Грех жаловаться. Книга притч с извлечениями из хроник - Феликс Кандель 21 стр.


Это кто лежит в моем танке и кровь без дела пускает?

Снизу ответили стоном:

Гитлеркапут...

16

Гитлеркапут умирал безостановочно в брюхе подбитого танка, но голос повышать остерегался, чтобы не обнаружили его и не добили без жалостисуковатой дубиной по затылку.

Он так и не понял тогда, что же случилось на самом деле, кто на них наскочил, от кого смерть приняли.

Ехали на грузовике по проселку, галеты грызли, на гармонике поигрывали, но рухнуло сверху, как с высокой ели, косматое-растопыренное-визжащее, и вихрь над ними крутящейся дубиной, щелканье голов спелыми орехами: Фенькиной руки дело.

А там полз по лесу, припадая от слабости, через кусты-коряги, уткнулся в брошенный танк, внутрь протиснулся через проломную дыру.

И залег.

Ты кто?..шипел Гриша ненавистно.Фриц-дриц... Тебя кто звал? Кто приглашал? А ну, пшел отсюда, пока не улюлюкнули!..

А тот умиралплакал, повторял шепотом в забытье и покорности:

Гитлеркапут... Гитлеркапут...

Как помощи просил или прощения вымаливал.

Но Гриша Неупокой врага не прощал. Не на такого напали.

Эй!ревел.Выкиньте его отсюда! Чтоб танк мне не пачкал!..

Гитлеркапут...умолял тот, затихая.Ой, Гитлеркапут

Бормотал по-немецки в огневой лихорадке, захлебываясь словами и кровью, но Гриша немецкого не понимал, а понимал он честный кулачный бойстенка на стенку, поселок на поселок.

Ах...тянул Гриша, как зубами перемалывал.Ихним голубям да нашу пшеничку клевать?.. Мне ба теперь руку! Мне ба один кулак, Ганс-сранс!..

Но кулака у Гриши не было.

К рассвету Гитлеркапут испустил дух, освободившись с облегчением от покалеченного тела, полного боли и слез, и стало их в танке двое.

Два духа в тесной коробке.

Гриша бушевал, метался, шилом вертелся от обиды-ненависти, криком кричал на всё Каргино поле, а Гитлеркапут бубнил непонятное под нос, обстоятельно и по пунктам, в путь готовился через Забыть-реку.

Пришла на крик тетка Анютка, в броню по-хозяйски стукнула:

Гриша, ты опять за своё? Уходи давай.

Как рубаху на пупе рванул:

Тетка!.. Я уйду, а ему оставаться? В моем танке?! Руди-муди, Вилли-срилли?.. Удавлюсьне пойду!

Ему, Гриша, рано уходить.

И мне рано.

Ему, Гриша, сорок дней копить. До Забыть-реки.

И я покоплю.

Сорок дней, Гриша, сорок твоих мук.

Ты не считай!..

Наутро принесла к танку заступ, стала дерн пробивать.

Тетка, ты чего делаешь?

Яму копаю.

Тетка, не смей!..

Тебя, Гриша, схоронить пора.

С Карлой-сралрой?!

Да хоть с кем. Перейдешьзабудешь.

Схоронишь, тетка, я тебе являться стану. По ночам пугать.

Не пугливая, Гриша. Я прежде о покойниках заботилась. Озабочусь и о тебе.

Рыла она долго.

Не день-неделю.

На заступ внутрьоружие всех времен и кости всех народов.

Докопалась до каменных ножей-наконечников, проскребла под конец светлый песочек, не пропитанный кровью-ржавчиной, стала танк хоронить.

Стерва ты, тетка!шумел Гриша.У тебя совесть есть?.. Вот погоди, явишься на тот свет: я тебе устрою встречу!..

Ты, Гриша, меня позабудешь.

Вот тебе! Всех позабудуодну тебя помнить стану. Узелок повяжу на душе!..

Подрыла уклон, подложила слеги: танк полз в яму с неохотой, дулом утыкался в небо.

Потом стали заваливать.

Тоже не в один раз.

Девки ссыпали землю лопатами, сморкались, плакали в голос от жалости:

Прощай, Гриша...

Шумел поначалу, молил, материл без устали, а когда завалили уже по башню, смирился вдруг, стал тихим, глухо просил изнутри:

Тетка... Поминай хоть когда... Венок мне сплети... А этому... дрицу-срицу... не надо...

Засыпали под бугорок, огладили лопатами: схоронили танкового лейтенанта Гришку Неупокоя, один ствол наружу торчал.

