танцую то с Хелей, то с Марысей, то с вдовушкой, то с Ясековой служанкой.

Тут-то и застали меня проходившие задворками еврейские музыканты. Я их еще и не заметил, а они уже заиграли. А я, совсем их не видя и думая, что я все еще на гулянье, отплясывал под их музыку. Только когда Моисей незаметно подошел ко мне сбоку и прямо в ухо мне взвизгнул кларнет, я остановился.

 Вижу, Петр, для тебя гулянье все никак не кончится.

 А как же. Вы ведь играете.

 А с кем танцуешь? С Марысей?

 Как тебе сказать. И с ней, и не с ней. И с этим.

Я показал на зеркало. Моисей был ниже меня ростом, он встал на цыпочки и заглянул в зеркало.

 С этим тебе не справиться. До смерти дотанцуешься, если со всем этим вдоволь погулять захочешь. Слишком много всего в зеркале, дружище. И сад, и поле за садом, и дома за полем, и холмы золотые, а за золотыми холмами  еще и еще что-то. Останься ты лучше с Марысей. Останься с ней, Петр. И свадьбу справь. А мы тебе, дружище, сыграем. Ох, как мы тебе сыграем.

Я стоял перед ними босиком, в закатанных до колен штанах, в расстегнутой рубахе. И видел Абрама Юдку, а за ним  праотца Авраама с вязанкой хвороста за плечами, и видел я, как он ведет сына и держит под мышкой меч. А над ними летит молодой сад, у которого вдруг выросли крылья, и похожий на крылатый сад архангел, и трубит в трубу.

 Если ты так хочешь, я с ней останусь, Мойше. Останусь с Марысей.

 Ну так станцуй с ней. Гляди в зеркало и танцуй. Но только с ней одной. А мы тебе поиграем.

И опять танцевал я перед зеркалом, а в зеркале кружился сад, кружились зеленые, желтые и красные яблоки. Но не одну Марысю видел я там. В саду, среди яблок видел я лицо Хели, лицо парня из-за реки, Ясека, его вдовушку и молоденькую служанку, обеими руками обхватившую тяжелый живот. Я закрывал глаза, но по-прежнему видел все то же. Я притопывал все задорнее, все сильнее, до боли в ногах, присвистывал в два пальца, но не мог их спугнуть. Они были со мной. Они все были во мне. Вдруг музыка перестала играть. Я остановился.

 Ну, как, Петр? С Марысей танцевал? С одной Марысей? Признайся, милый мой.

 На свадьбе скажу, Мойше.

 Ну как хочешь, я подожду. А теперь иди спать. Ты совсем зеленый, как яблоко.

И музыканты, взвалив контрабас на спину и взяв скрипки под мышки, сорвали себе по яблоку на дорогу и ушли под ракиты. Над ними летел архангел. Я подошел к яблоньке, вынул из ветвей зеркало и положил его стеклом вниз. Потом, пошатываясь от малаги и от танца в саду и видя все время архангела, что летел теперь во мне самом, я забрался на сеновал. Так и заснул с пролетавшим сквозь меня архангелом. И чувствовал, что он дышит во мне. От его дыхания зеркало мутнело. Но я по-прежнему все видел в зеркале. И все в этом зеркале танцевали.

8

Утром, чуть свет, заявился на велосипеде полицейский при пистолете, с винтовкой за спиной. Привез повестку о мобилизации. О мобилизации я уже знал от учителя: год тому назад он один-единственный во всей округе купил себе детекторный приемник. Я как раз стоял у колодца и наливал воду, чтобы напоить лошадей, когда во двор вошел полицейский, ведя впереди себя велосипед. Он сорвал яблоко над колодцем, посмотрел его на свет и сказал:

 Какое прозрачное. Семечки все до одного видно. Чудно. И всех вас насквозь видно,  и, внимательно приглядываясь ко мне, добавил:  Ты тоже весь насквозь виден. Как яблоко. Как вода. Труса празднуешь, милый, да? А знаешь, есть такая птица  страус. Она чуть что  сразу голову в песок. А ты  в сено готов. Под перину, в сено. Знаю я вас, перинников. Рыдз вам не нравится. Витоса вам подавай. А Витос ваш штаны обмочил. И еще обмочит. Он только это и может.

И, надкусив яблоко, полицейский сел на велосипед. Когда он проезжал через калитку, на него набросился пес. Бешено лая и подпрыгивая, пес старался схватить жандарма за штанину. Тот, целясь носком в песью морду, пытался отогнать его. Не глядя на тропинку, что вела под ракиты, он въехал в какую-то колдобину, потерял равновесие и растянулся во весь рост. Пес только этого и ждал. Он тут же вцепился полицейскому в ногу. Тот закричал. Из разорванных выше колена брюк виднелось белье. Я свистнул псу, готовому наброситься снова. Полицейский с трудом привел себя в порядок. Таща за собой велосипед, хромая, вернулся во двор и снял винтовку с плеча.

