Шепот - Загребельный Павел Архипович 4 стр.


Между тем один из бандитов, видно специалист, пользуясь раздобытыми у дежурного сведениями и больше собственным опытом, быстро проделал некоторые манипуляции со стрелками и семафорами, его сообщники разрушили в диспетчерской все, что можно было разрушить, дежурного тоже бросили в пакгауз - и банда умчалась.

А на станцию тем временем ворвался запыхавшийся поезд с демобилизованными. Его вел старый машинист-немец, который помнил и времена кайзера, и Гинденбурга, а Гитлеру угождал, как болячке, и всю войну исправно водил поезда на Восточный фронт. Доверия машинист пока что не вызывал, так как война хоть и кончилась, но стояла она не за горами, а за плечами у каждого и напоминала ежеминутно то взрывом подложенной вервольфовцами мины, то ночным выстрелом, а то и налетом целой банды.

Рядом с машинистом стоял часовой с автоматом, наблюдал за дорогой и за действиями старого немца. Часовой имел все основания быть довольным стариком. Тот совсем не строил из себя жертвы, терроризированного разгромленца, а спокойно и заботливо делал свое дело, его действиями руководила профессиональная гордость, он жаждал доказать русским, какой он хороший специалист, а поскольку часовой возле машиниста был из рабочего люда, который превыше всего ценит преданность работе, то вскоре между ним и машинистом установились хорошие, почти дружеские отношения.

И вдруг старый немец спятил. На станции, которая давала эшелону «зеленую улицу», он остановил поезд и заявил, что дальше не поедет. Часовой расценил это как саботаж, стад называть машиниста всеми теми словами, которые тогда были в солдатском обиходе и еще не подверглись послевоенной инфляции, он даже перешел к угрозам, для чего был снят с плеча автомат, однако на, старика это не подействовало никак. Он упрямо топал ногой о железный пол кабины и быстро что-то бормотал по-немецки. Часовой не принадлежал к знатокам немецкого языка, но все же разобрал, что машинист повторяет слово «нахт», то есть «ночь», и «партизанен», что перевода не требовало. Видно, у старика еще и поныне действовал условный рефлекс страха перед партизанами, который выработался у него во время поездок с фашистскими эшелонами в белорусские и украинские леса, и теперь ночь для него была намного большим предостережением, чем красные огни семафора на станциях. Часовой выругался. Он представил себе, что сказали бы все те, кто сидит в вагонах, если бы узнали о нелепом капризе старика! Они все спешили домой, каждый мысленно был уже среди родных, если бы они могли, то прицепили бы к этому громоздкому эшелону еще и крылья и полетели бы в родные края, а этот чудак начинает артачиться и вспоминать свои фронтовые происшествия. «Вперед! - кричал часовой. - Какие тебе партизаны! Проснись, старый сапог! Войне капут! Мы едем нах хауз. Давай, шуруй!»

А вагоны, ничего не ведая, пели песни, топили коричневыми немецкими брикетами чугунные печки, готовились к ужину с трофейной выпивкой и без, вагоны сыпали в притихший вечер пограничья баянными переборами и стуком-перестуком солдатских каблуков, которые выбивали чечетку, польку, гопак, лезгинку и еще черт знает что, вагоны хорошо знали, что о них думает и заботится начальство, война закончилась, и они могли позволить себе роскошь беззаботности. Только из того вагона, где ехал начальник эшелона, наконец выскочил перепоясанный ремнями офицер, с удивлением поглядел вперед, потянулся, посмотрел на станционное здание, из которого почему-то не вышел ни один служащий, на зеленое око семафора, зовущее их поезд дальше, домой, на паровоз, что, попыхивая паром, упрямо торчал перед зеленым огоньком, - еще раз потянулся, встрепенулся, сбрасывая с себя расслабленность и сонливость, и решительно зашагал в голову эшелона, разузнать, что там с машинистом.

Бандиты оказались на диво предусмотрительными. То ли имели уже опыт, то ли догадывались о возможной задержке эшелона, или попросту перед акцией обмозговали все возможные варианты. На всякий случай они открыли и входной семафор на станцию. И вот пока эшелон с демобилизованными стоял, встречный поезд, проскочив горбатый мост через речку, где бандитами было запланировано столкновение эшелонов, полным ходом влетел на пути, прогремел по стрелкам и понес гигантские круги своих передних прожекторов прямо на паровоз старого немца. Тот увидел огни встречного совсем близко. Они вынырнули из сумерек нежданные и негаданные. Старый машинист сразу постиг, что встречный поезд летит прямо на его эшелон, его руки действовали быстрее, чем мысль, он мгновенно дал контрпар, чтобы одним толчком отбросить свой поезд как можно дальше и тем самым смягчить удар двух поездов. Тревожные гудки наполнили тихий вечер. Машинист второго эшелона тоже увидел опасность, он чуть позже, но тоже успел дать контрпар и тоже загудел тревожно и отчаянно.

