Морозовская стачка - Бахревский Владислав Анатольевич 4 стр.


Лука сказал вдруг:

 А пошли-ка, братцы, наловим на прощанье тайменей да хариусов и соорудим ушицу.

 Это самое,  вскочил Анисимыч.  Дело говоришь, такой ушицы в России не откушаешь.

Затеплился над рекою костер. Полетели искры в чернильное небо. Сидели, смотрели, молчали.

 А ведь хорошо,  сказал Лука.

 Хорошо,  согласился Лаговский.

Анисимыч покрутил горящей веточкой. Понюхал, как пахнет смолка, тихонько вздохнул:

 От хорошего, говорят, хорошее не ищут А я, Лука, решил, это самое К Зимину пойду, либо к Морозову. Оно, конечно, на фабрике воздуха не те, не здешние, прямо сказать Да ведь, это самое Коли уж тут заворошилось,  покрутил горящим прутиком над головой,  так никуда от себя не денешься. Правду говорю, Сазоновна?

 Правду,  ответила Сазоновна, сидевшая поодаль от костра вместе с женой Лаговского.

 И сам мучаешься, и жену мучишь, а дети будуттак и детей. Да уж ничего не поделаешь, потому, это самое,  стезя. Коли сам понял всю неправду, надо, чтоб и другие поняли. Не топокоя тебе не будет. Коли сам понял и молчишьзначит, предатель ты.

Из-под нависших бровей глянул на Луку.

 Я с тобой, Анисимович. В Петербурге с нашими бумагами делать нечего.

 Вот я и говорю: к Зиминутам у меня отец, или к Морозовым. К Викуле, к Тимофею или как их там! У них целое гнездо. Как думаешь, Лука, всколыхнем?.. Трудно будет, до. страсти. Это не Петербург. Ореховокрай гусляков. Суровый народ. Сам в себе Чего молчишь, Сазоновна?

 А чего ж говорить. Уха вот, думаю, поспела. Пора ложки вынимать.

 Молодец ты у меня, Сазоновна.

 Да я и сама знаю, что молодец.

Засмеялась вдруг, да счастливо так. Всем и полегчало. К ведру с ухой придвинулись.

В Канске в честь отъезжающих в Россию на квартире ссыльного врача Аппельберга был устроен прощальный обед. Говорили, как всегда, много. О судьбе Российской империи, о новом царе, гадали о тех силах, которые должны прийти на смену народникам, «Земле и воле», «Народной воле», вспоминали друзей из «Северного союза русских рабочих».

 Мы здесь потеряли связь и с Петербургом и с Москвой,  сетовал Аппельберг.  На вас теперь вся надежда. Я дам тебе, Анисимыч, письма к своему московскому родственнику. Возможно, он поможет установить связь с Плехановым.

 Почему «возможно»?  Анисимыч маленько нахмурился.

 Орест женился, а женившись, порвал с организацией Не хмурься, Анисимыч. Одно тебе могу гарантировать твердо: Орестне провокатор. Человек он весьма и весьма порядочный.

Петр Анисимыч поднял на Аппельберга уж такие вдруг тяжелые глаза, что того в краску кинуло.

 Анисимыч, ты мне не доверяешь?

 Доверяю,  опустил голову.  Неохота на дьявола нарваться. Они ведь все «хорошие ребята». Так в душу влезутроднее жены и брата А ну их!..

Встрепенулся, глаза засветились, щербатый рот до ушей.

 Дело прошлое, тайны теперь уже нет: мы ведь с Сазоновной как бы крестные «Северного союза». На нашей квартире объединялись, Халтурин был. Обнорский. Делегаты с Нарвской заставы, с Выборгской, с Невской Халтурин, помню, кинжал мне свой подарил. Он человек дела. Плеханов мне показал, где онаправда, а Халтурин за эту нашу правду научил биться.

 Давайте-ка братцы,  Лука Иванов поднял бокал,  давайте-ка за наших! За всех наших, где бы они ни были: на свободе, или на Каре каторжной.

Все дружно поддержали его, потом пошло застолье, вместо десерта Аппельберг предложил только что пришедшие свежие, месячной давности газеты.

Набросились! Все газеты писали о коронации.

 Глядите-ка!  воскликнул Петр Анисимыч, которому достались «Московские ведомости».  Нашему близкому другу «Андрея Первозванного» пожаловаливыше не бывает.

 Это кто жетвой близкий друг?  полюбопытствовал Аппельберг.

 Как кто? Граф Дмитрий Андреевич Толстой!

 Ну, а что же ты хочешь? Министр внутренних делопора царя, надежда отечества.

 А Победоносцеву что?  спросил Лука.

