Катастрофа, которая, согласно легенде, привела к концу Атлантиды, вполне могла иметь аналог в реальной действительности. Главный город мог внезапно опуститься, спровоцировав наводнение, вызванное скачкообразной осадкой скального грунта в результате маргинального сжатия. На примере Японии нам известно, что во время землетрясений большие районы способны внезапно опускаться. Как уже упоминалось, некоторые части залива Сагами, неподалеку от Токио, местами опускались на глубину вплоть до 400 метров. Если же узкая прибрежная полоса, являвшаяся средоточием культуры, вместе с главным городом подверглась подобному общему уничтожению, то это вполне могло означать гибель
всего государства и культуры. Последовавшее за катастрофой цунами могло способствовать истреблению на берегах населения. После исчезновения прибрежного населения и центров культуры оставшиеся жители, возможно, переселялись в другие места или постепенно вымерли.
Так заканчивается последняя глава книги 1951 года об Атлантиде. Она не длинная, всего десять страниц, но этого хватило, чтобы все перевернуть. Глава называется «Значение Атлантиды для человеческой культуры». Автор прямо не говорит, что на Атлантиде жили люди, что у них имелись контакты с египтянами или что они были самыми отважными и могущественными мореплавателями и бороздили океан. Напрямуюнет. Он также не утверждает, что ему достоверно известно о том, что именно жители Атлантиды построили Стоунхендж в Англии и оставили в земле всю ту бронзу, которую мы считаем нашими находками бронзового века, а также, что именно их корабли изображены на многочисленных шведских наскальных рисунках того же времени.
Тем не менее вся глава дышит верой в то, что так оно и было.
Много позже, в 1969 году, книга вышла на английском языке, на этот раз с коварным названием «A New Deal in Geography, Geology and Related Sciences». Малезу пришлось издавать ее за собственный счет в собственном издательстве. За эти годы многое изменилось. Теория дрейфа континентов в конце концов победила; Однер ушел в глухую тень а сам Ма-лез, вероятно, воспринимался теперь как живое ископаемое. С его поездки на Камчатку прошло пятьдесят лет. Кто о ней теперь помнил? Возможно, нет ничего удивительного в том, что глава о культуре Атлантиды выросла в английском издании почти до шестидесяти страниц.
Теперь Атлантида стала колыбелью человеческой культуры, пульсирующим сердцем минувшего золотого века. Написанное Малезом меня трогает и радует. Ведь Рене мой друг. Тот факт, что его рассказ можно считать находкой для современных фанатов движения нью-эйдж, меня совершенно не волнует.
Зато мое внимание привлекло кое-что из написанного им в предисловии. Это навело меня на одну мысль.
Сегодняшние ученые, будь то геологи, геофизики или океанографы, являются настолько узкими специалистами, что обладают знаниями лишь в каком-то маленьком секторе соответствующего исследовательского поля. Высказывать свои суждения за пределами этого сектора они отваживаются редко. Фундаментальные теории, лежащие в основе, например, геологии, обычно используются из поколения в поколение и поэтому больше не рассматриваются как теории, а скорее достигают статуса аксиом.
С некоторым трудом мне удалось раздобыть второй экземпляр книги об Атлантиде, и в тот же день, как его доставили по почте, я переслал его в Мадрид знакомому геологу, на чьи знания полагаюсь с тех самых пор, как мы вместе пересекали Уральские горы. Дело было в конце 1980-х годов. Мы направлялись, мягко говоря, неизвестно зачем к газовому месторождению на полуострове Ямал, в Северной Сибири, и ехали из Москвы на восток на поезде в обществе нескольких неугомонных русских. Всю ночь мы не смыкали глазпили и пели песни, как это принято в русских поездах, и когда за окном рассвело, а мы даже не заметили, что пересекли горы, мой друг геолог изрек:
Интересно, может, Уральские горы просто блеф?
Еще больше о его надежности и свободомыслии свидетельствует то, что он давно работает в нефтяной промышленности. Интерес не обманывает. В мире, где одна ошибочная догадка о местонахождении нефти может стоить сотни миллионов, престиж ученой степени и рутинное мышление быстро исчезают. Итак, я попросил его прокомментировать книгу Малеза и забытую теорию сжатия.
