А как будешь королем, а как будешь палачом. Пророк - Тадеуш Новак 18 стр.


Не пели петухи, не покряхтывала в коровниках жевавшая жвачку скотина. Ночь дышала сном, а в этой ночи дышали сном несколько винтовок, ржавевших от росы, и парни, кряхтевшие от боли в пояснице, ведь они целый день убирали хлеб и свозили снопы. А такая ночь называется ночью резаного петуха, и ночью снулой рыбы, и еще ночью торфяного болота, что поглядывает синеватым глазком.

А они там, в погребе, сидели, поджав под себя ноги, на подстеленном сене и, едва видя друг друга в свете коптившей карбидной лампы, совещались с почти совсем седым капитаном. Прикрывая глаза, я видел узкие, восковые руки капитана, двигавшиеся перед самым его лицом, его рот, сжатый так крепко, чтобы ни одна девушка не могла коснуться его губами. И видел еще старого цугсфюрера, произносящего одну фразу в неделю, но как говорили, самого лучшего рубаку-улана. И отца, золотыми буквами записанного в небесах и в приходе (поминальную службу заказывали ежегодно). И еще я видел невысокого взводного, самого младшего из них, похожего на ребенка, который слизывает мед с пальцев. Я дружил с ним уже год, хотя он был не из нашей деревни, а откуда-то издалека, из-под Ченстоховы. И хоть он был у нас всего два года, мне казалось, что я ждал его с детства, так же, как Ясека, Стаха, Моисея. Взводный Павелек, как его звали, умел играть на скрипке и на кларнете, а в последнее время и на гармошке, купленной у какого-то шваба, подходил к девушкам, как к ветке с вишнями, и целовал их среди бела дня в губы на виду у всех, попадал из пистолета в самую середину брошенного в небо яблока, сочинял при всяком удобном случае присказки про нашего скупого ксендза (то будто бы наш орга́н сошелся с лещиной и к весне народил целую рощицу свинцовых органных труб, то будто бы святой Флориан от жалости наконец заплакал над вечно голодным ксендзовым батраком, а с каждой слезой, что капала с ресниц святого, на колени батраку падал золотой дукат). И этот самый взводный чуть ли не целые дни просиживал в моем доме.

Частенько он оставался и на ночь. Лежа в риге, особенно осенью, когда почти уже не было работы, мы вспоминали тот сентябрь. Только ему я рассказал все о Стахе и о Хеле. Когда рассказал про ночь в риге, он тихонько засмеялся и, стукнув меня кулаком в спину, сказал:

 Счастливчик ты, Петр. И даже не потому, что такую девушку нашел. А потому, солнышко ты наше, что она тебя за двоих любить будет. И за Стаха тоже. Ну что так смотришь? Если не веришь, давай меняться. Я тебе за нее со всей деревни невест отдам. Не хочешь? Тогда в придачу за собственные денежки пошлю тебя после войны богомольцем-странником ко мне в Ченстохову, глупость свою замаливать. Тоже не хочешь? Вот видишь. А с палачом и с палачихой я тебе все устрою. Это уж моя забота, найти того, кто Стаха убил.

Когда я закрывал глаза, то видел их всех троих. Но отчетливее всех  Павелека. И даже тогда его видел, когда глаза у меня были открыты и я провожал по небу свою звезду к невидимым золотым холмам за Вислой. Может, потому его так четко всюду видел, что помнил, целый год помнил его обещание. Именно сегодня, совещаясь в погребе, они должны были решить, убьем ли мы почтальона из соседней деревни, когда и кто именно его пристрелит. Я знал, что Павелек назовет меня.

И вот я засыпал, просыпался и глядел на парней, в сладкой дреме разметавшихся навзничь в саду, и посматривал на небо, золотое от жатвы, и чуть ли не вскрикивал от обрывков сна, мне непрестанно являлся Стах под конвоем гестаповцев, весь белый, словно его вытащили из гашеной извести, и прислушивался, когда прозвучит мое имя и все скажут: «Согласны!», и поднимутся, выйдут в сад и посмотрят на меня. А когда я вскочу, вытяну руки по швам, капитан подойдет ко мне и, почти не размыкая избегавших поцелуя губ, скажет:

 Капрал Петр, ко мне!

А я, отмеряя эти четыре-пять шагов, увижу почтальона из соседней деревни. Но я еще не успею разглядеть в его зрачках себя и Стаха, а он уже увидит меня, и нас всех, и выданного на смерть поручика, и сына лесника, и молоденького викария, и тот пулемет, что зарыт в выложенной сеном яме возле Дунайца. И полезет в задний карман брюк. А я, проглотив последнее слово приговора, выстрелю ему промеж глаз. И наклонюсь над ним. И еще раз увижу в его зрачках себя и Стаха. А уходя от него, услышу, как на дороге к перевозу стучит хорошо смазанное колесо велосипеда и на тропинку, идущую по обочине, сыплется, крупинка по крупинке, белый песок.

