То, о чем он говорил, прояснилось для меня лишь много времени спустя.
Мы работали над «Воспитанием смелости». Мы спешили. Черновики переписывала Маша, и когда я видел свои мысли, изложенные ее почерком, мне казалось, что самое лучшее в нас роднится и сливается во что-то единое.
Клим, сказала она однажды, когда мы подходили к Плеханова 26. Ты не обидишься, если я скажу? Раньше у тебя были глаза, как у нашего Джульбарса зимой. Знаешь , его выгонят на улицу, а он скребется в дверь когтями, и глаза у него замерзшие-замерзшие, жалобные-жалобные...
Спасибо, рассмеялся я.
Нет, сказала она, теперь у тебя другие. Теперь они горячие, как солнце весной...
Откуда ты знаешь? Сейчас темно.
Знаю. И сейчас. Раньше ты вообще был не настоящий, а теперьнастоящий. Таким я тебя всегда представляла.
Таким, как теперь?
Как теперь...
Неожиданно для себя я нагнулся и поцеловал ее в щеку.
Я почувствовал в тот же момент, что сейчас разразится буря, в землю ударит молния и грянет гром. Но гром не грянул.
Тыкак моя мама, сказала она, смеясь. Она тоже всегдав щеку...
Я наклонился еще разнавстречу мне потянулись ее губы.
* * *
Я заранее ко всему, кажется, приготовился, к чему бы то ни было, только уж не к тому, что получилось на самом деле.
Аудиторияэто пятьдесят девятая-то!стала вдруг тесной, сидели по двое на стуле, сидели на столах, на подоконниках, на чем придется, а то и просто подпирали плечом стенку, первокурсники особенно. Ив паузахтолько поскрипывание половицы у кафедры, когда Димка переступает с ноги на ногу.
«Уроки Белинского»так называлась его статья. Я один крутил головой, не мог удержаться, все заглядывал в лица, такие знакомые, давно уже не вызывающие любопытства. Но теперь они были как стекла в рамах, которые протерли, промыли после долгой зимыи вот они сияют, прозрачные, светлые, переливаются солнечной золотинкой! И даже толстушка Катя, наш профорг, навалясь на портфель грудью, слушает, не шевелясь, и в кукольных глазках ее проснулась какая-то напряженная мысль!
А Димкабу-бу-бу, как в бочку, не оторвется от тетрадки, только откинет упавшую на очки прядь волоси снова, себе под нос, бу-бу-бу, словно приговор читает. Но этои правда приговор, окончательный и беспощадный.
И никаких фейерверков, никаких риторических эффектов, говориткак дрова колет. И все просто и неотразимо. Белинский. Народность, идейность, реализм. Спустя сто летСизионов. Роман «Восход». Ни народности, ни идейности, ни реализма. Что сказал бы «неистовый Виссарион» о произведении, где все образы фальшивы, психологияпримитивна, языксусален, художественная идея напрочь отсутствует?.. Но Белинского нет. Бу-бу-бу. Поэтому, бу-бу-бу, приходится мне, Рогачеву...
А потомМаша: «Воспитание смелости»... Мы решили, что читать нашу статью будет она. Она не бубнила, она знала ее почти наизусть, а там, где сбивалась, тут же находила новые слова, и от этого речь ее становилась еще более естественной и свободной, как будто рождалась тут же, у всех на виду. И все мои ядовитые сарказмы, вся желчь, вся злая ирония, которыми начинил я статью, в ее устах звучали горячим, пылким удивлением: смотрите, как просто, неужели кто-то может этого не понять?..
Наши статьи ударили, как выстрел дуплетом.
Впервые на заседании НСО раздались аплодисменты.
Выступил Федор Евдокимович, Его смяли. Он сел, не дочитав своих «замечаний», записанных в блокноте, Гошин начал с комплиментов: серьезный подход, заслуживающая внимания аргументация... Но после Белинского был еще Горький. Помним ли мы, как сформулировал товарищ Жданов требования, стоящие перед литературой?..
Но ни Горький, ни Жданов не призывали писателей писать плохо, с места громко сказала Оля Чижик (Ай да Оля!).
И тем не менее, сказал Гошин, следует учесть, что удостоенный общего признания роман...
А у меня не спрашивали, густо выдохнул откуда-то из заднего ряда Полковник. Он поднялся, медленно оглядел вспыхнувшие смехом лица. Меня бы спросилия бы, может, и не удостоил...
Вышло чересчур грубо. Гошин обиделся. Положение постарался смягчить Сосновский.
