Дочь четырех отцов - Ференц Мора 20 стр.


Что же касается меня, то, оглядываясь на свое поэтическое прошлое, я не нахожу в нем ничего такого, что можно было подвести под эту категорию. В молодые годы временами приходилось бороться с искушением почитать стихи какой-нибудь кассирше, от этого меня удерживала отчасти природная застенчивость, а отчастинежелание разочароваться в собственных творениях. Все, что я писал, было мне мило лишь до тех пор, пока я оставался со своим творением один на один. Когда оно было готово, чистое и спеленутое, я взирал на него с родительской нежностью. Прочитав его вслух самому себе, я сразу же начинал испытывать к своему детищу некоторую неприязнь. Я замечал, что глаза у него косят, нос пуговкой, ноги хромают; что там, где положено плакать, оно мяучит, там, где нужно смеяться,  сопит. Но вот оно появлялось в печатии тут уж я решительно его ненавидел, не находя в нем ничего общего с собою. Поэтому я не держу дома своих поэтических сборников, и поэтому я в любом случае рано или поздно оставил бы лирику, даже если бы годы не изменили моего душевного настроя, развеяв романтический туман и сконденсировав его до трезвого реализма.

Романдело другое. Это тебе не сонет, который лепишь после обеда на уголке стола, словно фигурку из хлебного мякиша, это не песня, которую набрасываешь на ресторанной салфетке, когда из-за цыган не удается поговорить. Романист, в отличие от поэта, не может удовлетвориться ролью маленького сверчка, стрекочущего в щелке для собственного удовольствия; романиствсе равно что архитектор, а романне менее серьезное сооружение, чем базилика, уже в процессе создания ему необходимы простор и публика.

Видит бог, я открыл Андялке свой секрет не для того, чтобы произвести на нее впечатление. Со мной происходило то же, что с цирюльником царя Мидаса: я чувствовал, что вот-вот лопну, если не поговорю с кем-нибудь о романе. А если уж заводить себе публику, то лучшей публики, чем Андялка, мне не найти. К тому времени мне уже было доподлинно известно, что она не только красивее трех граций вместе взятых, но еще и умнее всех девяти муз.

Поводов для исповеди было сколько угодно: теперь мы целыми днями бывали вместе, только спать я уходил домой. Впрочем, я мог бы и не ложиться вовсе, так как заснуть мне все равно не удавалось. Не думаю, чтобы дело было в жаре, скорее всего это был «сердечный камень». Мне бы явно не помешала «сонная травка», стоило попробовать, если бы за рецептом не нужно было обращаться к Мари Малярше. Красавица вселила в меня такой страх, что я не рисковал выходить на прогулку без Андялки. Да и то предпочитал гулять на закате, когда мог быть уверен, что Мари занята приготовлением ужина. (В этом смысле Богомолец ничем не отличался от прочих достойных людей; без жены он обойтись мог, но ужином шутить не собирался.)

Мы сидели на поваленном тополе посреди поросшего мятой луга. Золотые спицы уходящего солнца дотягивались до середины небосвода, а там, в небесном поле, серебрились снежные снопы облаков. Нижние ветки прибрежных деревьев уже спали, а в верхушках, все еще светившихся золотисто-алым светом, щебетали птицы. Первыми улеглись спать синички, последнейиволга, перед сном высказавшая свое недовольство миропорядком: «Все вор-р-ры». (Не стоит волноваться, английская иволга говорит то же самое.) Потом стало так тихо, что, казалось, можно было расслышать топот букашек, крошечными изумрудами сновавших взад-вперед в курчавых листьях просвирняка. Серебристо-синие бабочки бесшумно чертили круги у нас над головами, одна из них бросилась прямо в лицо Андялке, задумчиво глядевшей вслед уходящему солнцу.

 Глупышка приняла вас за цветок льна,  нарушил я тишину.

Это было очередное реалистическое наблюдение факта, ибо по каким-то до сих пор не изученным законам оптики, которым подчиняются только девичьи глаза, радужки почтальонши и вправду синели, точно лен. Правда, когда она заговорила, они успели потемнеть и стали совсем как васильки.

 Господин председатель!  она погрозила мне пальчиком.  Вы вечно предостерегаете меня от лириков, а сами говорите, словно поэт!

