Скажи, ты убил?
Убил.
Кого?
Тех. За Стаха. За Моисея.
А не мог кто-нибудь другой? Ты должен был?
Выбор пал на меня, мама.
Но на меня тоже, сыночек. На меня тоже. И на память твоего отца. И на Израненного. На небо тоже. На всех нас этот выбор теперь пал. Из-за тебя мы все убили.
Не все. Я один. Не хотел и не хочу, чтобы это пало на тебя. На Израненного твоего. На небо твое, мама.
Но это пало, Петр. А если оно не пало, если бы и не могло пасть, я молилась бы, на коленях прошла бы весь костел, и весь день, и всю ночь лежала бы у ног Распятого, чтобы он по доброте своей отдал бы мне часть вины твоей.
Я обнял мать и взял ее на руки. Бегая с ней по дому, я шептал:
Мама, мама, если бы ты знала, мама.
Когда я опустил ее снова на пол, она подошла к стене, сняла зеркало и сунула мне в руки. Я посмотрел в зеркало. Оттуда глядело на меня осиновое лицо. Я попытался улыбнуться. В зеркале дрогнули белые как мел губы. И тогда мать, садясь снова на скамеечку, спросила:
И ты будешь убивать?
Буду, мама. Знай, мама. Буду, буду. Буду! Пока не убью того, кто убил Стаха и Моисея. И я не хочу, чтобы ты брала вину на себя и на Распятого своего, и на небо свое. Не хочу, чтобы кто-нибудь другой брал вину эту на себя.
И положив зеркало, а вместе с ним и осиновое лицо на сосновый стол, вычищенный песком добела, я выбежал из дому. Тут же за порогом, радостно повизгивая и прыгая прямо на грудь, бросился ко мне пес. Я ударил его ногой в брюхо. Пес, заскулив, убежал в ригу. Я вошел в конюшню, зажег керосиновый фонарь и стал скребницей и щеткой чистить всхрапывавших от усталости лошадей. Когда я вышел в сад покурить, я уже знал, что на этой неделе убью того полицейского.
Я готовился к этому, не сказав ни слова о своей задумке Павелеку. Из сена я достал обернутую в паклю саблю, вычищенную песком, смазанную репейным маслом. Ночью отнес ее к кузнецу и попросил сделать из нее стилет. Когда стилет был готов, я отпилил от деревянной чупаги головку и укрепил в ней стилет. Потом сверлом и раскаленным гвоздем просверлил в чупаге что-то вроде ножен. После нескольких часов работы стилет вошел в ножны.
Я знал, что каждую субботу полицейский ездит на велосипеде в ближайшее местечко на совещание. Дорога в местечко делала довольно большой крюк, и полицейский, чтобы сократить путь, ездил по тропинке напрямик через поля. Возле тропинки, посередине полей был овраг, Птичий дол, как его называли. Он зарос ивняком, терновником и боярышником. Я решил там подкараулить полицейского.
Я с нетерпением ждал субботы. С пятницы на субботу я не спал почти всю ночь. Правда, Ясек, Стах и Моисей перестали мне являться, и куница тоже успокоилась под стропилами, но, ворочаясь с боку на бок, я всюду видел зеркало с осиновым лицом. Из-за этого зеркала с осиновым лицом я брился на ощупь, не заглядывал в ведро с водой, не наклонялся над колодцем. А само зеркало закрыл темным платком. Но все это мало помогало. Всюду я видел осиновое лицо и когда закрывал глаза, и когда вспоминал о том маленьком Петреке в коротеньких штанишках, с оторванным рукавом рубахи, что лазал на все тополя за грачиными гнездами, скоблил появившийся на щеках пушок бутылочным стеклом или песком. С осиновым лицом перед глазами я заснул только на рассвете.
Я выскочил из-под перины, ослепленный светом, падающим сквозь дырку от вырванного пучка соломы. Я решил, что проспал. Злой как черт, еле попав в штанины, я съехал с сена вниз, где громоздились ручная мельница, соломорезка и грабли. Весь в синяках, шипя от боли, как вытащенные из плетенки гусята, я выбежал в весенний сад, хлопнув изо всех сил дверью риги. Солнце просеивалось сквозь ветви яблонь и уже потеряло свой утренний пух, но еще не накалилось добела.
Я сидел у окна, выходящего на пустошь, покрытую ракитами. Стуча каблуком о пол, я натягивал за ушки только что купленные офицерские сапоги с рантом. Когда я надевал, не попадая никак в рукава, пиджак, увидел, что по дороге едет на велосипеде полицейский. И сказал матери, что иду посмотреть, не вымокли ли около терновника озимые, а сам пошел в ригу. Достал из-за стрехи чупагу со стилетом и медленно, хромая и опираясь на трость, направился в сторону Птичьего дола.
