Корабельная слободка - Давыдов Зиновий Самойлович 7 стр.


 Это, Антон, да,  откликнулся матрос с койки.  Пороховая камераместечко глухое.

 Настороже мы стояли, Елисей Кузьмич, в пороховой камере, с фитилем, я да еще Тимоха Дубовой. Порядок давно известный, и Павел Степанович тоже объявлял: как будет подходить неприятель и станется так, что нам его не удержать, то нужно нашему кораблю с турецким сцепиться. И ты, говорит Павел Степанович, сразу по сигналу, Антон Майстренков, зажигай в пороховой камере фитиль, чтобы взорваться на воздух и ему и нам, а не даться ему в руки. Нельзя, говорит Павел Степанович, чтобы русскому войску да отдаться в плен.

 Да, этода,  подтвердил матрос с койки.

Нахимов спустился на ступеньку ниже и услышал еще отчетливее.

 Ну, это так,  продолжал матрос, лежавший на полу.  Да что это, говорю Тимохе Дубовому, будто дымком к нам в пороховую камеру тянет? Нет ли тут беды? Без огня дыму не бывает. Надо, говорю, Тимоха, в колокол ударить. А Тимоха мне: «Никакого дыму нет, это тебе, Антон, померещилось». Ну, думаю, нет дыму,  так нет, а все же, думаю, лучше бы наверх слазить, поглядеть, не дымно ли там повыше. Так ты, говорю Тимохе, если сигнал будет, сразу зажигай фитиль, чтобы нам всем на воздух взорваться, а не идти в плен к неприятелю. «Зажгу,  говорит Тимоха,  если такой сигнал будет, что одолевает неприятель. Полезай,  говорит,  не сомневайся». Я полез, добрался до верхней палубы, из люка до половины вылез, и тут сразу в глаза мнепыхх! Как хватило, то и день ведь такой, что в небе облака сплошь, а в глазах у меня будто солнце засверкало. Прямо беда! А теперь с каждым часом все хуже: ни солнышка, ни облака, ни тебя, Елисей Кузьмич,  ничегошеньки глазами не вижу. Кабы не это, то была бы мне только великая радость от победы такой.

 Ты гляди,  предупредил матрос с койки:в госпиталях фельдшера этипьяницы. Станут ляписом прижигатькак бы ненароком и вовсе тебе очей не выжгли.

У Нахимова, который слышал весь этот разговор, сжалось сердце.

«Вотматросы,  подумал он,  русские люди, слуги отечества. И велика наша Россия, да вот»

Он развел руками и уронил их, и они повисли у него, бессильные что-нибудь сделать, чем-нибудь по-настоящему помочь.

«Велика Россия,  вертелось у него в голове,  а фельдшерапьяницы, а провиантмейстерыворы, а городничиевзяточники, да по одному штуцеру приходится чуть ли не на целую роту»

Он махнул рукой, шагнул с лестницы вниз И его сразу заметили, гул прошел по лазарету и затих, только слышнее стали выкрики тяжело раненных, метавшихся в бреду.

 Никак, Белянкин?  молвил Нахимов, вглядываясь в испитое, похудевшее лицо Елисея.

 Так точно, ваше превосходительство Павел Степанович! Я самый.

 Ну, как рука у тебя, Белянкин?

 Руку вправили, да по локоток оттяпали. Только недавно очнулся: где ты, рученька моя?  И Елисей всхлипнул.  Вовсе я, Павел Степанович, теперь однорукий. Выходит, значит, мне чистая отставка. Небо ли мне теперь коптить, гусей ли пасти?..

 Не тужи, Белянкин,  положил ему руку на плечо Нахимов.  Ты, друг, насчет этого не тужи. Всё образуем. Надо лечить рану. Семейство твое, Белянкин, в Севастополе? Какое у тебя, семейство?

 Как же, Павел Степанович,  обрадовался Елисей:в Севастополе! Жена у меня, сынишка Мишук в училище ходит

 Это хорошо, что в училище ходит,  одобрил Нахимов.  Пусть учится. А ты не тужи. Образуем всё. Вот возьми на табачок или на что другое

И Нахимов вынул из кармана бумажку и сунул ее под подушку Елисею.

 Да, Павел Степанович  смутился Елисей.  Что ж вы это? Еще не нищий я. Стало быть

 Без разговоров, Белянкин!  оборвал его Нахимов.  Табачку, а то винца хвати; можешь выпить за мое здоровье.

 За ваше здоровье, Павел Степанович, это мы можем с полным удовольствием.

 Ну, и чудесно! А рану лечить надо.

И Нахимов, достав из бокового кармана сюртука пачку денег, пошел их рассовывать под подушки раненым матросам, твердя, словно оправдываясь:

 На табачок, братцы. Нельзя без табачку матросу. Любит матросская душа трубочку! Служба-с Так-то, братцы. Без этого никак нельзя.