Я, кажется, дремал с открытыми глазами. В мою дремоту капля за каплей падали перезревшие яблоки, красные и золотые. Я еще слышал, как возле кузницы лает пес, а у реки, от которой до самого сада доходил запах выпотрошенной рыбы, кричит птица, придушенная лаской или водяной крысой. Но я не видел ни неба с опускавшейся все ниже звездой, ни тех, кто храпел в траве, ни тех, кто оперся спиной о яблоньки, держа между коленями вытащенные из сеновалов, из-под крыш винтовки.

Дрему мою спугнул, сорвав меня с места, звонкий, как тростниковая дудочка, голос:

 Летят! Летят! Слышишь, Петр? Летят!

В ушах у меня еще падали каплями золотые и красные яблоки, кричала придушенная возле Дунайца птица, и я слышал, как бомбардируют крышу риги и мой сад, светлеющий от зари на небе. А возле меня, то приподнимаясь на цыпочки, то опускаясь на всю ступню, стоял Павелек в узком френче, в конфедератке, сдвинутой на затылок. Он взял меня за подбородок и, заглядывая в мои сонные глаза, кричал своим звонким, как белая тростниковая дудочка, голосом:

 Ой, разиня, разиня! Ну и спал же ты! Ничего не слышал. А наши летели. Сыры нам бросали, булки нам кидали, орехи железные с неба посылали. Навостри-ка уши  может, и услышишь, как последние орехи катятся по крыше. Сыплются по саду, а ты спишь, разиня!

Усмехнувшись, я хлопнул Павелека по плечу. Я видел, как ребята, уже на ногах, с винтовками за спиной, бросают яблоки на крышу риги, как один из них, самый сильный, Казик, отходит от яблоньки и вытирает о траву мокрые от зеленой коры руки. Теперь все подходили к нам и, не скрывая улыбок, говорили наперебой:

 Ну и разыграли же мы тебя, капрал. Крепко спишь, капрал! Ну, даст бог, женится  и сон переменится. А то, если после свадьбы будете так же спать, у вас, капрал, жену из-под перины уведут.

 Ну да, так уж и уведут. Капрал  не то, что Юзек из Казацкой Макувки, у которого бабу в первую ночь после венца батраки с сеновала до самого леса укатили. Наш капрал  хитрющий, как звонарь. Тот, чтоб с утра на колокольню не карабкаться, веревку от колокола, что звонит к утренней молитве, в дом протянул и к ноге привязал. Как проснется, ногу подогнет разок-другой, и тут же ангел божий с беленькими крылышками полетит над приходом. Одна беда  посреди ночи, бывает, звонит. Вот и вы, капрал, привяжетесь к женушке на первую ночь шелковым шнурочком.

Я покорно переносил насмешки. Мы решили, что, если кто-нибудь из нас, задремав, попадется, каждый может издеваться над ним, сколько душе угодно. А ему огрызаться не полагается. Парни, которых я столько раз захватывал врасплох, давно уже подстерегали, когда я попадусь. Вот и отводили душу. Если бы Павелек, увидев, что капитан и цугсфюрер вылезают из погреба, не гаркнул: «Смирно!», насмешкам не было бы конца.

Капитан, одернув пригнанный в поясе китель, стряхнув с рукава травинку и надев конфедератку с твердым лакированным козырьком, подходил к нам. За ним, покашливая, шел цугсфюрер. Под ногами у них хрустели яблоки. У реки снова закричала птица. Когда капитан был уже среди нас, я увидел, как вздрагивали его губы, избегавшие поцелуев. Правая рука, узкая и тонкая, словно созданная для молитвы, расстегивала и застегивала среднюю пуговицу кителя. В левой было недоеденное яблоко. Видимо, идя к нам, он хотел что-то сказать. Но, вспомнив про яблоко, поднес его к глазам, как раньше короли подносили державу, и внимательно осмотрел. Оно было красное. Тогда, зажав яблоко в руке и поглядев по очереди на каждого из нас, на наше оружие, обувь и форму, капитан опустил голову. И выковыривая носком сапога из росистой травы куски раздавленного яблока, словно отыскивая слово за словом в этой траве и в этих кусках яблока, сказал:

 Мы должны его убить. Еще сегодня. Когда рассветет. Он поедет к перевозу. На почту по ту сторону реки. На наше счастье, от дамбы до перевоза  трехлетний лозняк. Там мы его и подождем. Но застрелит его один из вас. Капрал Петр, выйти из строя!