Через несколько недель пришло длинное письмо, написанное в Хасси-Месауде, в удаленной «дыре» на востоке Алжира, где в тот момент обитал мой друг с целью оценить какое-то особо многообещающее нефтяное месторождение.
Поскольку он долгое время жил и работал во франкоязычных странах, начал он с сожаления по поводу несколько неудачной фамилии Малеза (которую можно перевести как «неприятность любого рода», от недомогания до финансовых трудностей), но быстро перешел к неформальным размышлениям по поводу теорий истории Земли. Старый континентальный дрейф Вегенера действительно можно считать аксиомой, писал он. В эту теорию верят все; в геологии ею сейчас объясняют почти все. Можно даже измерять скорость перемещения. Мой друг рассказал, что Европа и Северная Америка отдаляются друг от друга приблизительно с той же скоростью, как у него растут ногти, то есть примерно на два сантиметра в год. Впрочем, с другой стороны, добавлял он, невозможно определить, заслуживают ли эти измерения доверия.
Так же обстоит дело и с теорией в целом. Нельзя с уверенностью утверждать, что она описывает реальное положение вещей,она лишь достаточно хорошо соответствует наблюдениям. Отмахнуться от нее как от ложной представляется еще менее возможным. «С ее помощью мы раз за разом находим нефть, однако, вероятно, нельзя исключить того, что она содержит ошибки или что в один прекрасный день ее придется просто отвергнуть».
Кто знает, возможно, время действительно революционных переворотов все-таки еще не миновало. Давайте держать кулаки за то, что кто-нибудь рано или поздно низвергнет Вегенера. Ради Рене.
15. Читая природу
Говорят, что нельзя стать действительно хорошим геологом, не обладая особым чувством времени. В первую очередь именно чувством, а не знаниями. Эмпирические знанияэто нечто иное; их, проявляя терпение и целеустремленность, можно приобрести путем тяжелой работы. Но существует врожденное чувство времениспособность, которую редко удается развить с нуля, как музыкальность, но которая якобы является тайной самых лучших геологов. Правда ли это, я не знаю. Но вполне вероятно.
Ведь что, собственно, такое десять тысяч лет? Или три миллиона? В сопоставлении с миллиардом? Мыостальные, не имеем ни малейшего представления; мы в силах понять цифры, разместить их как черточки на шкале и, в лучшем случае, можем понять сравнение, что история Земли равняется часу, а срок человека на ее поверхности исчисляется лишь секундами. Но вот это ощущение отрезка времени у нас отсутствует.
Мое собственное представление о временных промежутках столь необозримо долгих, что они граничат с бесконечностью, целиком зависимо от разных мыслительных костылейнесуразных синтезированных линеек, заменяющих мне нехватку глубокого понимания. Уже время, выходящее за рамки жизни сегодняшних людей, мне бывает трудно воспринять иначе, как в виде цифр и анекдотов. Вероятно, тот же дар создает действительно хорошего биолога-эволюциониста или историка вообще. Иногда мне хочется оказаться одним из них, и я даже пытался, но всегда срезался именно на чувстве времени. Несколько сотен ближайших лет мне по силам, но дальше подкрадывается усталость от ощущения собственной недостаточности.
Поэтому я разгуливаю с сачком здесь и сейчас и изучаю ландшафт в настоящем времени. Поверьте, этот сюжет тоже достаточно богат и полон сюрпризов, каким бы близоруким ты ни был.
Вся история с журчалками, если вдуматься, тоже вопрос пониманияможем назвать его языковым. Я замечаю, что не был до конца честен при описании своих мотивов. Дал неполный ответ. Почему мухи? Преисполнившись решимости не лгать о какой-нибудь гипотетической пользе, я написал, что моя страсть к ловле мухэто дешевый антидепрессант, примитивная охота ради самой охоты, некий источник тщеславия для бедняка и желание удовлетворить вечное стремление быть первым. Все это правда, но существует и другой ответ, если не солиднее, то, возможно, краше. Более достойный. Вооб-ще-то это несправедливо; стремление честолюбца к совершенству, одному богу известно в чем, следовало бы тоже считать заслуживающим всяческого почтения, хотя бы потому, что приятно было бы жить в мире, полном победителей личного первенства, не вступающих в обычные состязания между собой.
