Лабиринт: Герт Юрий Михайлович - Герт Юрий Михайлович 8 стр.


Напишу! Он хотел сказать это твердо, а получилось несколько растерянно, да и все время, пока Сизионов говорил, Дима стоял, как школьник, слушающий выговор от учителя.

Но тут Сизионов нанес последний, сокрушающий удар.

А ведь нет, сказал он, весело потирая руки.Ведь не напишете! Критик-то ведь должен быть последовательным, а выкак? В докладе меня хвалили, а теперьнаоборот... А? Так ведь? Или за вас доклад кто-то другой писал?..

Нет, смешался Дима, я сам.

Тогда где же вы говорили правдутам или тут?

Наверное, там шла речь о госте, а туто писателе, неожиданно раздался громкий баритон Сосновского.

Теперь все повернулись к нему. А Сосновский, как если бы не произнес ни слова, спокойно резал ножом отбивную, был целиком поглощен своей подрумяненной, обваленной в сухариках отбивной.

Подавляя минутную неловкость, Сизионов встал.

За молодость, сказал он, поднимая бокал. За смелую, честную молодость, которая не боится ничего, даже... он выдержал короткую паузу и, обведя сидящих веселым, острым взглядом, проблеснувшим из-под припухлых век, даже собственных ошибок!..

За молодость, которая не ошибается, сказал Коржев, высоко подняв свою стопку. Но его дребезжащий, не сильный голос уже стерся, смешавшись с одобрительным гулом и перезвоном бокалов.

Банкет продолжался.

* * *

Мы постарались выскользнуть незаметно, хотя, впрочем, никто и не вздумал бы нас удерживать, но после того как дверь ресторана захлопнулась за нами, мы добрых полквартала еще мчали, словно спасаясь от погони, пока Маша не взмолилась:

Ну куда вы несетесь? У меня каблуки!

Только тут мы остановились.

Батюшки! простонал Дима сокрушенно. Срам то какой!

Он еще не мог опомнитьсяи то хохотал, мотая головой и хлопая себя по бедрам, то с изумлением озирал каждого из нас, будто вопрошаянеужели вправду случилось то, что случилось?..

И мы смеялись, хотя нам было не до смеха.

Падал снег. Он валил мохнатыми хлопьями, повисая на голых ветвях раскидистых кленов, росших вдоль дороги, ложился на тротуар, на перильца вдоль витрины, на вывеску магазина «Канцтовары», под которой, завернувшись в тулуп, как в броню, дремал сторож.

Неожиданно из кишащей снежной пелены вынырнул Сосновский. Его шапка была второпях нахлобучена по самые глаза, пальто распахнутонаверное, он спешил, боясь, что не догонит. Он молча сунул Диме в руку портфель, вытащил из кармана смятый шарф, накинул на шею. Прищурясь, уколол насмешливым взглядом Диму Рогачева, потом остальных, и весело сказал:

Ну?..

Должно быть, очень уж скорбно выглядели наши физиономии, Сосновский рассмеялся. Он смеялся долго, по-птичьи склонив голову набок и наблюдая, как у нас на губах проступают неохотные улыбки.

Ну?повторил наконец он, отсмеявшись,Что за мировая скорбь? Что за черная меланхолия? На вашем мосте, Рогачев, я бы задрал нос выше телеграфного столпа! Выпобедитель!..

Но...заикнулся ошарашенный Дима.

Вздор! Все вздор! А вы как хотитечтобы вам в ответ Сизионов сорвал с головы лавровый венок и посыпал макушку пеплом? Вы совет его приняли?

Это про статью?.. переспросил Дима.

Какой смысл? сказал я.

О!Сосновский иронически вскинул брови. Он хотел еще что-то добавить, но, видимо, передумал. Куда вы направились? По домам? Спать?

А что же еще?.. хмуро сказал Сергей.

Какая романтичная мысльв такую ночь накрыться одеялом и задать храпака!Сосновский рассмеялся. А что, если мы сейчас отправимся ко мне и выпьем по чашечке крепкого кофе?..

Нам открыла молодая женщинажена Сосновского. Казалось, ее не только не смутил, а даже обрадовал наш поздний приход. Диме она протянула руку как старому знакомому.

Ты знаешь, сегодня, он публично высек самого Сизионова! И где?.. На банкете!..

Какая жалость! огорчилась она. А я не пошла, боясь даром потерять вечер! Ее карие глаза смеялись.