Рассовав все свои деньги, Нахимов, словно стыдясь того, что он сделал, бочком выбрался из лазарета и прошел к себе в каюту.

XВозвращение

Обратный переход из Синопа в Севастополь взял у эскадры два дня. Корабли шли с кое-как заделанными пробоинами, с разбитыми мачтами, с исстрелянными в клочья кормовыми флагами. Почетные раны, полученные эскадрой в победоносной битве, были замечены с кораблей, стоявших на севастопольском рейде. Корабли эти были расцвечены пестрыми флагами; матросы стояли на реях; «ура», «ура» без конца и пушечные салюты приветствовали победителей. Торжественно, один за другим входили возвращавшиеся корабли на Большой севастопольский рейд, и дедушка Перепетуй махал каждому кораблю своим ватным картузом. Дедушка при этом кричал что-то, но ничего не было слышно, потому что с береговых батарей беспрерывно били салюты. А кроме того, подле дедушки все, решительно все кричали «ура». Наверно, и дедушка кричал «ура».

Стояла отличная погода. Вода в бухте была зелена, как малахит, и прозрачна, как стекло. Точно осколки разбитого зеркала, сверкали на воде солнечные блики. Вся бухта кишела лодками различного устройства: яликами, шлюпками, гичками Громыхая цепями, плюхались якоря в студеную воду, и желтые карантинные флаги были подняты на всех вернувшихся в гавань кораблях. На берегу гремела музыка и весь день толпились людиродные и друзья героев Синопа. Но никто из экипажей кораблей не мог сойти на берег, пока длился карантин.

 Никаких исключений,  едко морщился командующий Крымской армией светлейший князь Меншиков.

Худой, длинный, старый, он, проходя по набережной, путался ногами в своей гвардейской шинели, и, казалось, еще минутаи его собьет ветром. Но ему как-то удавалось и против ветра держаться на ногах, только руками он размахивал, как ветряная мельница крыльями.

Мало было у старика радостей. Но «светлейший» был счастлив уже тем, что как-то смог умерить торжество Нахимова. Меншикову претило простое обхождение Нахимова с людьми и то, что Павла Степановича так любили матросы. «Матросский батька»,  презрительно называл Нахимова Меншиков.

 Пгавила без исключений,  картавил по старой привычке «светлейший», мелко перебирая ногами, потому что его мучил застарелый геморой.  Под желтые флаги извольте на на четыге дня.

Военные оркестры, сменяя друг друга, играли теперь на Графской пристани каждый день с полудня и до вечера, и резвые звуки маршей, галопов и полек разносились далеко в прозрачном осеннем воздухе. А к вечеру приезжал на пристань капельмейстер Новицкий, усатый толстяк, и давал концерты из вальсов и оперных арий. Пристань была иллюминована разноцветными фонариками. Матросы на кораблях толпились у правого борта. Им был хорошо виден бычий затылок Новицкого и его белые панталоны, его шпоры и каска, и золотые пуговицы на растопыренных фалдочках зеленого мундира, и тяжелые руки в белых перчатках, едва шевелившиеся в такт исполняемым номерам.

На кормовом балконе своей каюты сидел Павел Степанович Нахимов. Он, посасывая трубку, глядел на берег и думал о командире «Императрицы Марии» капитане второго ранга Барановском. Барановский в Синопском сражении получил сильную контузию в бок и в ноги, а на берег в Севастополе свезти нельзя: карантин!

 Глупо, гадко, нелепо,  твердит Нахимов.

И вспоминает, что у Синопа погиб в бою штурманский прапорщик Семен Высота. Совсем безусый мальчик, худенький, стройный, как лозинка Сидит бывало Сенечка в штурманской рубке за своими морскими картами, а рядом на столефунтик с изюмом.

 Убит,  шепчет Нахимов:пал смертью храбрых в бою при Синопе.

И еще других перебрал в памяти Павел Степанович: матросы разных статей, молодые и безусые и старики-усачи Всех их Нахимов знал в лицо и, вспоминая теперь каждого, кончал тем, что каждый раз мысленно приговаривал: пал смертью храбрых в бою при Синопе.

Вот и Федор Карнаухов, тоже с «Императрицы Марии»; и он пал смертью храбрых Крепко держал он в руках свой банник и сноровисто управлялся подле орудия. Да вот, поди ж ты! И банник из рук выронил и сам пал, как подрубленное дерево.

В первый же день по возвращении, когда стали они в Севастополе на якоре против Графской пристани, подошла на ялике к кораблю круглолицая матроска Арина Карнаухова. Заметив знакомого матроса на верхней палубе, она крикнула звонко, на всю бухту:

 Прокофьич, здравствуй! Мой-то где же?