Этого невозможно было снести. Я, шутя, опустился на одно колено и молитвенно сложил руки:

 Исповедуюсь Господу Всемогущему, а заодно и моей маленькой приятельнице, в том, что на совести у меня лежит тяжкий грех двуличия

Девушка сдвинула тонкие брови и строго сжала губы. На шее у нее была повязана тоненькая косынка, она протянула мне кончик для поцелуя, словно попепитрахиль.

 Налагаю покаяние: трижды «Отче наш», дважды «Аве Мария», единожды «Верую». Отпущение получите тогда, когда прочтете мне роман.

Я вскочил как ошпаренный и пробормотал в изумлении:

 Так так вы знаете?

 От добросовестной почтальонши секретов быть не может, господин председатель,  расхохоталась она.  Ну-ну, не волнуйтесь, я не имею привычки вскрывать письма малознакомых господ.  (Тут она слегка покраснела. Надо сказать, что сам бы я нипочем не вспомнил Бимбике Коня. Кроме того, она не «господин».)  Но ведь через мои руки проходят и телеграммы, их-то я не могу не знать.

 Не понимаю. Я не посылал никаких телеграмм.

 Не посылали, а получали.

 Я? С тех пор как попал в деревню, я напрочь-позабыл, что на свете есть телеграф.

 Ой, выходит, матушка забыла передать вам телеграмму.  Она всплеснула руками.  Это было, когда я хворала.  (Тут она снова слегка порозовела. Это скромное маленькое создание, по-видимому, считало, что только старухи имеют право болеть.)  В телеграмме значилось: «Срок сдачи романа продляется на месяц». Ай-яй-яй, ох уж эта матушка!

Все понятно, я действительно просил издателя о моратории, так как немного не рассчитал время. Составляя распорядок дня, я еще не знал, что придется учесть ежедневную трехчасовую стажировку на почте.

 И матушка ваша тоже знает, что было в телеграмме?  с трепетом спросил я.

 У меня от матери секретов нет.  Она спокойно подняла на меня ясные глаза и улыбнулась.  И потом матушка ценит вас так высоко, что охотно простит вам этот роман.

Я и без того знал, что матушка Полинг расположена ко мне, такие вещи обычно чувствуешь, даже не будучи столь тонким знатоком человеческих душ, как я; и все-таки услышать это из Андялкиных уст было особенно приятно. Хотя бы потому, что я получил возможность убедиться: на почте говорят обо мне и в мое отсутствие.

Вернувшись на почту, я поцеловал руку матушки Полинг с особым почтениемсловно какому-нибудь епископу. И повторил это действо, когда она стала просить у меня прощения за свою забывчивость, объясняя, что причиной всех бедее привычка считать меня своим человеком: она решила, что успеет отдать мне телеграмму при встрече, а потом забыла ее в кармане фартука.

За ужинома на ужин было жаркое с грибами, которые я собственноручно собирал рано утром,  между нами завязалась оживленная беседа на литературные темы. Матушка Полинг поинтересовалась, сколько мне заплатят за роман.

 Если все будет в порядке, можно заработать около ста тысяч крон.  (За сто лет, но об этом я умолчал.)

 А сколько таких романов можно написать за год?

Это был каверзный вопрос, ведь я пока не написал ни одного. Лгать мне не хотелось, разочаровывать матушку Полингтоже, поэтому я сказал: бывает, мол, по пять-шесть штук пишут.

 Это уже кое-что, на это можно прожить,  вдова окинула взглядом дочку. Потом она снова повернулась ко мне и в третий раз подложила в мою тарелку жаркого.  А как у романистов с семейной жизнью? Они небось люди порядочные, добродетельные?

 О да, безусловно. Во всяком случае, те, что мне знакомы.  (Это была чистая правда, ибо я по сей день не знаком ни с одним романистом.)

 Вот я всегда Андялке и говорю, что ежели кого гнать из страны поганой метлой, так это босяков-драматургов, потому что среди драматургов порядочных людей нету.

Надо же, как удачно, что я не успел сказать о том, что собираюсь в дальнейшем переработать историю художника для сцены! Но откуда госпожа Полинг знает драматургов?

 Я скорее выдала бы дочь за письмоносца, чем за драматурга.

