День открытых обложек - Феликс Кандель 5 стр.


Память сохранила душную пахучесть парикмахерской, которая вошла даже во сны. Память заполнилась до предела, переливаясь через край, изыскивая всяческую возможность поведать свое. Не в ямку нашептать подобно брадобрею: «У царя Мидаса ослиные уши»,наговорить под обложку.

Окончилась та война, Вторая мировая, и живые вернулись к живым, утешились как смогли наверстали ущенное как сумели, но выходил к лифту инвалид на протезах, молодой, неулыбчивый, глаза в пол; жена под руку с ним, грустная, миловиднаято ли поддерживала его, то ли опиралась.

Про него знал весь подъезд: ранен ко Дню победы, потерял обе ноги, будто где-то не сходился баланс для круглого счета.

Покалечилии счет на нем оборвался.

Изувечилии война закончилась.

Бедненький...вздыхали соседки.

Бедненькая...вздыхали.

Они шли, держась друг за друга, а я проскакивал мимо, с пролета на пролет: ноги несли легко, через две ступеньки на третью.

Старуха Аптекарь поднималась по лестнице грузно, неотвратимо. Обширная, приземистая, обогнуть которую невозможно.

Кицеле,надвигалась с одышкой.Кицеле мой

Захватывала пальцами щеку, крутила до боли, лаская.

Кицеле Котеночек мойя опасался старухи Аптекарь.

Парикмахера Сапожкова помню смутно, не уверен даже, жил ли он у нас.

Выдуман ли он.

Сапожков двигался к лифту замедленно, ощупывая ногой ступеньку, с сомнением разглядывал кнопку вызова. У престарелого цирюльника полный провал в памяти, и он открывал глаза по утрам, заново рождаясь на свет.

Здравствуйте,говорил себе,давайте знакомиться. Здравствуйте,говорил жене,вы кто такая?

Не было у него неприятностей, не было застарелых забот: полная гармония с самим собой.

Господи,вздыхал к вечеру, забывая обо всем,до чего хорошо!

Чирикал ножницами с совершенным к себе почтением, обласкивал пахучими салфетками, подставлял ладонь для подношенийэтого он не забывал. Степан Евграфович Сапожков, который работал прежде на хозяина, в парикмахерской «Базиль»: Кузнецкий мост, 6, телефон 49-77, «Мастера на чай не берут».

Поднималась по лестнице Мотя, приходящая домработница у соседей. Скидывала матросский бушлат, вышагивала в тельняшкенос в прожилках глаза в щелочках. Переделав работу запаливала едкую папироску погуживала хрипато под нос: «Тут взял казак свернул налево и в чисто поле поскакал...»

Прокуренная просоленная проспиртованная просушенная океанскими ветрами морячка Мотя. Лучшие годы прокачалась в скрипучем трюме на привычно усталых ногах посреди рыбьих внутренностей и бочек с рассолом в неутолимых мечтаниях о далеком береге с недостижимыми ресторанами-забегаловками.

Всё в трюмезакуска к вожделенному пиву: острая пряная в винно-горчичном соусе. Сошла по трапу крутнула головой: ни закуски тебе в магазинах ни пива в ларьках. Пока в трюме болталась, всё без нее пожрали, всё выпили.

Ждать и догонятьпоследнее дело!

Шелковое платье до пола, перчатки по локоть, ридикюль в руке, черная шляпа с огромными полями, затенявшая глаза,такие, как она, больше не попадались. Ни в доме, ни на бульваре.

Встречая меня на лестнице, слабо улыбалась, завораживая недоговоренностью,хотелось проскочить неприметно. Ничего о ней не знал, не знаю и теперьпростор для вымысла, отягощенного подробностями.

Высохшая потемневшая лицом похожая на старую барыню, радио она не слушала, к себе не приваживала, на телефонные звонки не поспешала, записную книжку выкинув за ненадобностью. Читала одного только Бунина, по пятому по седьмому разу: «Всё ритм и бег. Бесцельное стремленье! Но страшен миг, когда стремленья нет»

Офорт висел на стене, осмотренный до крайней черточки: «Видъ Кремля из Замоскворечья между Каменнымъ и Живымъ мостомъ к полудню». Дневник, сбереженный с детства, сирени гроздь, в нем засушенная, строка давняя, незабвенная: «Осени поздней цветы запоздалые», а с затертой патефонной пластинки привораживала Обухова Надежда Андреевна: «Я тебе ничего не скажу, Я тебя не встревожу ничуть»

Где они, полночные бдения, когда слушатель становился поэтом?