 Не жди, Арина,  молвил ей матрос сурово.  Ядром чуть не первого

Заголосила, запричитала Арина, весла выронила из рук; отнесло ее ялик на середину бухты. До самого вечера разносились Аринины вопли не в лад с медными трубами оркестра, который все гремел и гремел на пристани, почти не умолкая.

И Марья Белянкина залилась слезами, когда тоже на ялике подходила к кораблю, где она увидела Елисея с рукой в бинтах и на черной перевязи через плечо. Марье сразу бросилось в глаза, что забинтовано у Елисея что-то несоразмерно малое. И лицо Елисея, бледное, опавшее, подсказало ей, что много, видно, крови потерял Елисей. И Мишук все это заметил. Он бросил махать отцу бескозыркой и только переводил испуганно глаза с отца на мать, с матери на отца

Но Марья услыхала, что ответил Прокофьич Арине Карнауховой. И увидела, как пала Арина на дно ялика и понесло неуправляемый ялик на середину бухты. Сразу тогда притихла Марья, но слезы еще долго струились у нее по лицу, и она вытирала его краем синего шелкового праздничного платка. Как сквозь сон, разбирала она, что кричал ей с палубы Елисей: что это, мол, ничего; что, конечно, прощай морская служба, и выйдет ему теперь чистая отставка; но вот и Павел Степанович говорит, что все образуется. А Мишук что? В училище ходит? Ну, и пускай ходит; вот и Павел Степанович говорит: хорошо, мол, что Мишук ходит в училище; пускай, говорит, учится Мишук.

Уже смеркалось, когда Мишук с матерью, помахав Елисею на прощанье, пустились обратно домой, в Корабельную слободку. За пристанью, под старой акацией, темнела фигура. Марья и в сумерках различила толстые девичьи косы, отливавшие темным золотом, и ситцевый платок, оброненный в пожухлую траву. Девушка прижалась лицом к дереву, и плечи у нее содрогались от беззвучных рыданий.

 Даша!  вскрикнул Мишук и остановился.

Но Марья подбежала к девушке и обхватила ее руками.

Тут Мишук вспомнил, что рассказал сегодня тятя о матросе Александрове с фрегата «Кагул». Нет уже у Даши и отца, убит матрос Александр Александров, пал в сражении при Синопе.

Каждый день Мишук прибегал теперь на пристань. Там он подбирался к какому-нибудь яличнику, отдыхавшему после обеда под стенкой пристани, и выпрашивал у него ялик тятеньку проведать.

 На минуточку, дяденька, миленький, только на минуточку!  улещивал Мишук яличника.  Словечко тятеньке молвить; очень нужно.

 Знаю я вас, арештантов!  ворчал яличник, насупив седые брови и укладываясь на подостланной под себя ветхой шинельке.  На минуточку Жди тебя потом

 Лопни мои глаза, дяденька!  клялся Мишук.  Враз обернусь.

 Враз Знаю я, как это враз, арештанты А-а-а,  протяжно зевал яличник и, уже смежив глаза, спрашивал:Ты чей же это такой будешь?

 Белянкина,  отвечал Мишук,  Елисей Кузьмича.

 Белянкина?  откликался яличник, вглядываясь в мальчугана.  Так бы и сказал. Ну, раз-два, вались в ялик!

И Мишук, ног под собой не чуя, не бежал, а летел к ялику, колыхавшемуся на приколе.

 Навались!  отдавал Мишук самому себе команду. Поплевав на руки, он тут же и отвечал самому себе:Есть навались!

И пока Мишук преодолевал расстояние между пристанью и недвижимым на якоре кораблем, в ялике только и слышно было:

 Загребай, правая!

 Есть загребай правая!

 Загребай, левая!

 Есть загребай левая!

 Отгребай обе!  заключал Мишук, подогнавшись почти вплотную к кораблю и давая теперь своему ялику задний ход.

А с борта корабля свешивался Елисей Белянкин и еще матросы, и все они, хохоча, наблюдали за Мишуком. А тот, крикнув «шабаш!» и ухватившись за спущенный ему с корабля конец, бросал весла в ялик.

 Тять!  кричал он отцу, встав со скамьи и балансируя в ялике, раскачивавшемся на резвой волне.  Расскажи, как ты сражался!

 Что же тебе рассказать, сынок? Сражался, как полагается. При орудии находился, дело известное.

 А турецкого адмирала кто в плен взял?

 Взял его в плен лейтенант Лукашевич.

 А страшный?

 Кто? Лукашевич?

 Да нет же, адмирал турецкий.

 Совсем не страшный. Так, старичишка неказистый.

 Ой, тять!  лукаво и недоверчиво качал Мишук головой.