Не помогло. Поезда столкнулись железной грудью, тысячетонная масса вагонов с коротким, как взрыв, звоном дернулась назад, воинский эшелон, который тихо серел брикетными дымками над вагонами, отшвырнуло по рельсам сразу на добрый километр, и вслед за ним отлетел от станции тот набежавший поезд, ставший причиной нежданной беды.

А что же в вагонах?

В одном из вагонов стоял в широком отверстии дверей бравый сержант. Вся грудь в начищенных орденах и медалях, белозубая усмешка на цыгановатом от загара лице, в прищуренных глазах - чертики-бесенята - человек едет домой! Сержант стоял, распятый в раме дверей, словно бы хотел сильными руками раздвинуть стены вагона, грудь колесом, ноги вросли в пол - хоть бери да рисуй или отливай в бронзе!

В другом вагоне усатый солдат, видно ездовой или же заслуженный ротный кашевар, мостился к железной печурке прикурить толстенную трофейную сигарищу. С верхних нар ему что-то кричали, шутливо предостерегали, чтобы он не выломал себе зуб тем дышлом, что торчит из его рта. А усач знай себе ухмылялся и, присев на карточки, приоткрыл дверцу, примеряясь глазом, гдо лучший уголек для прикурки.

Еще в другом вагоне сидел на нижних нарах весело-глазый баянист и рассыпал переборы, а хлопцы посреди вагона давали работенку каблукам - как же тут не затанцуешь, когда войне каюк и ты едешь домой, а там тебя ждут и э-эх-х, тува-тува-тувава!

А старый Шепот, которого нигде не покидал его известный хлеборобский скепсис, как раз кому-то из своих спутников на его реплику: «Вот и застряли на всю ночь!» кинул свое обычное: «Брехня! Не может такого быть, чтобы мы застряли!» -и не спеша направился к двери, чтобы выглянуть и убедиться, что они действительно вскоре поедут Шел медленно и долго. Как будто чувствовал, что это последнее расстояние, которое ему осталось пройти между жизнью и смертью

А в те вагоны, где ехали женщины и дети, даже заглянуть страшно - такие трогательно-домашние картины открывались там стороннему глазу и таким трагическим контрастом они должны были обернуться за ужасное мгновение столкновения поездов.

Когда поезда, расклепав свои паровозы, взмыли над рельсами и отпрыгнули на целый километр от станции, то в нескончаемое мгновение катастрофического прыжка жизнь в вагонах сломалась так безжалостно, как ломается она только на войне.

Завалились все досчатые нары, грохнули верхние на нижние в деревянном треске досок, в пыли, в ругани, проклятиях и стонах. Баяниста придавило вместе со всеми, застонал из-под тел и досок баян, танцоров отшвырнуло на стены, на пол, уже они не били каблуками, а ими трахнуло о дерево, словно то были не люди, а до окостенения замерзшие кочки. Усатый курильщик от неожиданности упустил сигару прямо в жар, а сам, чтобы удержаться на скрюченных ногах, обнял печку и поцеловался с огненно-горячим железом, наполнив вагон паленым от своих пышных усов. Не стало бравого сержанта. Вагонная дверь, вмиг ставшая чугунно-тяжелой, загремела по роликам, легко сломила сопротивление мускулистых сержантовых рук, расплющила его голову, как щипцы орех, - сержант не успел и охнуть.

А старого Шепота, который как раз шел к открытым дверям своего вагона, неведомая сила легко подняла на воздух, пронесла над сумятицей, поднявшейся позади, выкинула прочь и с удивительной бережностью уложила навзничь у самого края железнодорожной насыпи, подложив старику под голову мелкие сыпучие камешки. Поезда пролетели дальше, а Шепот-отец спокойно лежал возле рельсов, как матрос, выброшенный волной на берег безлюдного острова после корабельной катастрофы, лежал неподвижно и молча, ибо был уже мертв. Он умер молча, не слышал своей смерти, не видел, как она подходит к нему, главное - умер тогда, когда уверился твердо, что будет еще долго жить, раз прошел счастливо войну и заглянул за ее край.

