Лабиринт: Герт Юрий Михайлович - Герт Юрий Михайлович 10 стр.


У тебя температура, сказал я, У тебя жар. Вот я отвернусь, а ты ляжешь в постель. Хочешь?

Ты всегда говоришь со мной, как с маленькой. «Ляг в постель и прими кальцекс...» Какие вы все злые, какие лживые, нечестные! И ты тоже, и ты как другие! Ты что-то все время от меня скрываешь!

Она бросилась на постель, на белое, не снятое покрывало, и заплакала. Она лежала, обхватив руками подушку, и плакала, свернувшись клубочком, живая, смятая зеленая травинка. А за окном, медленно кружась, падал снег:

Хорошо, сказал я, только сначала все-таки выпей кальцекс. Где у тебя кальцекс? И успокойся.

Я дал ей таблетку, налил из графина воды, она выпила, притихла, хотела встать, но я сказал: «Лежи» и пододвинул стул к ее изголовью.

Она смотрела на меня напряженно и ожидающе, широко распахнув глаза, как будто ждала чуда, смотрела, нетерпеливо приоткрыв роте влажно блестевшими полукружиями ровных зубов.

Мой голос был сух, бесцветен, я слушал себя, как чужого.

Когда мне было семь, арестовали отца. В семнадцать я узналон был ни в чем не виновен. Сказал мне это капитан, который раньше вел его дело. Ему не было смысла врать: через десять минут после того, как мы расстались, он застрелился...

По коридору тяжело заскрипели чьи-то шаги. Маша испуганно вскочила и щелкнула ключом.

Зачем? сказал я, Мне все чаще хочется, чтобы это случилось и со мной. Тогда все по крайней мере будет проще.

Она протестующе сдавила мои пальцы. Мы сидели друг против друга, колено в колено, и она молчала, все крепче сжимая в руках мои пальцы, пока я говорил.

Я все время убеждал себя, что мой отецвраг. Я сам себе наматывал на глаза повязку и старался затянуть ее потуже. По-твоему, страшно, когда ничего не видишь. Наоборот, это спокойнее. Куда спокойнеевсему верить и ничего не знать. Я и был такимслепым, блаженным, идиотомкак хочешь, пока не понял кое-чего. Тогда все разлетелось вдребезги, ко всем чертям, Когда нибудь я расскажу тебе о нем, покажу его письма. Он был человеком. Понимаешьпросто человеком, ночеловеком! Не улиткой, не червяком, не гнидой! Вот и вся его вина. У нас в школе случилась история, из-за нее я и познакомился с тем следователем. Один мой друг тогда сказал: какой смысл бороться с подлецами, что-то пытаться им доказать? Какой смысл? Я считал его изменником, предателем. А он просто был умнее меня. В самом деле, какой смысл?.. Димкина мать возит из города хлеб в деревню, а Сизионову на банкетах посыпают плешь розами. В школе воспитывают покорных болванов, и если мы пытаемся выступить против... Сегодня в институт явился Жабрин. Он разыскивает Гошина, наверное неспроста. И канитель с Сосновским еще только начинается, это я чую, ночто мы можемты, я?.. Сидеть в воде и дышать через тростинку?..

Разве это выход?.. тихо сказала она.

А тебе известен другой?

Надо во что-то верить...

Во мне поднималось отчаяние. Я перевел взгляд с Maши на «Аленушку»положив голову на колени, она грустно сидела над черной водой. Какой смысл объяснять Аленушке теорию относительности?..

Я знаю, что стаканэто стакан, в немвода, Н2О, за окномслег, а над городомнебо. Впрочем, небочушь, небослово, звук, неба нет, есть воздух, азот, кислород, углекислый газ. И чем выше, тем холоднее. Вот что я знаю и во что верю.

И... только? каким-то поблекшим, пустым голосом спросила она,

Нет, сказал я. И еще я знаю, что ты сидишь

рядом, и у тебя золотые волосы, тонкие руки, самые удивительные в мире глаза.

Ты шутишь...

Она ответила чуть слышно, одними губами. Не знаю поняла ли она смысл моих слов, но в ее померкших, затуманенных болью зрачках не было ничего, кроме пронзительного сострадания ко мне.

Клим, вырвалось у нее, но ведь так... Ведь так нельзя жить!..

Можно, сказал я. У каждогосвоя тростинка. Зеленая тростинка. У меняты.

Я прижал к губам ее руку, прохладная, шелковистая кожа коснулась моих щек. Полем и лугом пахли ее волосы, лугом и свежим сеном, казалось мне.