Возле дома Хели, чтобы не проходить через ее двор, я повернул в поле. Идя по широкой меже, заросшей цветущим молочаем, я все время оглядывался, словно не мог насмотреться на наш дом, который заслоняли яблони, выпускавшие первые, еще золотистые листочки. На самом же деле я хотел убедиться, не следит ли за мной мать. Когда я выходил из дому, по ее лицу пролетела серая птица. Такая серая птица пролетала по ее лицу всегда, когда отец, говоря, что идет к соседу, прокрадывался огородами в корчму.
Но я не заметил матери ни возле сада, ни у открытой калитки, ведущей в поле. Однако я продолжал оглядываться, ощущая, что в спину мне будто жеребец дышит. Видно, кто-то за мной следил. Правда, это еще с детства было у меня: когда я шел по чистому полю или по дороге, мне приходилось оглядываться, так как я чувствовал между лопатками прикосновение крыла или ладони. Вот и теперь я подумал: может, это наш пес, которого я загнал в ригу, закрыл на задвижку, вырвался через неизвестную мне дыру и, обнюхивая в саду птичьи и звериные следы, старается напасть на мой. И только когда я вышел из сырой низины на тропинку в поле и еще раз внимательно изучил нашу околицу, я заметил, что из солтысова сада, заросшего цветущей вишней, малиной, смородиной, кто-то смотрит на меня. Я остановился, прикрыл ладонью ослепленные солнцем глаза. Но, кроме цветущей, словно залитой парным молоком, вишни, я не заметил даже движущейся тени. И подумал о Хеле, о ее светлой косе, которую легко обмотать вокруг ладони и потом наклонить ее голову, прижаться коленями к ее коленям и, начиная от обнаженных впадин под ключицами, целовать до корней волос.
Идя по еще мокрой от вчерашнего дождя тропинке, исчерченной заячьими, куньими и птичьими следами, я видел сквозь прикрытые веки Хелю, видел, как она сидит у реки. И как тогда, в июле прошлого года, так и теперь по этой тропинке я прокрадываюсь к ней, весь сжавшись, боясь задеть локтем, коленом, головой отцветающие между ней и мной желтые травы. А когда мне удается выбраться из желтой травы так, что не дрогнул ни один стебелек, я вижу ее. Вижу, как она сидит на крутом берегу, обхватив колени руками.
И сидит она на крутом берегу, с него осыпается желтый песок прямо в реку, и не ожидает она ни зверя, ни птицы, а уж человека и подавно, и еще раз вижу я на ее лице августовский пруд с голыми мальчишками, и гулянье, и меня, и Стаха на этом гулянье. И ту белую от первого снега ночь на сене. Вижу все это на ее лице и слышу в ней тот голос, голос тише травы, голос, что обещал сыночка, котеночка пушистого, палачоночка.
А кроме ее лица, вижу и ее высоко обнаженные ноги. Иду я к ней, как медведь к меду, на четырех лапах по осыпающемуся в реку желтому песку. И кажется мне, что по песку желтому, как растопленный воск громницы, только что прошел весь крестный ход с псалмами и литаниями, все парни из нашей и соседних деревень. И слышу я пение, в котором звучат женские имена, а с этим пением мешаются свадебные мелодии, начиная от веселых припевок и кончая песнями, пораненными ножом и топором.
А когда я подхожу к Хеле и хочу прикоснуться к ее обнаженным ногам, то вспоминаю почтальона, падавшего в высокую траву, что пахнет улитками, налимом, ракушками, птичьим пометом, и солтыса из другой деревни тоже вспоминаю. Я вижу его сухощавое лицо, слышу, как его худое тело падает на стол и со стола. Я отдергиваю руку и врастаю в этот ярого воска песок.
С тех пор я не отваживался подойти к Хеле, прикоснуться к ней, положить руки ей на плечи, обмотать ее светлую косу вокруг своей ладони, откинуть голову девушки и поцеловать.
Другие наши партизаны и даже седой капитан, с руками, созданными для молитвы, с губами, избегавшими девичьих губ, поцелуев, торжественно шли, особенно в воскресенье после полудня, через всю деревню, по тропинкам в поле, шли к реке, ведя своих девушек под руку. На следующий день, если мы собирались к вечеру и каком-нибудь саду или на поляне среди ивняка, они потягивались, облизывая искусанные до крови губы. И светились они, словно всю неделю стояли на коленях перед святой Магдалиной, обнимая ее позолоченные колени.
Когда мы расходились из садов или ивняка, их девушки, в штопаных, много раз стиранных в реке на камнях перкалевых платьицах, босиком, с цветами в переброшенных на грудь косах, приближались к парням и, осторожно прикоснувшись к их оттянутым револьверами и патронами карманам, брали парней под левую руку, как берут солдат, и уводили в укромные, только им известные места. Проходя по деревне, заросшей садами, которые сгибались под тяжестью яблок, проходя по скошенному пшеничному полю, полному птичьих голосов, я слышал смех парней и девушек и видел их руки, обнимавшие друг друга так, что косточки трещали и дух захватывало.