Мы прошли в небольшую комнату. Две ее стены до самого потолка занимали стеллажи с книгами. Что-то баррикадное было в нихв этих грубо и наскоро сколоченных полках из иекрашеных досок и в том воинственно напряженном беспорядке, с которым громоздились по ним книги, где стоя, где лежа плашмя, где подпирая и поддерживая друг друга.

Кроме книг да потертого письменного стола здесь, сущности, ничего и не былотолько бюстик Пушкина в простенке между окнами, на полочке, и пара офортов под стеклом.

Казалось, тут жили только искусством, ценили только его, с беспечным и почти нарочитым презрением относясь к заботам об уюте и удобствах. Однако Сосновский сам отправился готовить кофе, сказав, что никому не доверяет в этой многосложной операции, и пробыл на кухне довольно долго, оттуда по квартире разносился горьковатый, щекочущий запах зерен, поджаренных на сковородке.

Наталья же Сергеевнатак звали его женузаставила Диму изложить во всех подробностях происшествие на банкете и, слушая, еще больше оживилась и порозовела от смеха.

В неожиданных и резких суждениях, которые она невзначай роняла, ощущалась категоричность ее мужа. Но и помимо этого было в них обоихкак заметил я позженечто общее, какая-то завидная легкость, свобода, неотягощенность теми вопросами, которые бунтовали во мне. Эти люди словно уже что-то знали, что-то решилито, чего я еще не знал и не мог решить.

Не помню, когда я почувствовал это, может быть, потом, а в те минуты, слушая Наталью Сергеевну и Рогачева, я вспоминал Сизионова, его лицо, которое мелькнуло на один-единственный момент, лицо горькое и усталое. Сосновский вернулся с кухни и разлил по чашкам кофеон в самом деле оказался великолепным.

Жабрин может на какое-то время не дать вам сказать во всеуслышание правду. Но даже на секунду не может заставить вас писать ложь.

Что ты защищаешь Сизионова? возмутилась Маша.

Я не защищаю, сказал я. И подумал: верно, почему я пытаюсь оправдать его, объяснить, ведь я сам знаю, чего он стоит.

А выпессимист, сказал Сосновский, прихлебывая кофе, и усмехнулся.

Это не я, сказал я, взглянув на книги, которые, казалось мне теперь, отгораживали это комнату от остального мира. Это жизнь.

Бросьте, сказал Сосновский весело. Пессимизмэто подлость. Вернее, отличный фундамент для любой подлости. Онее оправдание. Но у вас это от возраста. Вспомните Мечникова. Он доказал, что и Гете, и Байрон были пессимистами до тридцати лет.

А эпоха? сказал я.

Видите ли, история не знает эпох, которые рождали бы только подлецов или только героев. Это простейшая диалектика.

Пока я вижу Сизионова, возразил я упрямо.

А яи вас,откликнулся Сосновский, И Рогачева. И Караваева. И кое-кого еще! Например, Пушкина. Белинского. Толстого. Достоевского. Горького. Я вижу сотни сильных, талантливых людей, у которых в глазах сияет солнце! Смотрите шире! Вообразите себе это блестящее шествие: весельчак Рабле, и с ним рядомстарая ехидина Вольтер, и яростный Свифт, и суровый Данте, и наш чистый, утренний Пушкин, а где-то впереди на огненном скакуне Лермонтов, и однорукий рубака Сервантес вышагивает по дороге веков своей бравой солдатской походкой... Они идут, и смеются, и вокругмолодая, зеленая, веселая земля, и вдруг им под ноги попадается какой-нибудь Нестор Кукольник или тот же Сизионов... И что же? Они проходят дальше, ленясь даже нагнуться, чтобы отбросить их в сторону. Но это титаны, гении, знаменосцы человечестваа за ними люди, честные, мыслящие люди, вроде нас с вами, тысячи, миллионы, миллиарды... Какой же тут может быть страх, какое отчаяние? Надо лишь чувствовать, что все мывместе: и Маяковский, и Лермонтов, и Аристофан. Вот они, перед вами!..

Сосновский поднялся и широким жестом повел вокруг. Мне почудилось, книжные переплеты ответно затрепетали.

Ах, черт возьми, какая это была ночь! Кофе, заставляя бешено биться сердце, придавал мыслям стремительность и прозрачность. Давно не было мне так светло, так хорошо, так просто, да и не одному мневсем передалось возбуждение, которое излучал Сосновский. Невозможное сделалось реальным. Не один месяц уже факультетское научное общество собирало материалы для студенческого сборника, но кроме длиннейшей статьи Коломийцева об источниках гамлетоведения да двух-трех малоинтересных работ в портфеле ничего пока не имелось.