И сын его Микола тоже был уверен, что отец будет жить еще долго, раз не одолела его война. Но смерть не спросила.

Если и существовали для Миколы Шепота вещи, связанные с вечностью, то к ним прежде всего принадлежало сухое дерево среди степи. Оно стояло там еще до Миколиного рождения и все его детство; поездки с отцом и матерью через степь на озерянскую ярмарку, и школьные набеги на сусликов, и незабываемые походы к батьку-косарю с кошелкой, в которой стоял горшочек с теплым борщом, и подноска воды вязальщицам по свежей стерне - пшеничной, житной, ячменной, - и целодневная беготня за конной пололкой, и ночные происшествия на «прицепке» возле тракторов - все это происходило с ним под знаком сухого дерева, которое придавало их степи выражение спокойной старины, выполняло здесь роль своеобразного памятника и символа, издали видимого маяка и забытого идола, на манер тысячелетних каменных баб на высоких курганах. Может, и возраст дерева исчислялся тысячелетиями - годы тут не входили в расчет, в Миколином воображении, пока он жил в селе, дерево принадлежало и могло принадлежать лишь к одной категории: вечность.

Еще более он утвердился в своих мыслях теперь, возвращаясь к родным местам, когда издалека на фоне раз-ветренного осеннего неба завидел корявую причудливую конструкцию, как бы беспорядочно смонтированную из вороненых штыков, похожую одновременно и на зловещую черную паутину, и на омертвевшие лапы странной птицы - шутку природы, каприз времени, возражение законам природы и законам человеческим, которые требуют изменения во всем и всегда. Дерево уже давно не росло из земли - оно стало продолжением земли, как будто степь, соскучившись от своей однообразной рав-нинности, взбунтовалась и протягивала к небу руки - скрюченные и натруженные, как рукоятки крестьянского плуга, землисто-черные, как хлеборобское ожидание счастья.

Осенью степь, вспаханная и покинутая людьми, погружается в тишину и безмолвие, а там и зима скует ее и заглушит своими мягкими снегами. И так будет она лежать до первого весеннего солнца, пока над холодной бороздой несмело испробует свои песни первый жаворонок и первая борона царапнет острым зубом слежавшуюся пашню. Но разве могла молчать такая могучая, непостижимая в своих глубинах земля? Где-то должен же, в конце концов, вырваться из нее гневный, протестующий крик, и, может, это нереально-вечное дерево и было именно черным криком степи, глубинным выплеском безмолвной земли.

Степь приветствовала Миколу безгласным криком, неразгаданная тайна которого озадачивала, верно, уже не его одного.

После смерти отца Шепоту дали десятидневный отпуск. И вот он шел от станции к родному селу, шел пустынной степью, шел между пашнями (почему-то думал, что застанет здесь одни заросли бурьяна, как во время оккупации, и теперь немало подивился свежей пашне - чем же они пахали? - ни трактора ведь, ни лошаденки в селе война не оставила), шел мимо гудевших телефонных столбов с черной ниточкой провода вверху, никак не мог поверить, что возвращается домой (а батько никогда не вернется, никогда, никогда, никогда!), был словно чужой тут, и все казалось чужим, пока не увидел дерево

А как его увидел, сразу стал легче чемоданчик, старый фанерный чемоданчик с брезентовой ручкой, и ноги уже не разъезжались в разные стороны на скользкой вязкой дороге, и появилось такое ощущение, будто никогда он и не уходил отсюда и не пропадал где-то далеко на холодных взгорьях трудностей и опасностей.

Старое сухое дерево на холме посреди степи. Ни тени от него в зной, ни убежища в осеннее ненастье или в зимнюю завируху, ни радости для путника. Но для Ми-колы оно имело наивысшую ценность уже самим фактом своего существования. Он был благодарен дереву за то, что оно и доныне тут, свидетельствуя бессмертность степи и ее людей, внося покой в души, связывая прошлое и будущее. Оно стоит на меже времени, но не разъединяет его, а соединяет, и время плывет могучей рекой над этой землей и несет с собой людей, и они верят в вечность своей земли, своего труда и своей жизни.

Отца нет и никогда не будет, но разве забудет Микола его когда-нибудь и разве забудет, как впервые подъезжали они к этому дереву и их серая кобылка захромала, а отец указал кнутовищем на дерево и сказал: «Ге, испугалась! И с чего бы? Дерева не видела?»