Так продолжалось четыре дня. На пятый день карантинные флаги на кораблях были спущены, команды сошли на берег, а суда стали на ремонт.

Сошел на берег и Елисей Белянкин и побрел с поджидавшей его на пристани Марьей и с Мишуком на родное место, в Корабельную слободку. По дороге Мишук, встретив какого-нибудь парнишку, отставал, чтобы поведать ему, как тятя палил в турок и что турецкий адмирал совсем не страшный, таксморчок какой-то, по-русски не говорит, а скажешь ему что, так ни бельмеса не смыслит. Потом Мишук догонял отца с матерью и, ухватив отца за рукав, шел с ним рядом, в ногу, стараясь шагать так же широко, как отец.

XIТри товарища

С той поры в хатенке, что в Корабельной слободке, пошла жизнь изо дня в день ровная, тихая, приглушенная. Это только на камышовой крыше хатенки да в пустом и голом огороде поднимал временами кутерьму северо-восточный ветер. Но ветер, зимний, леденящий, приходил, разводил волну в бухте, куролесил день-другой, а то и неделю и убирался прочь, на запад, дальше, в море. И все же, откуда бы ни залетал ветер и какой бы ни был он силы, все равно, в ясную ли погоду или в ненастье, Мишук с утра, прихватив краюшку хлеба и наливное осеннее яблоко, убегал в училище, а Елисей Белянкин шел в морской госпиталь на перевязку. Там Елисею разбинтовывали оставшуюся от руки короткую култышку, обмывали ее, смазывали какой-то желтой жидкой мазью и снова брали в бинты.

Елисей всю зиму думал, как бы ему определиться к какому-нибудь делу. Он и по вечерам выходил из хатенки, останавливался посреди двора, глядел на улицу за плетнем, глядел на небо над головой и все раздумывал. Улица лежала под тонким пластом выпавшего снега. А небо было холодное и синее, точно каленый булат. И высоко над старым тополем стоял в небе полный месяц, весь в мреющих кольцах.

Холод начинал пробирать Елисея, топтавшегося на дворе в одной бумазейной рубахе, без теплой куртки. Но Елисей не возвращался в дом, а все задавал себе вопросыто одно, то другое. В яличники, что ли, идти Елисеюна перевоз с Графской пристани на Северную сторону?.. Какой же из однорукого яличник! Что-нибудь тачать, строгать, клепать?.. Тоже далеко не уедешь с одной рукой. Вот Павел Степанович приказал не тужить: образует, мол Разве только что Павел Степанович!..

Марья в последние месяцы потемнела с лица, была молчалива и с утра, едва управившись по дому, садилась за работу. Не выпуская из рук иголки, она шила весь день с коротким перерывом, когда из училища возвращался в старой отцовской куртке Мишук. К этому времени на подоконнике уже лежало несколько новых кружевных сорочек. Мишук должен был отнести их после обеда на Екатерининскую улицу, в магазин «Моды Парижа», который содержала севастопольская жительница Софья Селимовна Дуван.

Мишук старательно подворачивает слишком длинные рукава отцовской куртки и отправляется на Городскую сторону, но не один, а в сопровождении закадычных друзей своих Николки Пищенки и Жоры Спилиоти. По дороге им попадается пехотный батальон, возвращающийся с Павловской батареи с саперным инструментом. У солдат истомленные лица и черные, в земле, руки.

В Южной бухте пенит воду пароход «Херсонес», а у самого берега стоят боевые корабли. Они уже вышли после ремонта из доков, ставни амбразур у них раскрыты, и оттуда на запад настороженно глядят пушки. Пушки для ядер и картечи и пушки бомбические, корабли двухпалубные и трехпалубныеребята знают их по именам.

 «Ягудиил», «Три святителя», «Константин»!  выкрикивают все трое, перебивая один другого.  «Мария», «Уриил», «Варна», «Трах-тарарах»!

На Екатерининской улице Николка и Жора останавливаются у магазина, а Мишук, толкнув дзерь, проходит внутрь. И здесь у Мишука сразу глаза разбегаются: столько в магазине у Софьи Селимовны удивительных и красивых вещей. Искусственные цветы из шелка и латуни; целая гора пестрых материй на прилавке; разноцветные блестки на кисейных шарфах; кружева, белые, как морская пена; граненые флаконы с золотистыми духами; всевозможные коробочки, крохотные сафьяновые кисетики И тут же, подле прилавка, где выложено столько всего, стоит какая-то молодая, высокая и красивая женщина. На ней бархатная накидка и крохотная шляпка. И с женщиной этоймуж, лейтенант Лукашевич, тот самый, что взял в плен Османа-пашу. Впрочем, на Лукашевиче уже эполеты капитан-лейтенанта, новенькие, горят, как жар. Лукашевич весел, он улыбается

Назад Дальше