Я шел по деревне, шел через поля в шелесте созревающих хлебов, и прижимал крепко к бокам руки свои, что убили почтальона и солтыса из-за реки. И входил я в ригу, дрожа от холода в соломенной жаре. И чуть ли не срывал с себя мокрую от пота одежду. И ложился на сено, широко-широко раскинув руки. И только когда, прислушиваясь к охотившейся под стропилами кунице, больше не видел рук своих, белых как мел, и тех рук в старческих узлах, а в ладони мои, к которым так любили прижиматься лбами жеребята или телята, ложилась светлая голова Хели, я медленно придвигал к себе руки, мирился с ними. А помирившись с ними, я клал их под голову и засыпал.
Вспоминая все это, я шел, прикрыв глаза, опираясь на деревянную чупагу со спрятанным в ней стилетом, сделанным из той сабли, что подарил мне дедушка Якуб. И видел я Моисея, видел, как он играет на кларнете военные псалмы Давида. Поднимая чупагу над головой, я молотил ею всходы озимых. Молотил их до тех пор, пока не заболели у меня локти и ладони, не побелели косточки пальцев и на верхней губе не выступили капельки пота. И уже с открытыми глазами шел я все быстрее к Птичьему долу, чтобы в ивняке подождать, когда будет возвращаться из местечка полицейский.
Я хотел пройти через весь Птичий дол, чтобы выбрать для себя место поудобнее. Я знал, что на дне Птичьего дола, за ивняком и кустами терновника, собирается много талой воды. И захотелось мне сойти к той воде, посмотреться в нее и обмыть в ней руки. Спускался я осторожно, держась за ивовые веточки и упираясь каблуками в сырую землю. Но ивовые веточки, уже отцветавшие, осыпанные липкими листочками, неожиданно выскользнули у меня из рук. Я кубарем покатился с глинистого берега. И как назло, попал ногой прямо на кобылку ловушки, поставленной зимой на зайцев. Я зацепился и во весь рост плюхнулся в воду. Опираясь на локти, выбрался я из воды. Промок я до нитки, измазался весь глиной и лягушечьей икрой. Чупага упала в воду. Делать было нечего мне пришлось снять все с себя и постирать. Выжимал я свои тряпки так, что они трещали, потом развесил их на солнышке, на ветках ивы. Вошел в нагретую воду и пытался нащупать в тине и лягушечьей икре чупагу. Наконец нашел ее и выбросил на берег. Оглядел себя. Я был весь в лягушечьей икре и водорослях. Я решил искупаться. Теплая стоячая вода подальше от берега, за лягушечьей икрой и сыпучей ряской, была чистой, как слеза младенца.
Мне по душе пришлось это первое весеннее купание. Смыв с себя тину, лягушечью икру и глину, я стал нырять до заросшего белой травой дна. Я плескался в воде, как карапуз в лохани, хлопал по воде руками и ногами, пускал пузыри, притаившись на дне и глядя оттуда широко открытыми глазами на весеннее небо, все в зеленых веточках. Когда я снова, какой уж раз, погрузился в воду, стараясь сквозь нее разглядеть над собой выпускавшее листочки перистое облако, мне показалось, что кто-то меня зовет.
Медленно, не высовывая головы из воды, я встал на колени. Теперь я уже ясно слышал свое имя. Никогда раньше не слышал его так четко, как сейчас под водой. Напоминало это зов сквозь сон, сквозь высокие, в рост человека, хлеба, сквозь все детство, сквозь костел, заполненный пролетавшими драконами, псалмами и кадилом. Я почти захлебывался, но продолжал сидеть под водой, пытаясь улыбнуться Ясеку, Стаху, Моисею, Хеле, прижавшейся ко мне всем телом на зеленой от мха соломенной крыше.
Не выдержав больше под водой, я выскочил на голос, что звал меня по имени. Отбросив с лица мокрые волосы, я увидел Хелю. Она держалась за ивовые веточки и спускалась ко мне. Я успел только крикнуть: Осторожно! но она, задев ногой за проволоку, уже съезжала по глинистому берегу. Брызги полетели на иву, на зеленое от ивняка небо. В воде бурлило не то перистое облако, не то кусочек цветущего луга. Разбрасывая коленями воду, я побежал к этому облаку, к этому лугу. Потянул за торчавшую из воды светлую косу. Одежда прилипла к телу Хели. Я взял на руки это тело, с которого ручьями текла вода, и вынес на берег.
