Морозовская стачка - Бахревский Владислав Анатольевич 12 стр.


Углядев на лице ткача озабоченность, конторщик, все еще улыбаясь, сказал:

 Я понимаю, предложение весьма неожиданное. Подумайте, но на вашем месте, признаюсь, я бы и размышлять не стал. Вас по уровню жизни ожидает разительная перемена: ткачи торговец!

 А я уже и теперь решил.  Моисеенко со всей приятностью на улыбку ответил улыбкой.  Я ткач. Я только это и умею. А торговцем быть боюсь, тотчас просчитаюсь. Я, это самое, в грамоте не больно силен. Читать читаю, а вот считатьувольте.

 Значит, вы отказываетесь от предложения?  удивился конторщик.

Моисеенко развел руками.

 Ну что ж, прощайте!  Конторщик резво встал.

Моисеенко кивнул, подхватил шапчонкуи за дверь.

«Теперь держись, браток,  говорил он себе, сбегая по железным литым ступеням со второго этажа.  Гляди в оба».

Сазоновне ничего не сказал, но глубокой ночью явился вдруг к нему на дом Гаврила Чирьев.

 Прости, Сазоновна, за поздний час!  поклонился Гаврила сидящей на постели Сазоновне, заспанной, непричесанной, в торопливо натянутом платье.  Я, Анисимыч, сказать тебе пришел. Только вот при Сазоновненет, не решусь.

 Сазоновну нечего, это самое, пужаться. У меня секретов от нее не бывает.

 Нет, Анисимыч, не могу.

 Коли такое дело, на полати, что ли, полезем. Там и пошепчешь.

 Да погодите, мужики!  встряла Сазоновна.  В куб<?  вую пойду. За кипятком. Чайку заварю.

Только за Катей закрылась дверь, Гаврила, соскочив проворно с табуретки, встал перед Анисимычем на колени:

 Прости.

 Это самое, что за новость такая?

 Богом тебя прошу, Петр Анисимыч, прости.

 За что простить-то?

 За все! За бабу-провидицу. Я ж ведь сам за нею бегал, как ты пришел читать в казарму. За то, что в контору ходил о тебе рассказывать.

Петр Анисимыч сдвинул рыжеватые брови, бороду в кулак и к окошку отвернулся.

 Анисимыч,  заплакал вдруг Гаврила,  ведь коли бы не этобез руки-то кому я нужен со всем моим гнездом неоперившимся? За это и взяли сторожем, каморку дали. Прасковья, царство ей коли бы узнала, кем я стал, прибила бы небось. А я слаб. Мне бы тоже в речку кинуться, да не смогу Ты можешь и прогнать меня, но я тебе скажу: сторожись, глядят за тобой. Дворовый приказчик по всем казармам прошел, где ты читал. Расспрашивал. Я ведь ради Прасковьи пришел, ради памяти ее. Один ты и был нашим другом. Один ты, сам бедняк, от себя отрывал ради нищеты нашей.

 Встань, Гаврила. Садись к столу.

 Нет. За твой стол мне совесть не позволит сесть.

 Спасибо, однако, что сказал.  Анисимыч глянул на безрукого горемыку пронзительно.  Ты вот что, Гаврила. Понимаювыхода иного у тебя не было, но совесть в тебе, это самое, есть, совесть-то! Вот ты и будь на нашей стороне. Нашу, рабочую, пользу соблюдай, когда докладывать-то станешь. Пусть они думают, что ты их и душой и телом, а тынашим будь. Нашим на их службе.

 Ох, Анисимыч! Лютая, скажу тебе, доля у христопродавца. Никогда не забуду, что не плюнул ты в харю мне, что в мерзости моей не оттолкнул. Только скажи, чего делать?

 Пока ничего, а когда надо будет, скажу. За кем, кроме меня, следить-то тебе велено?

 Еще за Волковым.

 Не знаю такого.

 Адвокатом его зовут. Как и ты, за слабых вступается.

 Вот ты мне его и покажи при случае.

 Покажу, он человек новый, на пасху нанялся.

Вошла Сазоновна:

 Ты чего стоишь, Гаврила? У нас конфеты есть, пирога кусок, с капустой.

 Нет, пойду. Спасибо.  Опустил голову и вышел.

 Чего это он?  поглядела Катя на мужа.

 Совестью болен.

Сазоновна погасила свет и легла.

 А вот если бы я у тебя лавочником был?  спросил вдруг Анисимыч.

 Если бы да кабы.

 Ну, а если бы вот взял бы да стал? Больше бы ты меня любила?

 Больше, как я люблю, любить нельзя,  серьезно и печально сказала Катя.  А вот если бы ты в лавке торговал?