 Отойди от собаки.

 Да что вам от нее надо? Тоже мне герой, с собакой воевать собрался! Пошли бы со мной. Там собак много. Вот и постреляете.

 Тогда штраф плати, деревенщина.

 Ладно. Когда вернусь. А от пса держитесь подальше. Свою породу почуял, вот и цапнул.

 Я бы тебе показал «свою породу». Счастье твое, что ты на войну идешь, поганец.

И полицейский, сев на велосипед, уехал под ракиты. А оттуда  в деревню. Только когда он исчез за домами, я заметил, что пес, поджав хвост, подняв морду к небу, лежит на моих босых ступнях. В его старых глазах, наполовину затянутых бельмами, отражалась верхушка яблоньки, той, с почти прозрачными яблоками. Я хотел подойти к ней, сорвать яблоко и посмотреть на свет, правда ли в нем видны семечки. Но еще залитое водой солнце выскочило из-за угла дома, ослепило меня, и я увидел в кроне яблоньки то белое лицо с глазами и ртом, выбитыми пулями, которое проступило из-под коры осины. Его с двух сторон несли в руках улыбающийся Моисей и парень из-за реки. Я пошевелил левой и правой ступней. Пес привстал на передние лапы, и то лицо стало еще ближе. Я пнул пса в брюхо. Он заскулил и убежал в ригу.

Только теперь я заметил, что все еще держу в руке бумагу. Я стал читать ее. Сомнений не было. Это был я, Пётрусь, тот, кого кутали в шаль, несли по снегу через огороды к деду с бабкой, тот, кто садился весной в саду на красную игрушечную лошадку, забирался на все деревья в округе за грачиными яйцами, спал в конюшне рядом с новорожденным жеребенком. Пётрусь, Петр, тот самый, что пел на хорах о Христе, пронзенном копьем, охранял Ясека, снимавшего кур с насеста, прихлебывал кипящий бульон, носил кузнецу сухое дерево на бричку, лежал возле Хели на соломенной крыше, шел с Марысей и Хелей поутру с реки еще несколько дней назад. А теперь я в звании ефрейтора бежал с винтовкой в руках по широким полям, раскинувшимся за повятовым городком. Я перезаряжал винтовку и стрелял. Бежал и стрелял. Передо мной был лес. На стене подступавшего ко мне леса все появлялись и появлялись из осиновой сердцевины белые лица. Осиновые лица, разевая рты, кричали:

 Счастье твое, что ты на войну идешь! Счастье твое! Счастье! Твое!

С тем весенним, в еще желтоватых листиках, леском и в голове и в глазах, с леском, полным осиновых лиц, подошел я к колоде с водой. Окунул лицо. В воде на меня смотрели все те же осиновые лица. Я сунул голову глубоко в холодную воду, прильнул губами к сосновому дну колоды. Забулькало. Сначала расплылся лес, а за ним  осиновые лица. Однако на всякий случай я держал голову в воде до тех пор, пока не стал задыхаться. Когда я резко поднял ее из воды, меня ослепило августовское пшеничное и ячменное солнце, оно медленно-медленно переходило в дымившееся золой картофельное поле.

Подскакивая то на одной, то на другой ноге  я почти оглох  и бегая рысцой по саду, чтобы обсохнуть, я увидел на собачьей конуре два высушенных полена акации, приготовленных для вальков брички. Отсюда, из сада, они выглядели, как большие восковые свечи-громницы. И куда бы я ни поглядел, везде видел не то похороны, не то драку на свадьбе  драку с дрекольем и топорами. Даже сад, до приезда полицейского похожий на огромного зеленого дятла, пойманного обеими руками за крыло, теперь был насквозь пронзен штыком и ножом.

 Ой, Петр, Пётрусь, золотко ты мое, что-то ты совсем раскис. Если так дальше пойдет, ты увидишь, пожалуй, в саду и гроб для неженатого, белый, с миртом и свадебной фатой на крышке, из четырех досок сколоченный и на колеса поставленный. И себя самого в этом гробу. Руки накрест сложены, на руках конфедератка, с боку сабля.

Беседуя так сам с собой, я вошел в конюшню. Вычистил лошадей. Вывел их на двор к колоде. До соснового дна выпили они холодную как лед воду. А вместе с ней выпили осиновые лица, смытые с моих глаз, выпили весенний лес за повятовым городком.

В дом я входил уже веселее. Посвистывая и ломая о колено ивовые ветки, растопил плиту. Осторожно, на цыпочках, чтобы не разбудить мать, прошел в чулан, вытащил из загородки самого большого кролика, какой только попался мне под руку. Он даже не пискнул, когда ребром ладони я ударил его за ушами. Когда мать, напевая молитвы и заплетая седую косу, вошла в кухню, кролик, разрубленный на куски, уже подскакивал в чугунке.