Видите ли, обратился он к Гошину, в ряде критических статей тоже высказывались разносторонние суждения о творчестве Сизионова. Правда, не столь резко, как у Рогачева. Но ведь и сам Сизионов признался, что далек от мысли считать себя новым Львом Толстым.
Были споры, были возражения, были распахнутые окна, в которые вливался холодный свежий воздух, вытесняя спертую, жаркую духоту, была живая рощица рук, голосующих за включение наших статей в факультетский студенческий сборник, но главное все-таки были эти лицаоживленные, потные, красные, разбуженные.
Нас поздравляли с успехом, и мы тожесамих себя.
И потом, после того, как заседание кончилось, никому не хотелось расходиться. Мы бродили по уже опустевшим, уснувшим ночным улицам, болтали, шумели, хохотали взахлебдруг над другом, а большетак, ни над чем, просто оттого, что голоса наши так гулко разносились в морозной тишине, и мы одержали первую победу, и главноеоттого, что мы были молоды, беззаботны и счастливы в этот вечер. Больше всего, как обычно, доставалось Сашке Коломийцеву, каждое слово его, каждое его неловкое движение вызывало смех, а он с готовностью веселил всю компанию, Зина Фокина ни на шаг не отходила от Димки, покровительственно поправляла на нем шарф и сбивала с шапки снегкогда началась веселая кутерьма и над головами замелькали торопливо слепленные снежки.
С нами были Сосновский и Варвара Николаевна Вознесенская, оба дурачились не меньше нас всех.
Мне запомнился этот вечер с его ребячливой безмятежностью, барахтаньем в сугробах и особенным, соединившим всех ощущением полноты жизни.
Тебе хорошо? спросила Машенька, улучив минуту, когда мы оказались вдвоем. И, не дожидаясь ответа, выдохнула:
Мнеочень!
Мы стояли одни, посреди дороги. Морозно мерцали далекие, мелкие звезды, деревья, обросшие снегом, были подвижны и загадочны, белые, туго натянутые провода графили небо, как линии нотной бумаги, над чуткой тишиной улиц, казалось, уже занесен смычок, еще мгновениеи весь мир запоет, как скрипка.
Она доверчиво прижалась ко мне:
Если бы так всегда, Клим!.. Но ведь это невозможно, да?..
Я не успел ответить: за углом раздался галдеж, высыпала вся ватага, в нас полетели снежки.,.
У себя в общежитии ребята еще долго обсуждали подробности нашего выступления и того, как приняли его студенты.
Что, поддел меня Рогачев, теперь ты не считаешь всех дураками?.. Которые в чепчиках?..
Но сегодня мне ни о чем не хотелось спорить.
Полковник выключил свет и, звякнув стаканом, захлопнул дверку тумбочки. На столе тускло блестел никелированный чайник. Блестел, расплывался, таял...
Сквозь сон я слышал, как Сергей вздыхал:
Почаще бы людям правду... Все было бы иначе, все...
Правду-то народ слышал, а кривдувидел... глухо хихикнул Дужкин под одеялом. Да и кто ее, всю правду-то, знает?
А что ты знаешь? угрюмо зазвучал басок Полковника. Почему коровалепешками, а козагорошком?.. Знаешь?
Нет, сказал Дужкин.
Так-то, голова, сказал Полковник. Если ты и в дерьме ничего не понимаешь, так что ты в правде понимаешь?..
Койки еще долго и тревожно скрипели в ту ночь...
А утром в нашу комнату вбежал Сашка Коломийцев. Он был в майке и кальсонах.
Вы слышали? заорал он и воткнул вилку репродуктора в розетку.
Передавали сообщение об аресте врачей-отравителей, разоблаченных, признавшихся в своих черных делах...
* * *
Мы выслушали сообщение до конца, и Дужкин сказал: «Вот она, правда», и по привычке дурашливо хихикнул.
Чего ты ржешь? досадливо цикнул на него Сергей.
А че? Я ниче... Дужкин смолк.
Сашка сидел на моей койке, сжав ладонями голову; в мелких колечках его волос запуталось несколько соломинок, наверное, продралась подушка.
Ну, сволочи, тихо проговорил он, не поднимая головы. Жданова?.. А?.. Щербакова?.. А?.. Он тяжело поднялся и медленно пошел к двери.
Куда ты? сказал растерянно Дима.
Сашка вышел, неслышно притворив за собой дверь.
Мы не сумели его удержать.
Да, дела-а... подавленно протянул Хомяков.