И Гитлеркапута схоронили.

Девки,напоследок, через дуло.Вот бы... одну со мной Ах-ха-ха!

Уходили через Забыть-реку два духавраги врагами.

Возносились на ту сторонудушами.

Без прошлой памяти. Без обиды. Вражды-ненависти.

Прощай, Гриша-сриша...

Прощай, Ганс-сранс...

17

К осени Ланя Нетесаный опух от горя.

Раздулся во все стороны, как водой налился, из танка вылезти не мог: не на таких люк клали.

Сидел на водительском месте в шлеме танкиста, глядел на мир в прорезь истончившихся от горя век с редкими, седыми, навзничь опавшими ресницами, а назад не оглядывался, чтобы не углядеть ненароком того, что хоронилось за спиной.

Тюха-дезертир сбежалтолько ноги сбрякалиперед приходом своих.

Девки разбрелись по округе в поисках хлеба и женихов.

Фенька-угробаведьма-орденоносецзатихла в буреломах посреди леших, обласканная и ублаженная в их мягкой мохнатости.

От прежней Талицы остался Ланя Нетесаный да тетка Анютка.

Таскала еду в люк, подмывала и обстирывала, для прочих нужд стояло ведро в танкеЛаня пользовался.

Нынче еще ничего,говорила в утешение.Грех жаловаться

Пришлепал по насыпи Половина Дуракаголова кверху, полез в танк к Лане, на командирское уселся место.

Сильные и так сильны,сказал назавтра.Сильные сами управятся. Только и беспокоиться, что о слабых...

Стал с Ланей жить.

В один из дней, когда Анютка ушла по грибы, вырулил с проселка тягач-великан с платформой, вылезло из машины начальство в шинели, кашлянуло ответственно.

Оглядело поле.

Осмотрело танки.

Приняло нужное решение.

Этот,велело начальство, пальцем ткнуло в Ланин тяжелый танк.

Захлопнули люк, подцепили лебедкой, вздернули на платформу, повезли с Каргина поля на восток.

Ревело позади, визжало и верещало: Фенька гналась следом со своим бесьим воинством, но отстала на краю леса, повыла напоследок, как попрощалась, провалилась назад в чащи-буреломы, в лес-глушняк.

А они перепугалисьслова не сказали: Ланя и Половина Дурака.

Сухари были, ведро было: можно перетерпеть.

Везли днем, везли их ночью: вид в прорези на необозримые просторы, которые не видели прежде.

Города проезжали.

Реки пересекали.

Поля с лесами и деревни с поселками: красота мест невозможная.

Видно золото на грязи,сказал Половина Дурака на другой день, а Ланя на это промолчал.

А там пошли пригороды. Улицы. Площади с бульварами.

Парк культуры на берегу реки.

Выставка трофейного оружия, захваченного у вражьей силы.

Триста семьдесят четвертый километр от памятного им столбика.

Сидели тихонько в танкеодин за командира, другой за водителя, на столичный народ поглядывали через смотровые щели, даже салют им досталсяк славной победе.

Чем плохо?..

Ползал по броне настырный шнырик из недокормышей, углядел сквозь прорезь моргающие глаза и вражий шлем на голове.

Фриц!заорал.Фриц в танке!..

Упал с брони на асфальт...

Половину Дурака пропихивали через люк, с трудом и не быстро.

Ланю Нетесаного вынимали с автогеном: резали броню на боку.

Вы кто?

Половина Дурака ответил туманно:

Когда нет кругом виноватых. Все вокруг правы...

И их увезли в неизвестном направлении.

18

Ствол вздернулся кверху.

На Каргином поле.

От схороненного в земле танка.

Как руку тянул в небо Гришка Неупокой в просьбе-мольбе.

Зимой намело у стволаувалами. В марте оттаяло на солнышкелункой. В маечудо из чудеспроклюнулись на стволе почки, вылезли наружу робкие, клейкие листочки, сунулись по сторонам черенки-веточки.

А к августу ствол зацвел.

Желтым, неказистым цветком с лепестками-тычинками.

Мухи закружились вокруг. Тля заползала. Пчелы заинтересовались. Взяток потащили по домам.

И по окрестностяммногие это отметилимед погорчел.

Мед стал с горчинкой, как на ржавом железе настояли.

А такничего.

Грех жаловаться...

МЕЖДУ ЦИРКОМ И КРЕМАТОРИЕМ

1

В то лето на город из-за лесов тучами налетали божии коровки.