 Что ты тут делаешь, сыночек? И кролика зарезал. Сегодня же не воскресенье.

 Что ты, мама? Воскресенье, воскресенье. Больше, чем воскресенье. Праздник. И какой еще праздник. Больше, чем рождество. Ты слишком долго спала, мама. И все ты проспала. Ох, ты даже не знаешь, какой сегодня праздник.

 Я вижу, что сегодня на тебя снова нашло, Петрек. На прошлой неделе ты ни с того, ни с сего курицу зарезал, а сегодня вот  кролика. А курица ведь еще неслась, лучшая была. Барина из себя строишь, вот что.

 Это от радости, мама. Счастье привалило. К саду прикатило на самом рассвете. Блестит, как червонец блестит, как корона. На войну сегодня меня забирают. И коня дают мне, и острую саблю. На гору поставят. На трубе сыграют. И на барабане. А я-то легонько в стременах привстану, саблей замахнуся. И коня пришпорю. И перекрестившись, на врага, как сокол, полечу стремглав я.

 Ой, побойся бога, что ты там болтаешь? Только что был праздник, а теперь вот битва. Голова кружится от твоих рассказов.

Мать, всхлипывая и утирая недоплетенной косой слезы, села на складной стульчик. Я подошел к ней и, взяв за плечи, поднял со стула. Мать повернула ко мне лицо. В ее почти весенних глазах, только слегка задымленных старостью, я увидел себя. И взял в ладони ее полное лицо, на котором застыло совсем детское выражение, словно она впервые видит сон, впервые видит яблоко, птицу. Только когда она заморгала и первая, десятая слеза стерла мое лицо в ее зрачках, и не было уже в них ни Петруся, ни Петра, а был лишь старший стрелок Петр, я сказал ей о войне.

Мы обнялись, прижались друг к другу и сели у окна на сосновую лавочку, где многие годы, до самой смерти, сиживал отец, глядя на пустошь. Я доплетал ее посыпанные пеплом седины волосы. Осторожно перебросил косу за спину. Глаза матери были теперь сухими. Я снял руку с ее плеча и пошел к шкафчику, достал из него семейную эмалированную миску. Налил в нее бульон. Из чулана принес бутылку водки. Мы выпили водку, запивая обжигающим бульоном. Ложка отца вот уже год всегда во время еды лежала около миски, и мать взяла ее со стола, вытерла фартуком и дала мне на дорогу. Потом встала с лавки, вышла в сени, поднялась по лестнице на чердак. Оттуда она принесла окованный железом дубовый сундучок отца. На дно сундучка она положила две рубашки, бритву, широкий кожаный ремень, чтобы править ее, полотенце и кусок простого мыла. Хлеб, кусок сала, сушеный сыр и яблоки. До самого верха забила сундучок.

Прижав крышку коленом, мы закрыли сундучок на замок. Потом мать поставила в котле воду. Из чулана она принесла деревянную лохань. Когда вода закипела, мать раздела меня до пояса. Я хотел вымыться сам. Мать не разрешила. Она намылила мне голову, лицо, спину. И драила она меня до боли, потом чуть ли не силком опустила мою голову в лохань. Я фыркал и пищал, как маленький. Когда мать решила, что я уже достаточно чист, вытерла меня досуха грубой простыней. Потом сняла с моей шеи образок и надела его на льняную нитку. Сама, не разрешая мне ни к чему прикоснуться, надела на меня рубашку, галстук, жилет и куртку. Потом вымыла мне ноги. И, разорвав старую фланелевую рубашку, сделала мне две огромные портянки. Мать намотала мне портянки, и ноги с трудом влезли в юфтевые башмаки. Я хотел их зашнуровать. Но получил по рукам. Стоя передо мной на коленях, мать дырку за дыркой зашнуровывала их кожаными шнурками. Потом поднялась с колеи, опираясь рукой о пол. И отступив на два шага, внимательно оглядела меня:

 Ты теперь вернешься. И никто на свете тебя не разденет. И никто на свете тебя не обмоет. Башмаков не стянет. Рубахи не снимет. Никто не сумеет. Никто не сумеет. Я тебя раздену.

 Мне там дадут мундир, мама. Придется раздеться.

 Ну, дадут, конечно. Еще бы не дали! Стройный ты мой тополь. Таких нынче мало. Но тебя не тронут. Пуля не заденет, сабля не достанет. Ты моя кровинка, ты моя пичужка. Я тебя помыла, как прежде, одела, так же причесала. Вот ты и вернешься, милый мой сыночек. Одежды не снимешь. И никто не снимет. И спать не уложит. И ног не помоет. Только я, сыночек.

Назад Дальше