Впрочем, учиться языку никогда не вредно.
Давайте поэтому немного поразмышляем над читаемостью ландшафта, над тем, можно ли понимать природу так же, как литературу, или воспринимать аналогично искусству или музыке. Весь вопросв знании языка. Мне могут сразу возразить, что мы все, независимо от образования и навыков, способны воспринимать красоту многих художественных работ и музыкальных произведений; это верно, однако так же верно и то, что неподготовленный ум очень легко пленяется сладковато-прелестным и романтическимэто, конечно, неплохо, но все же является лишь первым соприкосновением с искусством, редко позволяющим дойти до глубины. В искусстве тоже имеется язык, требующий изучения, даже музыка обладает скрытыми нюансами.
В литературе предпосылки отчетливее. Не умеешь читатьне сможешь прочитать. Когда же я утверждаю, что ландшафт может дать своего рода литературные впечатления различной глубины, я имею в виду буквально следующее: для начала необходимо знать язык. Мух следует рассматривать как глоссы вокабуляра, состоящего, соответственно, исключительно из животных, насекомых и растений, которые в рамках грамматических законов эволюции и экологии могут поведать любые истории.
Когда тебе попадается на глаза Chrysotoxum vernaleжурчалка-оса, а ты опознаешь ее и знаешь, почему она летает именно здесь и именно сейчас, это приносит удовлетворение, которое, к сожалению, не совсем просто объяснить. Боюсь, нам придется до прекрасного уделить время важному. Что считать сущностнымдело вкуса.
Chrysotoxum vernaleмуха очень элегантная и, вполне в стиле журчалок, напоминает осу. Тот, кто видит разницу между осой и жур-чалкой, уже знает грамоту, однако по-настоящему увлекательным все становится только тогда, когда ты можешь отличить ее от другой журчалки из того же родаот Chrysotoxum arcuatum. Это, разумеется, нелегко. Надо, годами тренируясь, поймать представителей обоих видов-близнецов и рассмотреть их на булавках, ибо решающим для определения вида является окрас внутренней поверхности передних бедер.
Поэтому за прошедшие годы я несколько штук отловил. Честно говоря, я достаточно много занимался близнецами Chrysotoxum и, думаю, в силах различить их, даже не прибегая к сачку. Поэтому я знаю также, что arcuatum встречается часто, a vernale является редкостью. Но почему так происходит? Вопрос остается открытым, как недочитанный роман.
В моей коллекции присутствует шесть экземпляров vernale с острова, пойманных в разные годы между 27 мая и 19 июнядольше они, по всей видимости, не летают. Это интересно. Однако еще интереснее то, что помимо моих шести мух в Средней Швеции данный вид в настоящее время представлен только од-ним-единственным экземпляромс другого острова, расположенного на несколько морских миль южнее. Некоторое количество этих мух еще летает на островах Эланде и Готланде, а также в Сконе, но с остальной части материка они исчезли. В XIX веке их ловили в таких провинциях, как Блекинге и Смоланд, Эстергёт-ланд и Вестергётланд. А теперьвсё. Почему?
Мои знания часто оказываются недостаточными, но их хватает для того, чтобы сформулировать, по крайней мере, удовлетворительно обоснованную гипотезу. По применимости с гипотезой не сравнится ничто. Особенно поскольку собирателю периодически приходится выдерживать беседы с бескультурными людьми, считающими, что человек, способный обидеть муху, является аморальным и жестоким. Они принадлежат к экологическому типу, да простят мне это выражение; флагелланты-самоби-чеватели, которые кротко сидят на корточках возле своих дурно пахнущих дачных компос-тов и благочестиво отдыхают, пребывая в убеждении, что с большой частью жизни на Земле уже покончено. Их мучают кошмары исчезновения видовэто заметно по их печальным глазам.
И вот тут нужна гипотеза во всей ее живительной силе. Chrysotoxum vernaleпрекрасный кандидат.