 Победоносцеву?  поискал Петр Анисимыч.  Есть и Победоносцев. Отныне этот господинкавалер ордена святого Александра Невского.

 Лакеям самодержавиясвятые ордена святой Руси!  Аппельберг поморщился.  И хватит о всей этой сволочи. В Москве вот новая выставка художника Верещагина. На Софийке, в доме Торлецкого. В Малом театре«Горе от ума», после спектакля актер Горбунов прочтет сцены из народного быта. В Большомбалет в постановке господина Петипа Хотя бы на один денек, одним глазком

 Вы поглядите, какое объявленьице!  Петр Анисимыч даже привскочил.  «Бриллиантовое колье роскошной работы известного московского ювелира, весьма пригодное для парадного дамского наряда в предстоящую коронацию». Стоит всего-навсего шесть тысяч рублей. Сазоновна, берешь?

Все засмеялись, но невесело.

Лука, стрельнув по лицам умными глазами, заполняя паузу, прочитал вслух:

 «Расписание дйей празднеств, обеденных столов, поздравлений и парадов по случаю священного коронования их императорских величеств.

8 мая, воскресенье. Выезд из Петербурга и приезд в Петровский дворец»

 А я, это самое,  прервал Петр Анисимыч,  имел честь с его камердинером беседовать. Ей-ей, не вру!

 Это когда же ты успел!  удивился Аппельберг.

 Я много чего успел! Кто из вас у Казанского собора в семьдесят шестом году с переодетыми жандармами дрался? А я успел.

 Стало быть, ты, Анисимыч, участник первой русской политической демонстрации?

 А как же? Плеханова слушал. Под красным знаменем стоял. Человек сорок тогда наших арестовали. Чего успел? Я даже шефу жандармов Мезенцову предупредительные письма носил. Дурачком, это самое, прикинешься и несешь. Подкатывает, помню, рысак Варвар

 Знаменитый рысак,  улыбался Аппельберг,  на нем Крапоткин из тюрьмы бежал, да и когда Мезенцова убили, на Варваре Кравчинский уходил.

 Одним словом, Варвар он, Варвар. Ну, значит, подкатывает на нем дама. Красавица, конечно. Останавливает коляску возле меня: «Пожалуйте». Сажусь. Дает она мне письмо и возле третьего отделения высаживает. Несу я это письмо через парадный подъезд, передаю адъютанту: «Будет ли ответ?» Адъютант письмо принял, понес куда-то, через минуту слышу: «Негодяй! Ответа не будет. Пошел вон!»

 Анисимыч, ты же про другое хотел рассказать!  возроптал Аппельберг.

 Про камердинера, что ли? Тут, это самое, когда мы на Новой бумагопрядильной фабрике устроили забастовку, рабочие стали говорить, что надо прошение наследнику подать. Лука, помнишь?

 Ты лучше скажи, Анисимыч, сколько мы за это дело оттрубили здесь?

 Это само собой. Помнишь, прошение нам Родионович написал Ну, пошли подаватъ бумагу. Толпа здоровая, весь Невский запрудила. Тут, это самое, примчался помощник градоначальника Козлов. Я у него на пути и оказался: «Ваше превосходительство, народ желает говорить с цесаревичем. Просит улучшить положение рабочих». А он мне свое: «Разойдитесь. Если вам не нравится на фабриках, поезжайте на родину, откуда приехали». Я ему говорю: «Ваше превосходительство, зачем вы нас из города гоните? Где же нам, говорю, голову приклонить? С родины нас нужда вытурила. Мы ведь должны подати платить».  «Ах, говорит, подати платить! Взять его!» Тотчас меня схватили иво дворец, в пожарное отделение. Тут и пожаловал камердинер этот самый. «За что, спрашивает, вас арестовали?» Я ему: так и так. «Грубостей не говорили?»«Нет». Ушел. Минут через пятнадцать прибегает Козлов и давай орать: «Не только в Сибирь, но и за Сибирь загоню!» А тут опять появился этот самый камердинер и говорит Козлову: «Извольте к цесаревичу». А мне что? Сижу. Прибегает, это самое, Козлов. Белый как снег, ласковый, нежный. «Голубчик, говорит, цесаревич ничего сделать не может. Пока он еще не имеет на это прав. Поди и скажи рабочим: если хотят, пусть работают, а не хотят, пусть ищут, где лучше. Насильно заставлять работать их не будут».

Я пришел на фабрику и говорю: «Ребята, держись! Наследник комиссию обещал прислать, дело наше по правде разберут».

Тут в «Новостях» статью о нашей стачке пропечатали. Акции Новой бумагопрядильной стали падать, и хозяева поспешили отступить.