Я сделал три шага вперед. Хрустнули три раздавленных яблока. Четвертое захрустело у капитана в руке.

 Его застрелите вы. Вот вам приговор. Прочтете, медленно и четко, чтобы все понял. А мы, ребята, будем прикрывать капрала. Это наше первое задание. Ну как, капрал, согласны? Не торопитесь. Вам дается десять минут на размышление. Дело добровольное.

 Слушаюсь, капитан!

Низкое небо над рекой уже прояснялось, но до рассвета времени было еще порядочно. Однако никто не расходился по домам, чтобы часа два-три спокойно поспать. Выходя из незрячего сада, мы осматривали оружие, обтирая его руками от росы. Потом ребята легли во дворе подремать.

Я сидел на прежнем месте, под застрехой риги  там было посуше  и все время смотрел на яснеющее небо. В саду, срывая яблоки то с той, то с другой яблоньки, прогуливались капитан, цугсфюрер и взводный Павелек. Они почти не разговаривали, Павелек иногда подходил ко мне, угощал цигаркой. По-моему, он раза два-три собирался о чем-то спросить, но в последнюю минуту махал рукой и, сделав затяжку, уходил в сад.

И хорошо, что ни о чем не спрашивал. Ведь я, глядя на небо, видел, как едет по нему почтальон. Из-под колес вишневого велосипеда, отчищенного керосином от мельчайших пятнышек, взлетают целые стаи перепелок, дремлющие возле тропинки меж хлебов и клевера. На небо, на почтальона, на вишневый велосипед сыплются серые перышки. А когда я время от времени поглядывал на тех троих, что прохаживались в саду, среди них видел почтальона, он чуть ли не задевал их за плечи. Мне даже казалось, что он подает каждому из них большой конверт, запечатанный сургучом.

Тогда я совал руку в карман. Там лежал офицерский револьвер, завернутый в лист бумаги в клеточку; на бумаге был четко и разборчиво написан приговор. Вынимая руку из кармана так осторожно, словно в ней были святые дары для умирающего, я поднимал беспрерывно падавшие с деревьев яблоки и швырял ими в спавших в саду ребят. От ударов они кряхтели во сне, переворачивались на другой бок и, поджав под себя ноги, засыпали еще крепче. А мне хотелось тихонько пойти в сад и гаркнуть во всю глотку:

 Подъем!

Но, вспомнив Стаха и сразу вслед за ним Хелю, я сжимался в клубочек, натягивал на глаза пилотку, чтобы не видеть на небе и среди той тройки в саду почтальона, и старался уснуть.

С пилоткой на глазах, с коленями под подбородком они меня и застали. Кто-то из них  кажется, Павелек  окликнул меня по имени. Прижавшись спиной и затылком к доскам риги, я встал навытяжку. Пилотка упала с головы. В глаза ударил почти меловой свет из сада. И лица стоявших передо мной капитана, цугсфюрера и Павелека были белы как мел.

 Вы готовы, капрал?  спросил капитан, положив мне на плечо руку, созданную для молитвы.

 Готов,  шепнул я, проглатывая огрызок яблока, застрявший в горле.

 Тогда разбудите товарищей. Пора. Заря  во все небо.

 Вот именно,  добавил цугсфюрер.

 Словно ягненка в жертву приносят,  сказал Павелек.

Вскоре наш маленький отряд построился у риги в две шеренги. Проходя вдоль строя и проверяя оружие и внешний вид, я чувствовал, как из риги пахнет сеном, засыпанными в него яблоками и утренним сном, разморившим молодые тела. Было так светло, что я видел каждую латку на истоптанных сапогах, каждую заплату на старательно зачиненной полувоенной форме. И во всех глазах  в каждом зрачке отдельно  я видел почтальона на вишневом велосипеде.

Из сада я вывел ребят на пустошь под ракитами. С пустоши мы вошли на огороды. Двигались гуськом. Первым  я. Последним  капитан. Почти весь овес, просо и часть пшеницы были еще не скошены, и я слышал, как склонившиеся над тропинкой колосья звенят, задевая винтовки. Не глядя под ноги, я ощущал, как мои брюки, по колено заправленные в трофейные сапоги, все больше намокают от росы. Время от времени оборачиваясь назад, я видел, что и ребята промокли до пояса. С винтовок за их спинами струйками стекала вода.

Когда мы подходили к пруду на огородах, у меня разболелся низ живота и горло пронзила оперенная стрела. Ведь в пруду, видневшемся сквозь кукурузу, овес и горох, было еще больше наготы, чем три года назад, когда мы купались в нем с Хелей. И сегодня я видел, как из него с громким ржанием, брыкаясь на мелководье, выскакивают лошади, вспугнутые нашими с Хелей яблоками. За лошадьми, вцепившись в хвосты и гривы, из воды выскакивают голые, луженные зноем мальчишки. Сжимая в руке револьвер, завернутый в листок с приговором, я чувствовал, что ладони мои пробиты насквозь и ступни тоже пробиты, и все идущие за мной вкладывают по очереди в бок мой руки свои, огромные, как буханки.