Посадив Хелю под иву, освещенную солнцем, я вспомнил, что я голый. Прикрылся руками. И увидев свои руки, белые как мел, так долго убегавшие от ее тела, косы, головы, от ее губ, от моей матери, нашей скотины и от тела моего, убрал их за спину, но, стыдясь своей наготы, присел на корточки и спрятался за иву. Оттуда я видел, как Хеля выжимает волосы, снимает кофту и верхнюю юбку, а потом нижние. Когда Хеля осталась только в сорочке, она сказала:
Мне холодно. Не пойду в воду. А ты уже купался, так постирай мои тряпки. Не бойся, я не буду смотреть.
Когда я, вынырнув из воды, увидел спускавшуюся ко мне Хелю, я так обрадовался, что мне даже показалось, что мы только вчера договорились встретиться в Птичьем доле. Я стоял по пояс в воде и стирал Хелины вещи и вспоминал цветущие вишни возле ее дома, вспоминал, как я на тропинке все время останавливался и оглядывался, словно меня кто-то щекотал между лопатками. Я смотрел на Хелю, она сидела под ивой ко мне спиной, сушила на солнце распущенные волосы. И я, держа руки возле лица, руки, что убили почтальона и солтыса из-за реки, спросил у нее:
Как ты здесь оказалась? Еще на сене я говорил тебе, чтобы ты больше ко мне не приходила.
Я увидела тебя, увидела, как ты идешь. И как ты оглядываешься, тоже увидела. Я в это время как раз сажала мальвы в палисаднике и тебя увидела. С тобой не было собаки. Я всегда видела тебя с собакой. А тут ты был один. Ты еще никогда не был таким одиноким, как на тропинке. Даже в воскресенье, когда сидишь один на крыльце, а твои приятели проходят мимо твоего дома с девушками под ручку, везут их на велосипедах, ты не так одинок. Вот я и пошла за тобой. Мне хотелось спросить, почему ты так одинок. И еще мне хотелось, чтобы ты не был так одинок.
Выдумываешь ты все, Хеля. Я совсем не одинок. Ты, видно, забыла, что я не одинок. Всегда я буду с Ясеком и со Стахом буду. А теперь вот и с Моисеем. А если так дальше дело пойдет, полдеревни буду в себе носить. Видишь теперь, Хеля, не могу я быть одиноким. Напрасно старалась, мальвы надо было сажать. Для него, Хеля, для Стаха. Он когда-то признался мне, что больше всего любит мальвы. Я их тоже люблю. Но не так сильно, как он. Он их любил с колыбели. Он говорил мне, что служанка выносила его колыбель, ставила перед домом в цветущие мальвы. С тех пор весь мир, все небо были для него в цветущих мальвах. А я полюбил мальвы только в школе. Когда учитель показал нам картинку. Какой-то дом, может даже помещичий, был на этой картинке. Правда, под соломенной крышей. Весь в цветущих мальвах. А среди мальв стояла девушка. Похожая на тебя. Со светлой косой. А возле нее улан. Он наклонился к ней. И этот улан как дне капли поды был похож на Стаха. И тебе надо было мальвы сажать, а не приходить сюда.
Петрек, Петрусь, я же теперь знаю, что его нет. И тогда, в риге, тоже знала, что его нет. А говорила я, что он в тебе и приходит к тебе, и ко мне тоже приходит, потому, что ты еще на гулянье хотел, чтобы я к нему пошла. И увидела я на том гулянье, что ты хочешь, чтобы я к нему пошла, а сам с Марысей танцуешь, и танцуешь с ней чаще, чем со мной. А вот теперь я хочу узнать, был ли ты у нее дома, гуляешь ли ты с ней.
Видишь же сама, что я ни с кем не гуляю. Ни с Марысей, ни с другой, ни с кем. Мне теперь ни с кем нельзя гулять. Даже с тобой, Хеля. И прошу я тебя, не подходи ко мне, не прикасайся ко мне, не смотри на меня.
Выйдя из воды, я развесил Хелины вещи рядом со своими. Я сгреб прошлогоднюю траву и пырей и сел подальше от Хели. Повернувшись к ней спиной, я смотрел, как синицы, перескакивая с ветки на ветку, собирают ивовый пух и выстилают им гнезда. Я не услышал, как Хеля на коленях приблизилась ко мне. Когда она закрыла мои глаза руками и наклонила мою голову, я вскрикнул. Я прижался к ее распущенным, еще мокрым волосам. Даже руки протянул, чтобы обнять ее голову и прижать к себе. Но, видя свои ладони из извести, протянутые к ее голове, а сквозь пальцы видя почти красное небо, вскочил. Я стоял перед ней голым и не стыдился своей наготы, хотя и заметил, что смотрит она на меня так, словно те мальчишки из августовского пруда были нашими сыновьями.