Он пошел быстрее, приближался к дереву, пытался узнать ветку, которая спасла его от волков. Кажется, вон та, что тянется к шляху. Пожалуй, слишком высоко от земли - даже не верится, что мог тогда допрыгнуть до нее, да еще накутанный в зимнее, но ведь допрыгнул, взлетел кверху, как голубь, из-под самого волчьего носа взлетел. Волк тоже прыгнул тогда вслед за ним, щелкнул зубами, отчекрыжил у Миколы кусок подошвы валенка вместе с резиной, но Микола этого сгоряча и не заметил, а волк, наверное, со зла проглотил и войлок и резину и погнал в степь не солоно хлебавши.

Взобрался на холм, становилось легче идти, ноги пружинили в привычном солдатском шаге, свободной рукой поправил зеленую пограничную фуражку, взятую взаймы у сержанта, - только тот имел фуражку, а все остальные - пилотки, эту единственную униформу войны. Фуражка сержанта, хоть и старенькая, но настоящая пограничная, зеленая, с твердым лаковым козырьком, много ветров в ней, и дождей много, только солнца задержала в себе мало и, может, поэтому потемнела, вылиняла, но все равно она была главным украшением Миколиной одежды, и потому Микола поправил именно фуражку, а не шинель и не пояс на шинели, когда подходил к дереву. Уходил отсюда простым парнем, возвращался солдатом из легенды, пограничником, точь-в-точь как в довоенных фильмах.

Дерево уже не вырисовывалось на небесном фоне, оно стало в одной плоскости со взглядом Миколиных глаз, сливалось со степью, черное, как раскинувшаяся вокруг пашня. Микола смотрел вперед под сухие ветви, смотрел как бы сквозь самое дерево и вдруг под той гибкой веткой, которая стала его милостивой судьбою когда-то зимой, увидел далекую девичью фигуру, машинальна схватился за фуражку, позабыв обо всем на свете.

Галя Правда!

Шла ему навстречу, как воплощенная мечта. Узнал ее вмиг, узнал охотно и легко, ибо, оказывается, только и ждал, когда увидит Галю, все эти годы думал о ней, хотя и не признавался себе самому. Стеснялся этих воспоминаний, как величайших юношеских поражений. Ведь был женат на Гале. Женат!

Дочка учителя Нюся, или Галя Правда, принадлежала к тем загадкам, которые никому не хочется разгадывать. Невысокая белокурая девушка с серо-голубыми глазами, лишенными выражения, мягкими, как дождевая вода. Всегда очень бледная, какая-то русалочья бледность, зеленоватость в лице и словно бы во всей фигуре. Длинная и тонкая шея, и вся девушка тонка и гибка. Далеко ей было до щебетливых, красногубых девчат с тугими икрами, до остроглазых сельских чаровниц, которые приходят в юношеские сны и поселяются там навсегда! А еще отпугивало от Гали то, что была она дочерью учителя Правды, неприступного в своей великой учености, странным образом связанного с тысячелетиями людской истории, о чем свидетельствовали слова, которые он употреблял в ежедневном обиходе: «Амфитрион», «Немезида», «Филоктет»!

И был у них Дусик Приходько, то есть Андрей. Крученый и верченый, самый большой лентяй в школе, отсиживал в каждом классе по два года и досиделся, пока не вымахал чуть ли не в два метра, лоботряс. А там проскочил в район на шоферские курсы, и, как только колхоз получил первую полуторатонку, - Дусик оказался за рулем. Скалил зубы из кабинки встречным молодицам, заманивал девчат: «Садись, подвезу» - одной рукой крутил баранку, а другой норовил к недозволенному, и девчата выскакивали из кабинки красные от возмущения, но почему-то не бойкотировали Дусика, а все же опять лезли на то окаянное сиденье, и опять свободная рука Дусика вытворяла недозволенное, и опять визг, и красные щеки, и стук дверцы Хлопцы только слюнки глотали, наблюдая за выходками шофера. Злились на него, ненавидели, но и завидовали: мог позволить себе то, что им было недоступно.

И тогда Дусик отколол самое неожиданное: женился на Нюсе - Гале Правде. Собственно, Галей стали ее называть только после замужества. Когда и где это у них началось, как они пришли к согласию, что могло объединить двух таких непохожих людей, как могли они решить соединиться - такие разные, такие противоположные, как вода и огонь! Еще более странно: оба совсем не изменились в своем поведении. Дусик так же скалил зубы молодицам и по-старому затягивал в кабину девчат, а Галя ходила так же неторопливо и лениво, зеленоватая русалочья бледность не сошла с ее щек, глаза смотрели по-прежнему мягко и равнодушно.

Назад Дальше