Кого возносили, кого освистывали, кому отдавали душу и тело?

«Валентина, сколько счастья! Валентина, сколько жути!..»

«Мы шли усталые. Мы шли безвольные. Мы шли притихшиерука с рукой»

Хмель от вина, похмелье от увлечений: «Мне горько. Мне больно. Мне стыдно» И тот, незабвенный, в театральном гриме, фотографией на стене, летящим, наискосок, почерком: «Тебе, гордое мое счастье!» Призывы его со сцены, в бедственную пору: «Будьте милосердны, призываю вас! Милосердие умягчает сердца, обезоруживает врага».

Если бы

Бася, доверительница ее тайн, легкая, звонкая, в порывистом нетерпении, хохотом наполняла дом. Белозубая, круглолицая, с пышным, волнующимся бюстом под расшитой украинской блузкой,любила играть в «гляделки», не моргая, глазами в глаза, душу высматривала до донышка.

Из-за нее ссорились. Стрелялись. Уходили от жен. Ей посвящали стихи: «Той, в чьих туманах заблудилась моя душа».

Два солдата-сифилитика изнасиловали Басю в подъезде, на заплеванном полу, безжалостно и по-всякому, в неистовом тысяча девятьсот восемнадцатом, и она умерла от омерзения.

В следующей раз,сказала,буду радугой.

Почему радугой?

Радугойи всё. Радуга при любых сволочахрадуга.

А она жила по привычке, от одной папиросы прикуривая другую, стучала для заработка на пишущей машинке,даже соседи, склонные к раздорам, привыкли к ее стукам. Кофе варила на подоконнике черноты дегтярной; спираль на плитке скручивала не однажды, до непременного вскипания кофейной гущи. Окно утыкалось в кирпичную стену, сумерки вселились навечно, закаты без рассветовне каждому доставались зори по утрам, не каждому.

Прижималась лицом к потускнелому зеркалу к его голубоватому холоду, вымаливая видения, что-то торопливо записывала, холодея от удачной строки. К ночи валилась на кровать, неотрывно вглядывалась в потолок: в глазах сухость. Привычка с младенческих летвыстраивать мечтания на его белизне, которые привидятся в утехах сна.

Мама ее, обеспокоившись, предлагала:

Подвесим к потолку игрушку, птицу какую-нибудь, пусть лучше на нее смотрит.

Отец не соглашался:

Тогда увидит только птицу. А такчто пожелает.

Где те утехи? Куда подевались сновидения? Кто они, похитители мечтаний?

Бессонница

Она спала беспробудно и глухо

в бездонной, кромешной тьме.

Просыпалась сразу и вдруг, без потягиваний и сонного бормотания.

В вашем возрасте, уважаемая Дарья Павловна,пошутил районный врач,это уже неприлично.

Жё детест!крикнула в ответ и пошла из кабинета, волоча в руках по огромной кошелке. Юбка завивалась вокруг бестелесных ног, черные прямые волосы отмахивались по сторонам: старая карга, кривуля, корёжина, ходячий вопросительный знак.Жё детест!..

Ручки у кошелок были обмотаны синей изоляционной лентой. Трепаные углы заштопаны белыми нитками. В кошелках лежало ее немудреное добро. От веера с первого бала до серебряной ложечки.

Выходя на улицу, она брала кошелки с собой. Даже за хлебом. Даже в молочную.

Руки оттягивало привычной тяжестью.

Спина горбилась.

Ноги гнулись.

Глаза в землю.

Ей было восемьдесят. Восемьдесят без малого. На ее долю выпало столетие с самого его начала, танком проутюжило всласть, и теперь она не доверяла никому.

Жё детест! Жё детест!..

Утро начиналось одинаково.

Она просыпалась легко и быстро, ловким ныряльщиком выскакивая на поверхность, но глаз не открывала. Уши не улавливали слабые звуки, тела не было, осязания не было, и искрой вспыхивала надежда, отчаянно безумная, легкомысленно игривая, закручивалась вертким поросячьим хвостиком.

И тут в работу вступали голуби, шарканье неисчислимых подошв, скрип тормозов, голоса за окном... Но голуби были первыми. Всегда первыми. И голубей она ненавидела пуще всего.

Жё детест! Жё детест!..

Резко поворачивалась с бока на бок,охали диванные пружины,хрустела ломкими пальцами:

О, Господи! Опять жива... Срам, да и только, матушка.

Затем она открывала глаза.