Она подалась вперед, порывистым, безотчетным движением всего тела, и в том, как прижалась, приникла она ко мне, крепко обхватила руками мои плечи, были и любовь, и жалость, и наивное, самоотверженное, готовое на все желание любой ценой, и хоть на миг укрыть, защитить меня от чего-то.

Но я грубо расцепил ее пальцы и отошел к окну.

В дверь постучали. Потом еще раз, сильнее. Я открыл. На пороге стояли девочки из Машиной комнаты, среди нихНаташа и Варя.

Маша растерянно поправляла волосы.

У нас не было последней лекции, сказала Варя, скользнув глазами по смятой постели. Твердохлеба вызвали на какую-то комиссию. Тебя тоже спрашивали. Тебя и Рогачева.

Ладно, сказал я: Как-нибудь обойдутся без меня.

* * *

Потом я простился и вышел.

На улице было тепло, тихо, падал снег, ровным слоем ложась на дорогу, на изгородь, на крыши приземистых Домиков, смягчая и гася все звуки, даже собственных шагов я не слышал, не ощущал.

Я шел вдоль реки, вдоль берега, затянутого мутной пеленой. И старался ни о чем не думать. Не думать, а просто идти. Все равнокуда, просто идти, в снег, в туман, к черту на рога, только бы ни о чем не думать. Это удается, когда смотришь, как горит огонь, или как струится вода, или как падает снег.

Я добрался до маленькой речной пристани, она выглядела заброшеннойтихая, занесенная снегом, и, подобно колышкам на безымянных могилах, виднелись поблизости невысокие мачты скрытых глухими сугробами суденышек. Я поднялся по трапу на дебаркадер и присел на кнехтнизенький чугунный столбик, на который пароходы накидывают причальный канат.

Как хорошо лечь в снег. Лечь в белый-белый, мягкий снег, расслабить все тело, закрыть глаза, и чтоб тихо-тихо, совсем тихо, и только снег, чистый, теплый, бездумный...

Прошлым летом я поехал от газеты делать очерк о межколхозной электростанции, а на обратном пути завернул в тот городок, где жила Маша. Я шел по тихим вечерним улочкам райцентра с густыми палисадничками, беззлобным собачьим лаем, женщины лузгали семечки, переговаривались через дорогу. Я шел, пока не отыскал ее дом, и что-то ненастоящее, что-то лубочное заключалось в том, какой я ее увидел: она стояла у окна, касаясь щекой раздвинутой занавески, безмятежно-задумчивая, окутанная сумерками, как туманом. И дом ее был похож на терем, и в нем, считая дни, считая недели, она ждала, пока явится перед окном сказочный витязь, вскинет ее на седло и унесет в тридесятое царство.

Мы сидели во дворике, пахло цветами табака, с неба срывались звезды, и Маша загадывалана счастье, а чтоне говорила, только смеяласьшаловливым, дразнящим смехом; потом пили чай в маленькой гостиной под оранжевым абажуром с длинной бахромой; Машина мать все подкладывала мне в розетку брусничное варенье с яблоками и рассказывала о том, как начинала когда-то работать в школе; мне показывали семейный альбом, фотографии отца Машион тоже был учителем, хорошо подобранную библиотеку в большом книжном шкафукниги собирались любовно, многие годы: брокгаузовские Шиллер, Байрон, Шекспир, зачитанные томики Тургенева. Я потянулся к одному из нихна пол выпорхнули несколько исписанных листков; Маша подхватила их и, охапкой прижав к груди, метнулась в свою комнатку. Машина мать улыбнулась с ласковым лукавством взрослого, принимающего участие в детской игре. Я их узнал, это были мои письма.

Мне постелили тут же, в гостиной, на широченной тахте, простыни были белые, прохладные и белые, даже в темноте я видел, какие они белые.

Машина комната находилась напротив, между дверью и полом долго не гасла яркая узкая полоска, всего лишь эта полоска разделяла нас, я смотрел на нее и не мог уснуть, но и после того, как она потухла, я все ворочался на своих жестких, белых простынях, прислушиваясь, томясь и ожидаясам не зная, чего. Что-то слишком призрачное заключалось в этом тихом светлом уюте, в ясном, незамутненном течении жизни, которой я едва коснулся, но мне казалось невозможным, чтобы эта ночь прошла, исчезла, как тысячи других ночей. Когда во второй раз прокричали петухи, я поднялся, зажег лампу и стал писать свой очерк.

Утром я прочитал его Маше. Сонная речушка, плот с лениво ухающим копром, два десятка обгоревших под солнцем женщин и мужиков, клявших начальство за то, что их оторвали от сенокосавсе это под моим пером обратилось в лиро-патетическую поэму о колхозном Днепрогэсе.