Прибегнув ко всем риторическим уловкам, на какие только способен, я ухожу от темы и говорю что-нибудь, не имеющее к ней прямого отношения, о том, как Линнея в свое время при виде самой красивой бабочки нашей фауны настолько взволновало богатство природы, что он окрестил ее Parnassius Apolloбабочкой Аполлоном. Эту бабочку знают всеразумеется, по картинкам, поскольку в действительности милость наблюдать за ее неловкими передвижениями над затопленными лугами и пологими скалами выпадает все меньшему числу людей. Из большинства провинций, где этот вид прежде летал, он исчез, и сейчас, в самое последнее время, бабочка Аполлон является обычной только кое-где на юго-восточном побережье. За последние пятьдесят лет что-то произошло, не ясно, что именно, но ученые занимаются исследованиями и все громче говорят о том, что больна сама почва, где раньше летал Аполлон. Они думают, что окисление активирует в земле вещества, которые попадают в растения, которые попадают... ну, точно не известно, хотя их предположения указывают на существование связи.
Говорят, наличие бабочки Аполлон на острове связано с тем, что скальный грунт состоит из извести и это помогает почве противостоять всевозможным ядам и вредным испарениям, порождаемым крупным населенным пунктом.
Во всяком случае, это гипотеза, и ее можно применить и для объяснения случая журчалки Chrysotoxum vernale.
Услышав о наличии гипотезы, недоверчивый собеседник испытывает некоторое облегчениеотчасти потому, что он всегда чувствует себя слабым лучом света в уютной темноте апокалипсиса, отчастипоскольку считает, что перед ним стоит идеалист, исследователь-недоучка, героически положивший жизнь на то, чтобы пополнить список злодейств нашего времени путем поиска находящихся на грани исчезновения мух. Моя охота внезапно становится делом богоугодным, чуть ли не достойным восхищения подвигом свидетеляоценка, естественно, лестная, но выдвигать моим главным мотивом сомнительную в эмпирическом отношении пользу для естествознания было бы просто нелепостью и верхом лицемерия. Я просто считаю подобное чтение необходимым.
Никто не учится отличать пение лесного жаворонка от пения полевого жаворонка, чтобы уметь быстрее замечать надвигающиеся катастрофы. Это приходит позднее. А мухи просто поменьше, и их больше. Но движущая сила та жеи воздаяние тоже. Уместно ли здесь говорить о красоте?
Когда в марте с юга прилетают лесные жаворонки, с теми, кто узнает их голоса, что-то происходит. Со всеми остальными, наверное, тоже что-то происходит, поскольку птичье пениевсегда птичье пение, но вскоре весь лес наполняется малиновками, лесными завирушками, певчими дроздами, зеленушками, пищухами обыкновенными и крапивниками, которые поют изо всех своих сил, и тогда это хрупкое счастье будто бы разбавляется. Только когда ты научился их различать и знаешь их по именам, можно читать дальше и под конец понять. Чем больше глосс ты знаешь, тем богаче впечатление. Как при чтении книги. Чтение нужных книг редко доставляет самое большое удовольствие.
Телевидение научило нас смотреть на природу как на фильм, как на нечто сразу понятное и доступное, но это лишь иллюзия. В реальности объясняющий закадровый голос отсутствует; то, что внешне представляется великолепным искусством и приятной музыкой, для непосвященного становится в основном непроходимой массой текста на чужом языке. Поэтому лучшим ответом на вопрос, почему я собираю журчалок, в конечном счете, пожалуй, будет: потому что я хочу понимать даже написанное мелким шрифтом на том единственном языке, который, сколько себя помню, считаю своим.
В середине лета, в июле, когда все дачники лежат возле воды, как тюлени, я обычно отправляюсь в удаленное место в южной части острова, чтобы заняться чтением. На слегка наклонной опушке леса, между сенокосными угодьями и линиями электропередач, среди дубов и лесного ореха в больших количествах произрастает гладыш широколистный, который, когда солнце стоит в зените, притягивает своими большими белыми цветами невероятное множество насекомых. Там я обычно вижу жука зеленого пестряка Gnorimus nobilis, а на лугу летают всегда одинаково беззаботные бабочкипестрянки таволговые, своеобразному окрасу которых воздал должное только Харри Мартинсон: «У ее крыла темный, сине-зеленый с черным отливом окрас, а по нему разбросаны трепещущие ярко-карминовые пятнышки».