Итак, вызов принят! Рогачев напишет о романе Сизионоваи это будет обстоятельный, беспристрастныйда, да, беспристрастный разбор его сильных и слабых сторон. Я?.. Отлично, Вероника Георгиевна! Моя темашкола, учителя и ученики, Макаренко и его последователи... Конечно, мысоавторы, Машенька и я! Ну и буря ворвется в учительские, ну и дебаты разгорятся вокруг нашего сборника!

Слегка посмеиваясь над нашим пылом, Наталья Сергеевна фантазировала вместе с нами. Но порой, когда, стоя за спинкой стула, на котором сидел Сосновский, она проводила рукой по голове мужа, приглаживала вздыбленные волосы, в этом жесте, в твердом, как бы отрезвляющем нажиме ее ладони крылась не только гордость за него, но, пожалуй, и какое-то тревожное предостережение.

Однако сам Сосновский ничего не замечал, не хотел, быть может, замечать в тот вечер.

Учтите, сказал он, когда мы уходили, Прежде чем ваши статьи будут напечатаны, я с вас еще сгоню сорок потов!

Хоть сто!вырвалось у нас дружно.

В доме, где жил Сосновский, находились квартиры многих преподавателей. Когда мы выходили из парадного, навстречу нам попался Гошин. Он сделал вид, что не заметил нас.

Было еще темно, хотя по движению, которое начиналось на расположенной поблизости базарной площади, уже угадывалось наступление утра.

Мы проводили Машеньку все втроем, болтая о Сосновском и о наших неожиданных и грандиозных планах.

Вам хорошо, с грустью сказал Сергей. Сборник... А я что же?

Пиши стихи!сказал Дима.У тебя же есть замысел? На поэму? Тот, помнишь?..

Муть, сказал Сергей понуро, Все этомуть...

Прощаясь, Машенька лукаво и значительно стиснула мою руку, намекая на недавний наш разговор...

* * *

«Воспитание смелости»так решили мы назвать свою статью. Мы перебрали десятки заглавий, прежде чем остановились на этом. Оно помогло нам определить направление основного удара.

В самом деле, начиная с повседневной школьной практики и кончая толстыми педагогическими журналами, в качестве бесспорной утверждалась мысль о воспитании в учениках прилежания, исполнительности, дисциплинированности, умения подчиняться. Но если бы послушание являлось главной добродетелью человечества, вряд ли мир восхищался бы Бруно или Львом Толстым. Разве не обязана школа в первую очередь поощрять и развивать активность и инициативу вместо того, чтобы рассматривать их как покушение на учительский авторитет?..

Итак«Воспитание смелости»!

Конечно, ни Тихоплав, ни Федор Евдокимович не забыли о случае на конференции. На семинарах в любом нашем ответе усматривалась изощренная крамола. Федор Евдокимович облизывал влажные губы, вздыхал и произносил нараспев:

И все-таки материал, преподнесенный вам на лекциях, вы усвоили...

Недостаточно глубоко, заканчивал я.

Вот именно, товарищ Бугров, недостаточно глубоко, сочувственно повторял Федор Евдокимович и что-то помечал в своем блокноте.

Срежут вас на зачетах!огорчалась Оля Чижик. Чего вы смеетесь?..

А нам было весело. Если бы они знали о нашей статье!..

Все вечера мы просиживали в библиотеке, роясь в томах Руссо и Макаренко. Тут же, покусывая кончик ручки, сутулился над грудой книг Дима Рогачев. Так, не разгибаясь, он мог бы просидеть и всю ночь. В комнате он ложился последним. Даже Полковник смягчился и не сдергивал с него по утрам одеяло, чтобы поднять на физзарядку.

Дужкин похихикивал, скалил гнилые зубы:

Замутил вам мозги ваш Сосновский. Все равноничего но получится!

Прикуси язык, дурья башка, сумрачно говорил Полковник. Люди делом занимаются! Почему опять грязь под койкой?.. Марш за метлой!

Изредка мы заходили к Сосновскому.

Когда год назад он появился в нашем институте, о нем бродили разные слухи. Дима мог прибавить к ним немногое. Он знал, что после фронта Сосновский закончил аспирантуру и преподавал в одном из московских вузов. Но недолго: в самую горячку борьбы с космополитами какая-то его работа подала повод для крупного скандала. Вскоре он очутился у нас.

Однажды мы увидели на его стоке переплетенную рукопись. В ней было страниц пятьсот. На титульном листе стояло: «Народ и литература. 1949 год».

Та самая?сорвалось у Димы.