Задумалась. Анисимыч так и затаился.

 Правду тебе скажу,  будто издали долетел голос Кати,  если бы в лавке торговал, меньше бы любила, а то и совсем не любила бы.

 Это что ж выходит, чем бедней, тем милей? Выходит, это самое, не меня любишь, а мою бедность, что ли?

 Да ведь тогда бы любить тебя было не за что. Ты за правду борец, а тогда бы за один карман свой страдал. А таких страдальцев ой как много.

 Так тебе, значит, подавай особого!

 Особого. Каких многоне надобны.

 Да когда ты замуж за меня выходила, я был дурак дураком. Темный, как горшок в погребе.

 Так я ведь тоже, как горшок, была, а с тобой мне и посветлее. Сам ты посветлел, и я от тебя.

 Вон как непросто все!  удивился Анисимыч, заложил руки за голову и задумался.

И Сазоновна тоже лежала руки за голову, глядела в потолок и думала. И за себя, свое, женское, привычное, и за мужа, о его заботе, через которую, как бы дело ни повернулось,  ему тюрьма, ей слезы, и холод, и голод, и горькая ее любовь святая. И, подумав так, она поцеловала его, сильно, и Анисимыч затосковал сердцем о ней. Потому как разлука их не за горами, и кто его знает, каковы эти будут горы, перешагнет ли она их, отыскивая своего принца в лаптях на краю земли.

Теперь после работы и во время обеденного перерыва Моисеенко ходил на железнодорожную станцию. Дела своего он никому не хотел поручить, да и оказалось оно не слишком сложным.

Ему нужно было точно знать, какими силами располагают местные власти. При фабрике был полицейский надзиратель Пашка Васильев, здоровый мужик двадцати шести лет от роду. Был он незлобив и непамятлив на обиды, кулаки имел огромные и решительные. Хулиганистые его боялись, а народ не сказать чтоб любил, кто же полицейских любит, но за спиной фигу ему не показывали. Пашка по пустому делу в каталажку не потащит.

Вся карательная сила находилась в Орехове при станции, и, как Моисеенко выглядел и подсчитал, полицейских и жандармов было тут никак не больше двенадцати человек. Жандармы выходили к поездам, прогуливались по вокзалу, сонные, важные. Ничего-то для себя опасного в ореховском воздухе они не чуяли, и Петр Анисимыч вполне успокоился: столь бравые и сытые молодцы, когда настанет время действовать, наверняка попрячутся.

Пришла озорная мысль заручиться поддержкой у самого Шорина. Прикинулся простаком, залетел к нему в контору.

Человек немолодой, грустный, пьющий на английский манер, запершись у себя дома, в одиночестве и до полного беспамятства, он, нарушая все правила, таясь, как школьник, читал на работе книжку о Робинзоне Крузо. За этим чтением и застал Анисимыч мастера, заскочив к нему вдруг, без стука.

Шорин вздрогнул, закрыл книжку, спрятал в стол и покраснел. Он тотчас опамятовался, хотел заорать на ткача, но тот как-то уморительно шаркнул ножкой и пролепетал:

 Александр Иваныч, к вам-с. Защиты ищу.

 Защиты?  удивился Шорин.

 Защиты-с. Работать нельзя. Это самое, дворовая администрация на меня косится за то, что книжки читаю-с.

 Какие книги?

 Беру в библиотеке и читаю. Так что дайте мне расчет, коли неугоден.

 Погоди трещать!  вспыхнул Шорин.  Я тебя знаю, ты же лучший у нас ткач. Иди работай, а на дворовую администрацию плюнь. Вечно чего-нибудь выдумают. Для того и устроена библиотека, чтоб книги брали и читали. Работай и будь спокоенничего тебе не сделают за пристрастие к чтению.

«Так,  отметил себе Петр Анисимыч.  Этот тоже ничего не чувствует. Для него недовольство рабочихпривычное дело. Меня он теперь запомнилв случае чего, хорошим свидетелем будет».

Прямо от Шорина в уборную пошел. Народу было немного, но говорили уже все смело, сходились на одномс таким запуганным народом ничего поделать нельзя.

 Не поделаешь, пока не делаешь,  вставил словцо Моисеенко,  а станешь делать, так и сделаешь.

 Ты нас коришь, а сам все в сторонке,  упрекнул его все тот же здоровенный плоскогрудый ткач.

 Коли не языком болтать, а дело делать, тут я с вами. А дело, это самое фабрику нужно остановить. Другого выхода нет. Если фабрику остановим, то и господин Морозов этого не скроет и никаким сальцем не замажет. Начальство московское приедет. Да и мы сложа руки сидеть не будем. Подадим прошение губернатору или телеграмму пошлем на высочайшее имя. Тогда только и возьмутся разбирать наше дело, весь штраф незаконный вернут.