Маша слушала меня с восторгом.

Я уехал в тот же день и по пути на станцию, трясясь в кузове грузовика, порвал и выбросил за борт свой очерк.

...На носках моих ботинок успели нарасти пушистые холмики.

Ей нужен витязь, подумал я, сказочный витязь на бьющем копытами коне...

Бесшумно ступая подшитыми валенками, подошел сторож.

Сидишь? сказал он подозрительно, выглянув из лохматого воротника. Нечего тут сидеть... Зимой пароходы не ходют...

Я не стал спорить. Зимой пароходы не ходят... Я поднялся на берег и побрел занесенной снегом улицей, не все ли равнокуда?

Нет, не все равно. Это так говорится: все равно. Я обрадовался, когда увидел вывеску какой-то пивнушки. Я замерз, мне хотелось есть. Ну и скотина же ты, сказал я себе, что бы там ни происходило, главным остаются жратва и тепло.

Буфетчица, немолодая женщина с отечным лицом, вязала; спицы тускло поблескивали в ее руках. Толстый рыжий кот дремал, .распластавшись на подоконнике.

Двое за столиком чистили мелкую воблешку, с трудом отдирая сухую кожицу и прихлебывая из кружек.

Я медленно цедил пиво, пахнущее бочкой и сырым погребом. А почему бы тебе и не быть скотиной, подумал я. Ведь ты дышишь через тростинку. Нет, подумал я, толь ко человек и может дышать через тростинку. Скотина всегда дышит полной грудью. Хотя есть еще явление анабиоза. Это когда лягушки, улитки или мухи засыпают и становятся как бы мертвыми... Вот какой я умный, подумал я. Анабиоз, симбиозвсе я знаю. А они этого не знают.

Пиво с воблойвот что я уважаю, сказал один из сидевших за столиком.

А по мнераки,отозвался другой, К пиву ракичто ты! Высший сорт!

Ракиэто я тоже уважаю, сказал первый.

Сосновский, подумал я, Сосновский, Гошин, споры, крики, Черкешенка, Пленник... А жизньвот она: пиво и раки. Пиво и ракиэто и есть жизнь. Остальноечепуха, выдумка. Жизньвот она: пиво и раки.

Около входа в пивную сидел безногий инвалид. Колесики его коляски, сложенной из трех дощечек, зарылись в снег.

Братишка!.. крикнул он мне вдогонку.

Я всегда стыжусь подавать нищим, но на этот раз почему-то вернулся и сунул ему в шапку последнюю бумажку.

Спасибо, братишка!хрипло заорал он, Кенигсберг штурмовалверишь?.. Берлин бралверишь?..

Глаза у него были мутные, пьяные.

Верю, сказал я.

Пиво не согрело, напротив, от него стало еще холодней. Я пытался согреться ходьбой. В окнах уже загорались огни. Где-то накрывали к столу, горячий пар клубился над широкими кастрюлями, я старался не заглядывать в окна.

Все последнее время, последние месяцы я жил предчувствием неизбежной, надвигающейся катастрофы. Я только загонял это предчувствие внутрь, пытаясь обмануть самого себя. Но даже себя самого нельзя обманывать бесконечно.

Я согрелся в автобусе «ВокзалЗаречье», весь маршрутминут сорок, если считать стоянку на диспетчерском пункте. Здесь было тепло, я забрался на заднее сиденье, прямо в ноги мне дышал радиатор. По городу, сменив старые, провонявшие бензином драндулеты, ходило несколько таких автобусов, светлых, комфортабельных, блистающих никелем, они напоминали мне о Москве. Иногда я не мог удержаться и проезжал в одном из них пару остановок.

И сейчас, отогревшись, я старался не смотреть по сторонам, не слышать кондукторшу, я думал о Москве и о том, чтодовольно же, хватитстерильной чистоты, идеалов, кукишей в кармане, пора что-то делать, что-то решать. Что толку от рассказов, которые гниют под койкой, что толку даже от рукописей Сосновского, будь они трижды гениальныони лежат в столе, а читают все равно Сизионова. Побеждает сила, наглость, ловкостькакая польза от честности, способной играть только в поддавки?.. Ты можешь негодовать, возмущаться, но все уже решено, без тебя, до тебя, это как автобусмаршрут составлен заранее, сорок минут, пятьдесят копеек, хочешьсиди, нетвылезай, в холод, мрак, снег, иди пешком, декламируй звездам свои монологи. Но автобусон все равно пойдет дальше, без тебя.