Та самая,нехотя отозвался Сосновский. Та самая... Многое было задумано еще до войны, в институте. Кое-что написал, валяясь по госпиталям... Но за последние три года прибавилось несколько глав... Несколько главок, повторил он, неожиданно веселея.Несколько неплохих, на мой взгляд, главок!.. И довольно усмехнулся.Ничего,сказал он, заметив, что от нас не укрылась растерянность, с которой он начал,ничего, дерзновенные планы всегда рождаются в юности, остальная жизньих осуществление! И уж наверняка никогда ничего не добьется тот, кто в юности не мечтал перепахать и засеять заново весь мир!

Я смотрел на его азартные, мальчишьи глаза, на черные до синевы волосы, которые мостами уже густо присолила седина, и подсчитывал в уме: до войны... Значит, уже тринадцать лет. И еще икс лет, пока рукопись напечатают... Да, о и имел право так говорить со мной после банкета.

Как-то мы встретили здесь Варвару Николаевну, Ковылина, толстую, расплывшуюся психологичку Гринштейн. У всех, кто бывал в этом доме, возникала какая-то раскованность, легкость, лица свежели, утрачивая хмурую напряженность. Однажды мы столкнулись с Коржевым.

Мне сказали, вы затеваете целый бунт? проговорил он, усмехаясь, и оперся всем корпусом на свою суковатую трость. Кстати, нельзя ли почитать ваши рассказы? обратился он ко мне. В редакции кое-что я о них слышал.

Он прочитал их, мы встретились в библиотеке, и, со старомодной учтивостью осведомясь, не располагаю ли я временем, Коржев пригласил меня прогуляться.

Пылал закат. В сухом воздухе тонким искристым туманом висела морозная пыль, розовая кора на березах казалась теплой.

Кто эта девушка, которая сидела рядом с вами? спросил Коржев. Очень живое, милое лицо.

«Вот старый павиан, подумал я, все замечает, хоть и носит черные очки!»

Я не успел закончить довольно сбивчивую характеристику Машеньки.

Видите, перебил он, и его жесткие морщины сложились в брюзгливую усмешку. Вы сидите рядом с ней, а пишете такие мрачные рассказы... Почему? Да, наверное, потому, что мало на нее смотрите! («Ах ты старый сушеный гриб!подумал я. Это мне-то, мне он говорит!») Да, да, мало смотрите! А если и смотритеничего не видите, ведь смотретьэто еще не значитвидеть! С вами рядомсама жизнь, сама ее ни с чем не сравнимая прелесть, а вывы не видите, вы не чувствуете этого! Иначекак вы можете писать такие рассказы? Его палка оставляла негодующие-глубокие следы на утоптанном снегу. Вы не любите людей. Вы пишете о них со злостью, вы жестоки, а жестокостьвсегда от бессилия и отчаяния. Может быть, вам встречалось в жизни немало мерзавцев, вы вступали с ними в схватку и проигрывали бой. Но солнцесмотрите, он ткнул палкой туда, где за сеткой ветвей протянулись красные багряные заревые полотнища, солнце по-прежнему встает и садится, воробьи клюют навоз, и девушки думают о любви. Понимаете ли вы это? Понимаете ли вы, что все этожизнь, а она необорима? Вы упираетесь в частность, в случай, а случай может быть сам по себе кошмарным, гнуснымну и что с того?.. Помилуйте! Это все равно что из писаний Сизионова делать вывод обо всей великой русской литературе.

Но Сизионов и описывает в жизни только прекрасное в превосходнейшей степени.

И он, и выкаждый берете только одну половинку жизни, потому что не видите ее всю!вскрикнул Коржев сердито. Прекрасное не значиткрасивое! О красивом пускай думают кондитеры и дамские цирюльники! А Сизионовцирюльник, он стрижет, завивает и прыскает одеколоном! Жизньэто и радость, и боль, и борьба, смерть, и любовь, и ненависть, и все это вместепрекрасно! Если вы не поймете этого, бросьте перо и ступайте учить детей чистописанию!

Как раз поэтому я и учусь в пединституте, сказал я сухо. Я никогда не думал о писательстве всерьез. Я не хочу писать.

Вы не хотите? сказал Коржев, останавливаясь. В стеклах его черных очков дробилась радуга. Хотите вы этого или нетвы писатель. Я не имею обыкновения говорить подобное телеграфным столбам. Вы писатель, хотя сами еще не сознаете этого. И вы обязаны видеть жизнь, как она есть. Весь ее спектр. Иначе вы рискуете сделаться тем же Сизионовым, только со знаком минус!

Назад Дальше