Я бы предпочел, чтоб матушка Полинг сформулировала свое решение иначе, но предостеречь ее от письмоносцев не успел, так как Андялка расхохоталась:

 Ай-яй-яй, матушка, как же тебе хочется от меня избавиться! Ну а я совсем не хочу покидать мою дорогую, чудесную матушку!

Тут последовали такие бурные объятия, поцелуи и слезы, что даже я был тронут, хотя видел на своем веку и такую мать, что пять минут спустя после этакой вот библейской сцены готова была пристукнуть дочь кочергой за то, что та не смогла выдать ей ключей от буфета, ею же самою куда-то засунутых. По счастью, госпожа Полинг была женщина тихая и добрая и ключи всегда носила в кармане фартука. Ничем не нарушив семейной идиллии, она убрала со стола, поцеловала дочку, пожелала мне спокойной ночи и отправилась спать, поскольку ее старые глаза не могли выносить света лампы. Дверь она, впрочем, оставила открытой, так как тоже хотела слушать роман.

Прошло минут пять, пока Андялка сварила мне в кухне кофе, когда она вернулась, матушка Полинг явно спала в спальне сном праведницы. Нет, упаси бог, я вовсе не хочу сказать, что она храпела, а так, посапывала себе тихонько. «Посапывать изволите»так поддразнивают кандидаты в женихи кандидатов в тещи. Храпеть имеют обыкновение только тещи как таковые.

 Можем начинать.  Андялка подкрутила лампу и забилась в угол дивана, свернувшись клубочком, как кошечка.

Рукопись, разумеется, была со мною. Именно «со мною», а не «при мне»,  заранее отвечаю я на претензии строгих лингвистовпри человеке может быть удостоверение личности, ключ от письменного стола, кошелек или еще какая-нибудь неодушевленная мелочь; но все то, что есть моя неотъемлемая часть, вроде перочинного ножа или часов, находится «со мною». А уж рукопись моего романаэто же частица моей души, плоть от плоти моей! Я держал ее в черной холщовой сумке и таскал за собою повсюду, всю, от первого листка. Оставить ее дома я не мог, с меня хватит, ни на кого нельзя положитьсяне ровен час, потеряют.

Я сидел на ней во время обеда, а на ночь прятал ее под подушку. И нечего надо мною смеяться: мы же не видим ничего странного в том, что целая армия серьезных людей всю жизнь только и делает, что охраняет какое-нибудь дипломатическое соглашение, которое не собирается соблюдать ни одна из сторон.

Стенные часы стремительно заглатывали время и пробили полночь, когда я отложил последний листок. Там была описана свадьба художника и натурщицы. Потом я устно изложил свои дальнейшие планы, на выполнение которых, согласно телеграмме, мне причитался месяц.

Андялка оказалась прекрасной слушательницей. Она не встревала с замечаниями типа: «ах, как хорошо!», и глаза ее ни разу не подернулись влагой от сдерживаемой зевоты. Когда я кончил читать, она не сказала ни слова, только сощурила в задумчивости глаза. В конце концов я спросил сам, понравилось ли ей?

 Очень,  отвечала она серьезно, и по ее тону я почувствовал, что это правда. Но кроме того, я почувствовал, что в конце этой фразы не точка, а запятая, и попытался ей помочь.

 Вы, должно быть, хотите сказать, что мне следовало бы дать в приложении словарь диалектов? Ей-богу, я здесь ни при чем. Я пробовал писать на лощеном, элегантно-отточенном современном венгерском, поскольку вполне прочувствовал красоту таких выраженией, как «теснота жизни», «иссякание жизнеутверждения», «сверхподъем» или еще вот это: «в миг подсознательной отрешенности во мне шевельнулась такая-то сцена». Но к сожалению, они не собраны в словарь, а в нормальной человеческой речи их не встретишь, вот мне и пришлось писать на том языке, которому я выучился у своей матушки.

 Поговорим серьезно, господин председатель. Вы не рассердитесь, если я вам кое-что скажу? На вашем месте я бы никого в романе не убивала.

 Я знаю, дорогая, какая у вас добрая душа. Я и сам по природе не кровожаден, но отмена смертей не входит в задачи романиста.

 Представьте себе, господин председатель, что яэто венгерская публика.  Она поднялась, скрестила руки на груди и надула щекиобычно так изображают ребенка, пускающего мыльные пузыри.