Часы тикали в комнате несогласованным хором. Дарья Павловна их обожала. «Мама, что тебе подарить?»«Часы».«Сколько можно, мама?»«Хочуи всё». Неумолчный обвал секунд. Шорох неутомимых насекомых. Дарье Павловне требовалось подтверждение уходящего времени: это помогало ей жить. Вернее, доживать. Можно самой перекрутить пружину, которая и без того на пределе, но Дарья Павловна презирала трусливый исход. Она не доставит им такой отрады. Все-таки в свои восемьдесят она пережила многих, и это мирило ее с существованием. Но не мирило с живущими. «Жё детест! Жё детест!..»

Выскочила из ходиков безголовая кукушка, прокричала невозможным вскриком, убралась обратно в конуру. Помолчала, пискнула послабее. Все часы дружно показывали семь утра. Ходикичетверть двенадцатого.

Она шла на кухню, переставляя ноги по скользкому паркету, лыжником по оледенелому насту. Пол мерцал глубинно, желто-оранжево в тусклом свете малосильной лампочки общего пользования. Лампу покрупнее не позволяла вкручивать соседка. За экономию электричества шла неусыпная борьба, и когда проходили по коридору, вечно натыкались на соседский шкаф, притаившийся во мраке. Формы у шкафа были фигурные, казалось, ты его миновал, но он подставлял новую, неучтенную выпуклость, от чего тупо ныли кости.

Жё детест!сказала шкафу.Жё детест!..

В туалете, верхом на унитазе, спал полотер, бывший танцор Черноморского ансамбля песни и пляски. По вечерам он бывал пьян, а, напившись, варил мастику по собственному рецепту, натирал пол в коридоре для проверки колера, в его скольжениях проглядывали «полька», «цыганочка», знаменитое матросское «Яблочко». Дух от мастики стоял удушающий. Пол от непрерывного натирания потихоньку превращался в желтый лед. Свои приноровились к нему, чужиебоялись наступать.

По пятницам полотер напивался пуще обычного, мастику не варил, пол не натирал, а скандалил с женой. Выбирал чашку похуже и кидал на пол. Брал тарелку с борщом, шлепал о стенку подальше от мебели, а она налетала трепаной галкой, била двумя руками, глаза у нее белели, подбородок скакал по неохватной груди. Острыми тычками выталкивала его из комнаты, и он ночевал на половике у кухонной батареи, или спал в ванне, набросав для мягкости грязного белья, или на унитазе, привалившись щекой к кафельной плитке.

После ссоры жена не подпускала его к себе до понедельника, а тогда он шел к цистерне, где она торговала квасом, покорно становился в общий ряд, смиренно протягивал руку, и женав знак примиренияпоила его бесплатно. Кружкашесть копеек.

Да-арья...выговорил с унитаза.Па-ал-на... Ну, извини...

Жё детест!прохрипела хрипло и яростно.Жё детест!..

В ванне распластанной грудой мокли штаны полотера, пропитанные воском и мастикой. Их сначала замачивали, потом кипятили в баке, преодолевая упорное сопротивление, и запах по квартире шел густой, наваристый.

Жё детест!сказала штанам.Жё детест!..

На кухне сохли на веревках вместительные арбузные лифчики и дамские панталоны густо фиолетовых тонов, подштанники провисали до низу, нагло задевая по лицу, тараканы шебуршились вкруг помойного ведра, плоские и верткие, сковорода с сальными подтеками нахально перекрывала конфорки.

На стене висел общий счет за электричество, на немжирный вопросительный знак химическим карандашом. Видно было, что карандаш слюнявили, значит, не миновать разбирательства.

Жё детест!сказала подштанникам.Жё детест!..

Вышел на кухню полотер, тяжко рухнул на табурет, руки свесил до полу. Лицо набухшее, желто шафранное, колером его мастики. Рубец на щеке от края кафельной плитки. Рубаха распущена. Туфли на босу ногу. Жил воспоминаниями о былых успехах, оживлялся у телевизора при виде ансамбля песни и пляски.

Танцор вспоминал прежние свои гастроли.

Полотер тосковал по аплодисментам.

Да-арья...выдавил с трудом.Па-ална... Извини, что не так...

Соседи у них менялись часто.

Они въезжали ненадолго и исчезали навсегда, а Дарья Павловна с мужем прикипелине трогались с места.

Жё детест!повторила.Жё детест!..

«Жё детест»по-французски «ненавижу».

Не-на-ви-жу!