* * *

Я проехал круга три или четыре, кондукторша начала поглядывать на меня слишком уж подозрительно, хоть каждый раз я аккуратно покупал новый билет.

Я сошел в самом центре, парикмахерская с дурацким манекеном в окне, потухшая витрина «Канцтоваров», чайная, решетка скверика, прозванного «тошниловкой» здесь, напротив ресторана, по вечерам горестно матерятся пьяные и растирают подошвами свежую блевотину.

Мне хотелось спокойно посидеть где-нибудь, подумать, найти, черт подери, какой-то выходтолько не возвращаться в общежитие, до тоски ненавистное мне теперь.

В кармане у меня еще позвякивала какая-то мелочь, но в чайной уже опрокидывали стулья, готовясь к уборке.

Я представил на мгновение, как усмехнется ресторанная официантка в ответ на два чая с пирожком. Впрочем, не все ли равно?

Входя в ресторан, я меньше всего думал об Олеге, меньше всего сейчас хотелось мне с ним встретиться, а он сидел в углу один, и, заметив меня, странно оживился и приглашающе замахал рукой.

Мне пришлось подсесть к его столику, и он тут же налил в бокал какого-то светло-золотистого вина из своего графинчика, светлого и золотистого, как Машины волосы. Я сказал: «Не надо», но он словно не расслышал и пододвинул бокал ко мне.

Хорошо, что ты догадался сюда заглянуть... сказал он. Есть дело, я давно хочу о нем с тобой поговорить... И чтобы нам не мешали.

А в другой раз?.. сказал я. И подумал: какие у него могут быть дела со мной?..

Сэр, добродушно усмехнулся он, вы не в духе?..

Пока мы объяснялись с официанткой, Олег с любопытством наблюдал за мной, весело барабаня пальцем в такт оркестру, а когда, наконец, переговоры были закончены («Белое пить будете?..»«Нет.»«А красное?»«Я же говорюнет».«Один чай?..»«Два чая и пирожок с повидлом!»..) и я потянулся к пачке папирос, лежавшей рядом с прибором, он предупредительно чиркнул спичкой и посмотрел мне в глаза так, будто хотел с помощью этой короткой вспышки разглядеть какую-то мелкую, неразборчивую надпись.

Послушай, он откинулся на спинку стула и, улыбаясь, продолжал рассматривать меня в упор.Давай не пижонить друг перед другом. Тебе нужны деньги?

Нет, сказал я. А тебе? Могу занять: сколько?

Горд, как десять тысяч грандов, он рассмеялся. Но мы не в Испании, старик.

Ты силен в географии, сказал я, Так зачем я тебе понадобился?

Только условие: не отвечать сразу. Думай день, думай неделю. Он прищурился и выдул тонкую струйку дыма, следя, как она расплывается в воздухе.

Здесь, под небом чужим,

Я как гость нежеланный...

Певичка в длинном платье с блестками прижимала руки к добела запудренной груди. Звонко хлопнула пробка от шампанского. За соседним столиком седой человек в очках, уронив голову лицом в ладони, покачивался и подпевал, запаздывая на несколько тактов.

Это не «Прага», сказал Олег, А хочешьты будешь сидеть в «Праге», слушать джаз?.. И когда к твоему столику подойдет какой-нибудь Жабрин, ты скажешь: «Место занято, милорд!» Хочешьи вокруг девчонки, беленькие, рыжие, черныебери любую! ХочешьРига, дюны, чайка спит на волне...

Ты поэт, сказал я. Ты не только географ.

Не прикидывайся! засмеялся он. Все монахивеликие блудники! Ведь не весь век ты намерен прокисать в этой дыре!

Я не понимал, куда он клонит.

Но воля твоя, ты можешь забраться в берлогу поуютней, валяться на диване и диктовать машинисточке с алыми губками свои гениальные мысли для отдаленного потомства! Свобода!.. Ты знаешь, что такое свобода, старик?.. Свобода:это когда у тебя тысяча возможностей и ты можешь выбирать!.. Выпьем, старик, и возьмем еще бутылочку того пойла, в котором тебе скоро, может быть, не захочется полоскать даже ноги! И брось тянуть свой чай, нечего делать вид, что он тебе так уж нравится!

Он мне нравится,сказал я. Мне. И давай перейдем на прозу.

Что ж, сказал Олег. Как хочешь. Бумч! он поднял бокал и быстро выпил. А теперь слушай. Я предлагаю тебе вместе со мной накрутить сценарий для кино по эпохальному произведению товарища Сизионовароман «Восход», удостоен, и так далее. При этом учти: сценарий, главное, не написать, а протолкнуть. Это я беру на себя.

Назад Дальше