 У Лепешкина на Вознесенской фабрике забастовка,  сказал красивый, видный из себя ткач.

Петр Анисимыч знал, что этот на третьем этаже работает, молоденькие ткачихи на него поглядеть бегают, а он мужик серьезный, все вокруг жены своей, станки у них рядом. У кого язык злой, не забывают прошипеть: «Лопух, кралю выискал». А жена у него, верно, как воробушек. И волосы у нее серые, и глаза, и лицо. Без доктора ясно, что болен человек.

 У Лепешкина, говоришь, забастовали?  переспросил Моисеенко.  Молодцы! Умеют, значит, за себя постоять. И нам так-то вот надо. Сами за себя не вступимся, никто о нас и не вспомнит.

Говорил жестко, глядя на этого ткача. «А ведь он тоже болен,  догадка пришла.  Вон какие розы на щеках чахотка распустила».

 Праздники близко,  вздохнул плоскогрудый ткач,  проводим праздники, тогда и возьмемся.

 Шорин идет!  замахал руками Ефим.

Разошлись, а ткач, тот, что с третьего этажа пришел, хотел, видно, с Моисеенко словом перекинуться, замешкался и в дверях на мастера налетел.

 Почему гуляешь во время работы?  прикрикнул Шорин.

 К браковщикам ходил, штраф неверно записали.

 Сколько?

 Тридцать шесть копеек.

Шорин достал книжечку.

 Фамилия?

 Волков.

 За то, что шляешься, и за то, что жалуешься,  штрафу тебе семьдесят две копейки. Поди скажи об этом старшему браковщику. Учти, я тебе это записал. Не пойдешьеще вдвое оштрафую.

 Я скажу браковщику, как вы велели, но ваши действиябеззаконие и прямой грабеж.

 Что?!

 Я говорю, что ваши действиябеззаконие и грабеж.

 Больно грамотный?!

 Читать и писать умею.

Поклонился и, не оглядываясь, ушел.

 Мерзавец!  Шорин зыркнул глазами на Моисеенко.

 У меня, Александр Иванович, станки заправляют.

 Мерзавцы!  рявкнул Шорин и помчался в свою конторку.

«Ах, вот он, Волков-то!  вспомнил Моисеенко Гаврилу Чирьева.  Не робкого десятка!»

Близилось рождество. Дети ждали подарков, взрослыеобнов.

И фабричное начальство тоже приготовило рабочим подарочек срезанный ордер, по которому в харчевой лавке получишь шиш.

Ордераэто его фабрикантского величества деньги. На царские где хочешь купишь и чего хочешь, а по ордеруизволь покупать в харчевой лавке, и то, что продадут. С деньгами и рабочийвольный казак, хоть на день, да вольный, а с ордеромкак на привязи.

Ради праздничка приказчик харчевой лавки Иван Кузьмич Гаранин объявил, что рабочие слишком много должны, а потому товары и продовольствие нельзя им выдать.

Петр Анисимыч с Катей на рождество в Ликино ходили, к своим. Зимой день короткий, потому пошли утром, отобедалиив Орехово.

Идут по Никольской, а улицаходуном. В праздники Орехово всегда малость покачивает, а тут под каждым забором по двое, по трое. Возле пьяныхженщины. Поднимают родненьких, тащат.

У фонарядетина: уперся в столб руками, раскачивает.

А на снегусын он ей, видно,  старушка на коленях, плачет, просит, крестится.

Оторопь взяла Анисимыча, а у Сазоновны глаза уже на мокром месте.

 Бесстыжие вы, мужики. Мучители проклятые!

Глядит Анисимыч, Матвей с Ефремом обнялись, бредут вслед за ногами.

 Стой, ребята!

 Анисимыч, здорово! Гуляем!

 С чего гуляете-то?

 А куда ее, трешницу?  замахал руками Матвей.  На нее не оденешься, не обуешься, не прокормишься. Вот и порешили пропить! Поддержи, Анисимыч!  Ефрем из-за пазухи бутылку достал.  Полбутылкитвое, полбутылкинаше. Нам уже хватит. Мы хоть на ногах, но хватит. Меру знаем.

 Недосуг мне, ребята!

Подхватил Анисимыч Сазоновнуи в казарму, а сам что кипящий паровой котел. Поставил Сазоновну перед иконой:

 Катерина, перед всеми святыми клянусь! Не забуду этого дня Тимофею Саввичу! Не прощу! Клянусь, поставлю и я его на колени за то, что он рабочего мордой в снег и грязь тычет!