Кровавым шевелящимся ковром они покрывали крыши, асфальт, газоны и песчаные речные косогоры, массами гибли под ногами и под колесами, а на смену имбез сил, волна за волнойвалились на город новые, легким сквозящим ветерком сдувались к бортикам тротуаров и в воду.

Откуда они взялись?

Куда летели?

Какая сила гнала их, будто охваченных ужасом, на верную погибель?

В городе, уверяли старожилы, такого еще не бывало. Не бывало, а вот оноесть. Много чего на свете не бывало, даже представить себе невозможно, и откуда оно потом взялосьтолько диву даешься...

Поезд приходил под утро.

В восемь двадцать одну.

Международный экспресс.

Крутолобый, синевой отливающий дизель, приземистый, могучий, маслянистый, как слегка подпотевший на быстром бегу, и оранжевые, никелем блистающие пульманы, продолговатые, стремительные и покойные.

Поезд выдавал себя в утренней тишине не стуком, не грохотом, не омерзительным, на все окрестности, свистом, но издалека наплывающим шелестом, будто не колесами бил по стыкам, но пузом стлался по рельсам, гладким, отполированным, хорошо промасленным пузом увертливого змея-полоза.

Оранжевая, дразнящая глаз полоска нездешней жизни проскакивала на рассвете через поля, промелькивала через перелески, взвихривала за собой неведомые запахи невиданных стран да глянцевитые конфетные обёртки, которые подбирали шустрые ребятишки и медлительные путевые обходчики.

Экспресс врывался на здешнюю территорию поздно вечером и пролетал ночью мимо спящих поселений и пустующих вокзалов, где проглядывали разве что огоньки на путях, часовой циферблат на платформе, темная фигура дежурного с фонарем.

На рассвете пассажиры уже не спали, с ленивым, пресыщенным от долгого пути любопытством взглядывали, позевывая, за окно, чтобы увидеть еще одну страну, еще один город.

Дети бежали в школу.

Старухи вязали на крылечках.

Почтальон волок тяжеленную сумку с письмами.

Электрик висел не столбе.

Во всем можно было отметить чистоту, порядок, небогатое, но опрятное, с достоинством, благополучие.

Это был первый и единственный город в здешней стране, который видели пассажиры при свете дня, и это обязывало.

Всё было расписано для всех, заранее и навсегда.

Каждомуместо свое, время, кличка для ведомости.

Каждомусвои обязанности.

И Непоседову тоже.

В семь двадцать восемь он получал из гардеробной костюм и шел переодеваться.

В семь сорок одну освобождалось кресло в гримерной, и ему накладывали усы, морщины, посеребряли виски.

В семь пятьдесят девять ему выдавали реквизит.

В восемь четырнадцать он занимал свое место и выдвигался на исходную позицию.

В восемь двадцать пять фиксировал на лице выражение.

В восемь двадцать семь поезд бесшумно отходил от платформы, разгонялся мгновенно, как подталкиваемый неодолимой силой, на скорости проскакивал через железнодорожный переезд.

С левой стороны по движению, второй от шлагбаума, за автобусом с поющими детьми стояла пожарная машина. В кузове каменели пожарники, готовые к незамедлительному подвигу, и третьим по бортус топором и крючьямисидел он, по кличке Непоседов, великаном в брезентовой робе, с блестящей каской на голове.

Поезд пролетал, разгоняясь, чей-то нелюбопытный глаз выхватывал мимолетом бликующие каски, и всё на этом заканчивалось. Город оставался позади, поля, пара аккуратных деревенек напоследок: поезд пересекал границу и уходил в другую страну.

А жители городапо установленному сигналубежали разгримировываться и сдавать реквизит.

До завтрашнего поезда.

2

Он первым выскочил из гримерной, бодро рванул по коридору: руки в карманах, плечи вперед, нос наперевес.

Ах, какой нос! Редкий нос! Нос как ручка у холодильника: сначала прямо, а потом резко вниз.

И глаза: четкие, пронзительные, с блестками-рыжинкамилихим всадником на переносице. И лицо: худое, сабельное, насмешливо-острое. И фигура: ладная, ловкая, на легком бегу. Такой нос, да на таком лице, да при такой фигуре, да в этаком стремительном порыве...

Он знал, как это смотрелось со стороны. Со стороны это смотрелось.

Непоседов шел через толпу, как нож рассекающий. Непоседов обходил всех, даже тех, кто сам обходил других. И бабоньку, и девоньку, и дяденьку, и тетеньку. Ай да Непоседов! Ай да мы! Как захотим, так оно и будет. Как захотели, так оно и есть...