Ночами он совсем не спал

так, дремал понемножку.

Как дремлют, наверно, зайцы в лесу, не забывая о волке. Как дремлют рыбы, чуткие, во взвешенном состоянии, не опускаясь на дно сна.

Позади громоздились неукладисто восемьдесят прожитых лет. Восемьдесят с малым, и с полудня он начинал готовиться к долгой ночи. Выбирал темы для размышлений, события для воспоминаний, чтобы хватило до утра. Даже в бесконечные зимние ночичтобы хватило.

С годами сны стремительно укорачивались, ночи бесконечно удлинялись, казалось уже, что близкая кончинаэто вечная бессонница, и минувшее дается для того, чтобы вспоминать его по частям, в будущем бесконечном пребывании.

Благословенен тот путь, который накапливает воспоминания.

Она открывала глаза, пристально, в упор глядела на мужа, прожигая взором, а он лежал на спине, руки поверх одеяла, румяный, полнолицый, в пухлых морщинах-складочках, улыбался слабо и счастливо. Даже пробор на голове посредине. Дыхание ровное. Глаза закрыты.

И это ее злило.

Не притворяйся! Ты же не спишь!

Сплю,отвечал кротко.Я, Даша, сплю.

Врешь! Открывай глаза!

Он открывал.

Доброе утро, Даша.

Чего в нем доброго?

На завтрак ему полагалось яйцо, хлеб с маслом, стакан бледного чая. Ейкружка горького кофе и обломок шоколадки. Пила, обжигаясь, большими глотками, кадык скакал по тощему горлу, кусала шоколад желтыми зубами, говорила неукротимо, через глоток:

Мышьяк... Стрихнин... Синильная кислота... Жё детест! Жё детест!

Даша,заступился он, доедая желток.Ты не права, Даша. Их понять надо.

Примирительно улыбнулсяямочки-изюминки на щечках-булочках, а она рассердилась теперь на него, с треском поставила на стол пустую кружку.

Ты дождешься... Дождешься у них!

А я,ответил кротко,я, Даша, уже дождался.

Он верилвсё позади. И был добр, безмятежен. Она и впереди ожидала почище прежнего. Выкатила на него блеклые глаза, блеснула из глубин малахитовыми прожилками:

Кирилл Викентьевич! Я тебя презираю.

Пошла укладывать кошелки.

В однучасы разного вида, даже ходики с кукушкой-инвалидом. Заворачивала в мягкие тряпки, укладывала в нужном порядке, чтобы всё поместилось. У ходиков соскакивало колесико, безголовая кукушка, запутавшись в тряпках, жутко кричала изнутри, пугала нервных прохожих.

В другую кошелкуложечку с монограммой матери. Серебряный подстаканник с гравировкой через «ять». Веер с первого бала. Письма тяжелой стопкой, перехваченные лохматым шпагатом. Черепаховый гребень. Клавишу от старинного «Беккера». В то буйное, опойное лето когда преследуемый обратился в преследователя, ворвались солдаты, молодые, яростные, распаленные от возможностей, выкинули через балкон буржуазный рояль, прикладом смахнули со стены ходики с кукушкой.

Рояль упал на мощеный двор, и оттуда донесся горестный всплеск его глубокого, наивного изумления, который долго звенел в дворовом колодце, бился отчаянно в непробиваемые стеныне мог утихнуть, а для нее не утих и теперь. Дворник замёл полированные обломки, но одну клавишу она подобрала, янтарно желтую, глубинно теплую, сохранившую тепло прежних прикосновений.

В четверть двенадцатого пополудни сбросили во двор рояль, смахнули прикладом ходики с кукушкой, и стрелки до сих пор показывают тот миг, безголовая кукушка кричит невпопад, дома и на улице, как однажды перепуганный ребенок, что вскрикивает ночами от жуткого сна.

В четверть двенадцатого это приключилось, и для Дарьи Павловныне для кукушкиначались новые порядки.

В коридоре они столкнулись с соседкой

нос к носу.

Широкая, костистая, встала в полумраке громоздким шкафом, бедрами заслонила проход. Из-под синего халата высовывалось полосатое платье. Из-под платья выглядывала розовая комбинация. У нее постоянно выглядывали комбинации. Из-под любого платья. Как покупала их на вырост.

Дарья Павловна смотрела на соседку гордо, независимо, снизу вверх. Враги навсегда. С первой минуты, первого взгляда. Им бы в разные сюжеты, под разные переплеты,век был такой, не оставлял выбора.

Назад Дальше