 Ну, теперь-то прав у бывшего цесаревича предостаточно,  сказал серьезно Аппельберг,  только дела еще хуже пошли. Рабочих тысячами на улицы выбрасывают.

 Приедем домой, разберемся. Правда, Лука?

 Правда, Анисимыч.  Лука встал, улыбнулся виновато, но и радости не скрывая.  Пора нам. До Красноярска не близкий путь.

Все разом поднялись. Пошли объятия, слезы, торопливо писали адреса, надежно прятали письма.

По Сибири ехать еще тысячи и тысячи верст, но думами и Лука, и Анисимыч, и Сазоновна были уже дома, в России.

II

Из Красноярска в Ачинск, из Ачинска в Мариинск, из Мариинска в Томсквсе лошадьми. Из Томска пароходом до Тюмени, потом опять лошадьми до Екатеринбурга, от Екатеринбурга поездомв Пермь, из Перьми пароходом до Нижнего Новгорода, от Нижнего поездом до Москвы и еще раз поездом до Орехово-Зуева. Тут и дороге конец.

Местечко Орехово-Зуево для того и явилось, видно, на белый свет, чтоб человек отсюда, отмучась, шел прямо в рай.

Но многих насчет рая брало сомнение. Что в Зуеве, на левом берегу Клязьмы в Московской губернии, что в Орехове, на правом, во Владимирской, кабаков и питейных заведений столько поставили, что потекли еще две реки. Обе зеленые, глубины немерянной. Тонуло и пропадало в этих реках людей видимо-невидимо.

Никто в Орехово да Зуево силком не тянул, сами шли пропадать.

Казенный казарменный стол, взятый от окна и втиснутый между железными высокими кроватями, на которых и сидели, принял всех, самых близких и самых дорогих людей.

Тесно было, душно, но хорошо.

Уселись за пиршество с утра и уже поустали есть, а все сидели, все поглядывали друг на другавон ведь как славно среди своих.

Петр Анисимович, высвобождая затекшие плечи, откинулся назад на прямые руки и, в который раз оглядывая вытянутый прямоугольник каморки, огромное, перекрещенное многократно окно, полати над дверью, широко раздувая ноздри, втянул в себя воздух и с удовольствием покрутил буйной своей головушкой.

 На подневольном-то приволье все думалось мне: чего-то не достает. А чего, не мог понять. А тут, в духоте, сердце как бы на место встало. Лука, дух чуешь?

Все потянули носами, засопели, засмеялись.

 Страшенная духота!  отирая лоб, сказал Лука.  Пойдемте на Клязьму. День пропадает.

 Ты погоди, погоди!  остановил его Анисимыч.  Духотаэто верно, но есть в здешнем воздухе, это самое, чего вовек и нигде не забудешь.

Сазоновна запустила длинные пальцы в рыжий стог пышных его волос и, застеснявшись нежности, выказанной при всех, оттолкнула чуток:

 Мудрец!.. Спой лучше.

 Для моей песнив казарме тесно.

И, как всегда, разом, без передыху, вспугивая птиц с деревьев под окном, взвился замечательным своим козлетоном:

Как на улице Варваринской

Спит, храпит мужик Камаринский.

 Свят тебя, свят!  замахал руками отец и зажал уши.

Лука Иванов, зная фокус друга, повалился от смеха грудью на стол.

 Ну, силен!

 Могу и кое-что потише:

Отпустили крестьян на свободу

Девятнадцатого февраля.

А земли-то не дали народу

Вот вам милость дворян и царя.

 А ну, довольно!  Отец, толкнув стол, вскочил.  Катерина, поди глянь! Не слышал ли кто?

Сазоновна вышла.

Отец, не глядя на сына, сказал:

 Пока у меня на квартире живешь, не моги! У нас ушей и глаз довольно. На каждого есть и уши и глаза Так что смекай. Одуматься пора, тридцать лет с годом. Не маленький.

 Верно,  вздохнул Анисимыч,  не маленький.

 Отец прав,  сказал Лука.  Лихачествоглупости сродни.

Вернулась Сазоновна, все посмотрели на нее.

 В коридоре пусто.

 Вишь, пусто. И не буду больше. Съезжу в волость, получу паспорт и к Морозову, с шеи твоей долой, отец.

Отец обиделся:

 Не о том речь.

 Говорю, не обижайтесь! Пошли, Лука, погуляем А ты, Сазоновна, собери меня в дорогу, завтра и поеду.

 Начало лета, а кусаются, мерзавцы, как перед осенним издыхом.  Писарь, багровый от гнева, гипнотизировал беспомощными, жидко разведенными, еле голубеющими глазками черную муху, которая только что прошла по голому от учености темени и теперь сидела на девственно чистом развороте паспорта.