И хотя курить в строю не разрешалось, я украдкой вытащил из кармана цигарку. Под почти ясным небом оглядывал я свои руки, проверяя до боли под ногтями все борозды ладоней. Кроме памятки от давнишнего удара ножом на чьей-то свадьбе, когда я дрался из-за какой-то девушки, и нескольких капель росы, на них ничего не было. Разглядывая ладони, я чуть не упал, запутавшись и полегшей от грозы пшенице, и увидел тот сад и соломенную крышу в саду. Но углубления от наших с Хелей тел я разглядеть не смог. Зато, когда я заглядывал под ветви, нависшие над крышей, мне казалось, что на всей крыше лежат обнявшиеся пары. И смотря на все это остановившимся взглядом, я узнаю в каждом парне на крыше Стаха, а в каждой девушке  Хелю. Над ними по коньку дома медленно едет на вишневом велосипеде, до блеска начищенном керосином, почтальон из соседней деревни.

Я очнулся от этих видений, только когда мы вошли в лозняк. Уж слишком больно хлестала меня по лицу мокрая от росы лоза. По лозняку, не обращая внимания на бичевавшие меня ветки, мы вышли к реке. Пока мы шли гуськом вдоль воды, с которой огромным крылом смахнуло темноту, я видел черневший у берега дубовый паром, издали он напоминал утонувшего вола. По другую сторону реки почти невидимая через дымившийся лозняк и сады тянулась деревня Стаха. Посреди той деревни стоял каменный дом  почта. Рядом  здание немецкой жандармерии. Туда каждое утро ездил почтальон.

Когда мы подходили к парому, рядом с нами, чуть ли не на расстоянии вытянутой руки, запела первая птица. Войдя опять в высокий лозняк, мы шагов через пятнадцать-двадцать очутились на гравийной дороге к парому. Ребята, сняв винтовки, уселись в траву. Сворачивали самокрутки из черной как деготь махорки, стаскивали сапоги, вытряхивали из них росу. Я сидел спиной к ивовому кусту и видел перед собой Павелека. Он присел на корточки за бузиной у края дороги. Я ждал, когда он махнет мне рукой.

Но я первый услышал, как отлетает из-под колес гравий и стучат камешки по ободьям и спицам. Я на четвереньках подобрался к Павелеку. Он взял меня за плечо и, сжимая изо всех сил, шепнул:

 Я выйду с тобой.

Я вынул из кармана револьвер, завернутый в приговор. Сложив бумагу вчетверо, я сунул ее в нагрудный кармашек. Велосипед шуршал все ближе, словно катился по сложенному вчетверо листку бумаги. Почтальон выехал из-за поворота, солнце из-за реки ударило ему в глаза, он заслонил их ладонью левой руки, и тут Павелек вытолкнул меня из-за бузины.

Я стоял посреди дороги, ждал, когда почтальон подъедет. Рослый, на высоко поднятом сиденье, он казался еще выше в лучах утреннего солнца. Как все пожилые люди, он неумело ездил на велосипеде. Сидел на нем прямо, будто аршин проглотил. Может, потому мне казалось, что он, приближаясь, все растет и растет. Его голова мелькала в моих глазах над трехлетним лозняком. Люди, которые проходили в эту пору по дамбе, наверняка заметили над лозняком его голову в форменной фуражке. Я видел его лицо, видел, как оно растягивается во всю ширину дороги, задевая лозняк.

Почтальон подумал, вероятно, что это какой-нибудь рыбак, вставший спозаранку, и съехал с середины дороги на обочину и хотел меня объехать, но на тропинке наткнулся на Павелека. Теперь он стоял возле нас, придерживая ногами вишневый велосипед. Под его казенными башмаками скрипел гравий и песок. Павелек держал велосипед за руль, я  за сиденье, и почтальон, пытаясь вынуть из внутреннего кармана какие-то бумаги, забормотал:

 Одну минуточку, сейчас, одну минуточку

Когда почтальону удалось наконец вынуть пачку бумаг, перевязанную веревочкой, я встал навытяжку и слово за словом прочел приговор. Вместе с последним словом приговора пачка, перевязанная веревочкой, упала на дорогу. Я вынул из кармана револьвер, отвел предохранитель. Павелек удержал меня рукой, потянулся за пачкой. Развязав веревочку, он просмотрел письмо за письмом, бумажку за бумажкой, положил пачку в карман и сказал:

Назад Дальше