II

Сразу после рождества, 28 декабря на фабрику приехал сам Тимофей Саввич. Веселый, крепкий, борода белая, а лицо без морщин, налитое, коричневое от южного солнца: в самом конце ноября из Крыма вернулся.

Расцеловал Михаила Ивановича Дианова, директора фабрики, пожал руки всем, кто стоял поближе, кто пришел к поезду.

 Перво-наперво ведите в школу. Мне Савва Тимофеевич хорошо о ней говорил.

 Может быть, с дороги отдохнете?  осторожно предложил Дианов.

 Нет! Нет! В школу!

Пока Тимофей Саввич здоровался с начальником железнодорожной станции, пока в санки усаживался, а Дианов уже мигнул. Уже помчались, нахлестывая лошадей, в школу. Чтоб, упаси бог, какого непорядка не случилось.

Каково же было удивление Морозова, когда, подъехав к школе, он увидел на ступенях крыльца весь личный состав учеников и учителей, который, как только лошади встали, грянул «Славься! Славься!» из знаменитой оперы Глинки «Жизнь за царя».

Тимофей Саввич хотел было рассердиться, увидав, что в школе предупреждены о его визите, но после такого «Славься!», когда слезы от умиления сами покатились, как можно сердиться-то.

Тимофея Саввича повели в классы, показали прекрасные чертежи и рисунки, показали мастерские. Учащиеся встали за учебные станки и принялись весело и ловко делать то, чему научены. Потом они поднесли своему благодетелю действующий ткацкий станок, который умещался на ладони.

 А ведь и вправду ткет!  изумился Морозов.  Славно, господа! То славно, что на моей фабрике живет завет, данный нам издревле: мол, «может собственных Платонов и быстрых разумом Невтонов Российская земля рождать». Хвалю за усер-, дие, великое прилежание и мастерство Учителям жалую половину оклада и 500 рублей на приобретение для школы пособий и прочего.

Ученики, бывшие в учебном классе, снова грянули «Славься!».

И Морозов покинул школу размягченный, хотя и несколько задумчивый, впрочем, задумчивость эта была приятной и для него и для устроителей спектакля.

Тимофей Саввич снова отказался от обеда, спросил только крепкого чая и сел разбирать в конторе дела. Финансовый итог года был уже и ранее известен, но теперь, на месте, просматривая столбцы цифр, Тимофей Саввич совершенно был утешен и на вопрос приказчика харчевой лавки Гаранина, как быть с должниками, нахмурился и сказал строго, как отец:

 Не ради пропойц, губящих не только душу свою, но и семью свою, а ради их детей и жен объявите, что Тимофей Саввич одну треть долга прощаетберет на себя.

Голова откинута, в лице серьезность и великая доброта. Дианов спохватывается. Он восхищен, и все тоже восхищены заботой большого человека о самом низшем классе, о людишках.

Михаил Иванович Дианов знает, что все это одна игра, что решение простить треть долга в харчевую лавку принято не теперь, а две недели назад, в Москве, правлением «Товарищества», что мера эта вынужденная: рабочие не могут купить залежавшиеся на складах товары, сбыть которые можно только этим несчастным, а иначе выкидывай.

И чтобы поубавить в хозяине благотворительной спеси, Дианов предлагает ему решить весьма щекотливый, вполне, можно сказать, неприличный вопрос.

 Как нам быть, Тимофей Саввич, с теми рабочими,  спрашивает он,  на которых наложены штрафы в размере половины заработка? Думаю, что инспекция сразу же обратит на это внимание.

 Должен вам сообщить,  улыбается в ответ Морозов,  что институт фабричных инспекторов теперь не будет играть той роли, какую мнил себе. Отчеты им печатать уже запрещено. Но вопрос тем не менее вы поставили серьезный. Решить его надо. Рабочих, у которых штрафы весьма велики, я предлагаю уволить и тотчас принять на работу заново.

 Стало быть, вы предлагаете поменять им расчетные книжки?

 Стало быть, предлагаю

Тимофей Саввич захлопнул объемистый гроссбух.

Утром Морозов обходил свои владения корпус за корпусом. Когда об этом узнали на ткацкой, к Моисеенко прибежал Ефим:

 Анисимыч, дай твой товар! Он у тебя, как всегда, хорош. Я с ним к браковщику, он мне штраф запишет, а хозяин тут как тут!

Из-за спины Ефима выглядывал Матвей. Плоскогрудый ткач тоже рядом.

«Что ж, пускай еще раз удостоверятся в том, что и так ясно»,  решил Моисеенко и поменялся с Ефимом товаром.

Назад Дальше