По утрам он играл в крематории. Нудную классическую меланхолию. Шопен, Глюк, Чайковский и Бетховен. После серьезных сольных партийерунда с баловством.

Их было пятеро на балкончике. В большом зале. Невидимками за деревянным барьером.

Две скрипки. Альт. Виолончель. И орган.

Четверо слепых, один онНепоседовзрячий.

Знатоки уверяли, что этот именно состав, в этом именно крематории навевает самую возвышенную грусть в мире, но это было недоказуемо.

Разве кто-нибудь побывал во всех крематориях мира?

Вам легче,говорил Непоседов.Вы не видите хотя бы чужого горя.

Мы не видим,соглашались слепые.Мы зато слышим. Даже тех, кто плачет молча.

Но к этому можно привыкнуть.

Отыграв свое, положенное для церемонии, они уходили с балкончика в комнату отдыха, дожидались без интереса, пока подвезут нового клиента.

Читаливодили пальцами по страницам. Разговаривали. Скучали. Пили порой водку. Часами сидели без дела, если хоронили без музыки или под орган: это было скромнее и это было дешевле.

Изредка им подкидывали на всех мятый трояк, чтобы сыграли подушевнее, со слезой,этот трояк они пропивали, не жеманясь, дружной, сыгранной компанией.

Не ссорились. Не подсиживали друг друга. Не обижались на шутки. Годами играли одно и то же и вряд ли могли сыграть иное.

Непоседова они приняли нормально.

Не завидовали умению его. Молодости. Глазам.

Пришелхорошо. Садись, будешь играть.

Раз-два-раз: прелюдия Шопена в ре-миноре, под которую открывались двери, провожающие входили в зал, где ожидал на постаменте гроб без крышки.

Глюк, из "Орфея": когда стояли вокруг и молчали, задавленно всхлипывали.

Чайковский, из первого квартета, на тему русской песни "Сидел Ваня": когда подходили прощаться, и рыдания усиливались.

Бетховен, из третьей симфонии: закрывали крышку, вколачивали гвоздь, гроб опускали на постаменте.

И снова в ре-минорек новому покойнику и новому прощанию.

Порой, когда не было работы, Непоседов играл для себя, в комнате отдыха, по старой памяти, прежние свои соло, а они слушали внимательно, настороженно, и у второй скрипки вечные текли слезы из-под залипших от рождения век.

Только органист по кличке Всячина сказал однажды:

Тебе у нас не прижиться.

Был он на все проценты слепой, но глазами смотрел открыто, шалыми и вёрткими, будто притворялся.

А тебе?

Мне здесь быть,ответил твердо.А тебе с твоим характером в цирке играть, а не в крематории.

Как угадал.

По вечерам он играл в цирке.

Легкую, эстрадную омерзятину.

Без конца и начала, отмеренную порциями, под секундомер, как режут колбасу в магазинах.

Кому двести граммов. Кому триста. Кому пятьдесят с довеском.

Полькидля жонглеров-акробатов. Галопыдля лошадей. Вальсыдля дрессированных собачек. Марши-прологи и марши-финалы.

Они сидели на балконе, в перекрестье цветных фонарей, в малиновых казенных пиджаках, на виду у публики: бравая компания издалека, красавцы-лабухи, один к одному, наяривали в луженые трубы, в саксофоны, барабаны, литавры и скрипки.

По представлению в день.

По субботамдва.

По воскресеньямтри.

Здесь не было долгих пауз, как в крематории. Три часа безо всяких: отдайне греши. Лишь перерыв посередке, минут на двадцать, чтобы скинуть омерзительный, пропотевший чужим потом, затертый на воротнике пиджак, посидеть тихонько в уголке.

Пованивало ощутимо из конюшен.

Женщины вязали носки со свитерами.

Мужчины, которые помоложе, слонялись по коридорам, на раз кадрили девочек из публики.

Общественник собирал членские взносы, канючил без надежды: "Мне, что ли, надо?.."

Все знали про Непоседова, помнили прежние его соло, подглядывали исподтишка, с острым любопытством, как выходил на арену клоун по кличке Балахонкин, объявлял козлиным блекотанием:

Виртуозно скрипящий концерт!

Прикладывал к плечу старую, битую, скрепленную планками скрипку-реквизит, елозил по ней смычком, а Непоседов следил с балкона за его движениями, скрипел, визжал, хрюкал всеми струнами сразу.

Назад Дальше