Передаем урок утренней гимнастики, бодро сказал репродуктор, Откройте форточку и вдохните воздух полной грудью...
Полковник дернул за шнур, едва не оборвав розетку, и длинно выругался.
В тот день он вернулся с партсобрания поздно вечером, скинул рубашку, бросил на плечо полотенце и, украдкой кивнув мне и Димке, вышел. Мы переглянулись и, минуту спустя, вышли вслед за ним. Он ждал нас в конце коридора, затягиваясь потрескивающей сигаретой.
Так вот, хлопцы, сказал он помолчав. Много я вам сказать не скажу, а кое-что вы все равно узнаете... Говорили о бдительности, обо всем таком, и между прочим о Сосновском тоже говорили...
О Сосновском?.. изумился Дима.
Припомнили ему вчерашнее. Вас поминали, меня тоже не забыли. За те слова...
Кто?.. спросил я.
Полковник не ответил.
Так вот, елки ядреные, сказал он. Так вот... его стеклянный глаз смотрел куда-то в сторону, загадочный и равнодушный.
Спустя два дня мы сидели в переполненном актовом зале. Выступал Гошин. Его голос хрипел и захлебывался от возбуждения, клинышек светлой челки бился на лбу.
Ужас какой, шептала Машенька подавленно. Какой ужас!
Гошин говорил о врачах-извергах и о верной дочери сноего народаЛидии Тимашук.
Мы любим свой древний, цветущий край, мы гордимся нашим городом, его успехами и достижениями... Но мы не должны ни на минуту забывать, что именно наши успехи могут порождать настроения беспечности и благодушия. Кое-кто из нас утратил чувство бдительности, решив, что больше не существует опасности разного рода диверсий, шпионажа и вредительства. Чем успешнее наше движение вперед, тем острее борьба наших врагов, тем хитрее их методыно мы сорвем с них маску!
Машенька сжала мою руку, под тонкой кожей на ее виске вздрагивала ветвистая жилка.
Рядом с нами сидела Варя Пичугина. Она смотрела на Гошина почти не дыша. В зале было очень тихо.
Оглянемся же вокруг: может быть, в нашем институте имеются особые причины для благодушия? Может быть, у нас в аудитории не проповедуются иногда мысли, которые подхватывают некоторые студенты, не отдавая отчета в том, кому и чему эти мысли служат?.. Мы должны покончить с ротозейством и пристально проверить наши ряды! Под личиной товарища, друга, самого близкого с виду человека может скрываться врагвот что должен помнить каждый из нас, где бы он ни был, с кем бы ни говорил, с кем бы ни встречался!..
Дима Рогачев подтолкнул меня локтем. Я не повернул головы, Я чувствовал на своем лице липкую паутину чьих-то взглядов.
Гошина сменил Кирьяков.
Прискорбно, однако это так, сказал он. Да, там, где речь идет о высоких принципах, нет ни отца, ни матери, ни брата, ни друга... Прискорбно, но приходится сказать, что и среди наших преподавателей, может быть, имеются лица, которые не достойны нашего доверия. Есть лица, которые используют влияние, предоставленное им высоким званием преподавателя советского вуза, в неблаговидных целях. Вот почему мы говорим о необходимости строжайшей бдительности ко всемкем бы ни был этот человек, какой бы пост он ни занимал!..
О ком это? раздалось из зала.
В свое время вам все будет сказано, а пока этими вопросами занимаются соответствующие организации, предоставим им выяснить истину и раскрыть всю правду.
Как и Гошин, он никого не назвал. Но в его закругленных, туманных, угрожающих фразах многие, вероятно, ощутили один и тот же намек. И когда собрание кончилось, мы подошли к Сосновскому, сидевшему в первом ряду. Его окружили плотным кольцом, и кольцо это, тесное, густое и молчаливое, двигалось вместе с ним по залу, по коридору, по лестнице. Я перехватил короткий острый взгляд, который метнул в нашу сторону Гошин, собиравший с опустевшего стола президиума какие-то бумаги.
Мы проводили Сосновского до самого дома; по пути мы говорили обо всяких пустяках, он рассказывал о книгах, полученных недавно из Москвы. Но когда Дима спросил, нельзя ли зайти к нему домой, чтобы посмотреть их, Сосновский, ответив обычным:
Да, да, конечно, вдруг перебил себя и прибавил:но это потом. А пока не надо.
Это было неожиданно, все почувствовали какую-то неловкость. Сосновский заторопился. Когда он исчез в парадном, мы еще несколько минут стояли у его крыльца.