Рука у писаря дернулась к мухобойке, сотворенной из палки, гвоздика и дырявой стельки, но муха тотчас поднялась, пробежалась по темени писаря и, приглашая погоняться, села на грудь императора. Император глядел со стены на подданных без снисхождения.

 Вот что, братец, приди-ка ты завтра!  взмолился писарь, обмякая и растекаясь по присутственному креслу киселем.  Сам видишь, в пяти книгах смотрелнет тебя. Будь любезен, братец.

 Не могу я завтра,  ответствовал проситель, человек роста малого, но теломпружина и таран, а глазамитертый озорник! Неуживчивые глаза, себе на уме. На что ни поглядят, тотчас и сообразят нечто. Городская, столичная свобода.

И поизмывался бы писарек всласть над просителем, ненавидя эту человечью свободу и достоинство, потягал бы его, глядельщика, постоял бы он у него до упаду, насиделся бы до изнеможения, но в ту минуту, когда злое вызрело в писаре, из-за тесовой перегородки боком выпростался через дверной проем волостной старшина Ануфрий Харлампиевич. Двенадцати пудов, без сапог, поддевки и медали; головою до потолка в упор, рыжий, как мартовское солнце.

Глянул Ануфрий Харлампиевич на просителя, углядел и взрокотал яко с небес:

 Коли паспорт емувыдай. Пущай в городах смрадят!

 Слушаюсь,  привскочил с кресла писарь, кланяясь, как крестясь, мелко, торопко и многократно

 За жалованной пошел,  сообщил писарь с патриотическим восторгом, любовно глядя на затворившуюся за великаном дверь.  От государя покойного за военное геройство жалован ежедневной чарой. И новым государем замечен. На царском обеде в кремлевских садах, по случаю коронации, не только присутствовал, но и преуспед. Было со всей матушки России шестьсот тридцать волостных старшин, а наш Ануфрий Харлампиевич как в еде, так и в питейном деле был наипервейший, без всякого на то сомнения. Вровень никто с ним не шел, а всякие попытки угнаться предупреждал решительно.

 Фигура!  искренне и щербато разулыбался проситель.

 Вот именно-с,  расцвел писарь.  Фигура-с. А потрму слово Ануфрия Харлампиевича для насзакон и благоговение.

Перо, подхваченное со стола, нырнуло в чернильницу и

 Послушай, братец,  опять приходя в замешательство, затосковал писарь,  у тебя ведь и впрямь нет фамилии. Как же можно написать тебе в паспорт фамилию, как ты этого требуешь, когда ты бесфамильный.

 Не язакон требует. И разрешение исправника у меня на то есть.

 Разрешение-то есть, и у Ануфрия Харлампиевичажелание поскорее от тебя избавиться, но мне-то как быть?

 Пиши уличную нашу фамилию. Нас по-уличному кличут Мосеенки. Пиши Мосеенок, Петр Анисимович.

 Угу!.. Пожалуй, это можно.  Писарь потер ладонью темя, опять обмакнул перо в чернила, поглядел на это перо, не будет ли кляксы, и красивыми круглыми буквами начертал: «Моисеенко».

В груди Петра Анисимовича заметался ежик. Сграбастать бы паспорт и давай бог ноги, пока писаришка ошибку не разглядел или бы урядник не нагрянулне давать, мол, паспорта такому-сякому.

«Моисеенко»сверкает в паспорте новенькая, никому не ведомая фамилия. Чернила сохнут медленно, и надо не сплоховать, не выказать радости: у чиновных крючкотворов и радость небось на подозрении.

«Господи, до чего же тягучи твои минуты!»

Но все идет своим чередом. Чернила просохли, паспорт вручен.

 До свидания.

 Будьте здоровы.

Как бы нехотя притворена дверь, по улицевразвалочку. А ноги и впрямь ватные, от радости.

Прощай, смоленщина-деревенщина, гласный надзор, исправники, жандармы. Поищите-ка теперь, господа, ссыльного бунтаря Анисимова! Сколько будет угодно, господа. Канул Анисимов, а с Моисеенко вам заводить знакомство заново.

* * *

Соседи по вагону были говоруны, и Петр Анисимович, опасаясь нарваться на шпика, захватил место у окошка и то подремывал, а то и притворялся, что дремлет.

Ехали все больше мужички. О сенокосе толковали, прикидывали, каков будет урожай, парнишку разыгрывали. Ехал парнишка по чугунке первый раз в жизни, ехал поступать в ученики к владельцу башмачной лавки, купцу третьей гильдии господину Заборову.

Назад Дальше