* * *
На другой день первой была лекция Сосновского. Его появления ждали с нетерпением и смутной тревогой: вдруг окажется, что в нем что-то переменилось, и мы увидим уже не того Сосновского, к которому привыкли?.. Напрасно. Вошел он, как всегда, едва отзвенел звонок, вошел своей быстрой, размашистой походкой, весело поздоровалсяна этот раз ему ответили как-то особенно дружнои, не тратя ни минуты, начал с того места, которым оборвал прошлую лекцию.
Он говорил о Годунове, о Самозванце, о декабристах, о Юродивом, о могучем и юном народе, который разгромил полчища Наполеона, о Пушкине и его несравненном чутье истории... Но я слушал Сосновского невнимательно, в голове камнем лежала фраза, которой он сегодня начал лекцию: «Народ безмолвствует...» Не в этих ли двух словахключ к великой трагедии»?..
А в нем все было, как прежде: чисто выбритое лицо, светлый лоб с высокими залысинами, спокойный, обращенный внутрь взгляд...
Перед звонком Сосновский спросил, почему отсутствует Иноземцева. Варя ответила, что Маша больна.
Ничего особенного, сказала она мне, просто с утра ей нездоровилось, вот и все.
Следующей была лекция Гошина. Я спустился вниз и и прошел к раздевалке. Перед высоким узким зеркалом стоял Жабрин. Он расчесывал свои длинные поповские волосы, не столько расчесывал, сколько разглядывал мелькавшие в наклонной плоскости зеркала ножки девчонок, пробегавших по вестибюлю.
Цветник, сказал он мне, подталкивая плечом и блудливо подмигивая. Кстати, где мне найти товарища Гошина?
По коридору и налево, сказал я, отправляя его туда, где висела табличка «Туалет».
На улице медленно кружился снег, было тихо и грустно, как всегда во время снегопада. Серенькое, сиротское небо опустилось на город, в нем утонуло солнце, убогие домишки сонно смотрят на дорогу, снег, снег, снег на крышах, на заборах, на спине лошаденки, уныло тянущей прикрытые кожухом сани... Кажется, он всегда падал, всегда будет падать, снег, снег, больше ничего нет, кроме снега...
А Машакак зеленая травинка,живая травинка, неведомо как занесенная сюда с заливного луга. Она радостно бросается мне навстречу, руки у нее горячие и маленькие, обе умещаются в одну мою ладонь.
Как хорошо, что ты пришел! Никого нет, и так пусто, так пусто...
Белые, свежие покрывала на кроватях, полочки с книгами, на тумбочкахфлакончики с пробными духами, коврики, открытки с киноартистами прикноплены к стене, и васнецовская «Аленушка», вырезанная из журнала, наверное, под нею и спит Маша.
Я впервые вижу ее в домашних туфлях на босу ногу, в доверчиво распахнувшем ворот зеленом халатике, но мне кажется, что я видел ее именно такой и раньше, не знаю где, не знаю когда, много раз.
Как хорошо, что ты догадалсяи пришел, Клим!
И вот мы сидим у стола, па нем белая скатерка, и
Машина рукаремешок от часов подчеркивает ее тонкость и хрупкость.
Ничего особенного... Просто вчера, после всего, мы еще долго ходили с девочками, может бытьпростудилась, ночью был жар, Варька с Наташкой говорят, болтала какую-то чепуху...
Тебе нужно лежать...
Я уже наглоталась всякой ерунды, все хорошо, все отлично. Клим, послушай, что я расскажу. Я отправилась
утром в поликлинику за освобождением, а там стоит парень, рослый такой; и глаза у неготупые и наглые, он требует больничный лист и говорит: «Вы бросьте свои штучки... Мы про ваши штучки в газетах уже читали.» А врачтакая старая, седая вся, я вижу, как она объясняет ему, объясняетвежливо объясняет, и вдруг как разревусь... Господи, Клим, ну скажи, что происходит. И вокруглюди, и все молчат! И я ему говорю: «Уходите, уходите сейчас же!»А он мне: «А тебе-то что?» И все молчат... Клим, милый, ну скажи, ты можешь мне ответить, что такое случилось? И это вчерашнее. Ведь Сосновскому уже пришлось уйти из одного института, теперьчто с ним будет?.. Да, надо быть бдительными, Там, в Москве... Это ужасно. Столько лети никто ничего не знал!.. Но теперьчто я знаю? Где свои? Где враги?.. Я ничего не вижу, Клим, ничего не понимаю, ничего!..