 Если бы публика была такой, перед нею следовало бы преклонить колени,  я взял ее за руку.

 Э-э, господин председатель, опять лирика!  Она выставила перед собой в качестве баррикады плетеное кресло.  Давайте придерживаться повестки дня. Венгерская публика не любит романов с убийствами.

 Клод Фаррер у нас сейчас в большой моде, а уж он-то, когда разрезвится, способен перерезать человек сто в одном только романе. Сельма Лагерлёф и вовсе приучила своего героя к человеческому мясу, а между тем это весьма кроткая матрона, и Нобелевскую премию она уже получила.

 Это совсем другое дело, любезный господин, романист, они иноземцы, им можно. А вот венграм такое не пристало; тот, кто хочет иметь успех, должен от этого воздерживаться. Возьмите хотя бы Миксата. Можете вы назвать хоть один его роман, который оканчивался бы смертью?

 Могу,  я немного подумал,  застрелился сын Праковски, глухого кузнеца.

Она тоже немного подумала, а потом весело хлопнула в ладоши:

 Да, но не дома, а в Граце! Господин председатель, сдавайтесь!

 Невозможно. Художник во всяком случае должен помереть. Ведь роман будет называться «Смерть художника».

 Я сделала, что могла, но нельзязначит, нельзя. Пойдем дальше. Дадим амнистию хотя бы этому бедняге Андрашу Тоту.

 Амнистию он может получить лишь в том случае, если действительно является убийцей. Кто-то же должен убить художника.

 А почему бы художнику не покончить с собой? Самоубийствовещь более приемлемая, тут писатель может умыть руки.

 И правда, что-то в этом есть. Но чем мотивировать самоубийство? И что делать с натурщицей?

 Пусть себе живет, бедная женщина. Поверьте, жизнь бывает худшим наказанием, нежели смерть.

 Дитя мое, откуда такая убежденность? Я же знаю, что вы набрались этого из романов. Не будем впадать в лирику, Андялка, давайте придерживаться повестки дня. Так что мне делать с этим несчастным художником?

 Прежде всего, не гонять его в Ниццу, а оставить спокойно дома, в деревне. Потом: не заставлять его рисовать гениальные картины, а дать ему копать землю и сажать яблони. Понимаете, его трагедия в том, что он предал искусство ради земли, опростился, опустился до нее, а земля предала его, не уродив ему пшеницы, а яблони не уродили яблок. Поверьте, если бы Турбок женился на Мари Малярше, вышло бы именно так: опрощение и крах из-за земли.

 Что ж, в этом есть доля истины. Только это была бы трагедия художника, а не человека. Барин, заделавшийся крестьянином, прекрасно чувствовал бы себя рядом с крестьянкой, и роман следовало бы кончить так: «стали они жить-поживать и добра наживать». Художник ведь не дурак, чего ему помирать, когда есть возможность завести хозяйство; вот он возьмет да и продаст охвостья за чистую пшеницу, а дикие яблокипо цене кальвиля и соорудит своей Мари не только каракулевую шубку, но и каракулевую юбку.

 Ничего он ей не соорудит, потому что они окажутся на разных полюсах. Оба в некотором смысле развратятся, только художник опростится, а Маринаоборот. Крестьянка-натурщица потому и влюбилась в художника, что он носил красивое платье, говорил изысканно и брился каждый день. А как только он превратится в обыкновенного неряху-крестьянина, она сразу от него отвернется, но убежит, конечно же, не к тому, кто грубее ругается, а к тому, у кого галстук завязан поизящнее.

Невольно схватившись за собственный галстук, я незаметно его поправил и сделал вид, будто прижимаю руку к сердцу.

 Отдаю себя на вашу милость, Андялка. Вы понимаете в романах куда больше, чем я, хотя никогда не изучали теории романа. Хотите, это будет наш общий роман?

Слегка покраснев, она отмахнулась с насмешливой улыбкой:

 Я недостаточно романтична, господин председатель.

На улице раздался револьверный выстрел. Я в страхе вскочил, но Андялка совершенно спокойно распахнула окно.

 Надо же, коров гонят. Смотрите, уже рассвело.

На востоке пылали алым светом продолговатые облака, словно зубья бронзового гребня в золотистых локонах зари. Со всех сторон перекликались петухи, в саду залился соловей: «Та-та-та, то-то-то, тио-тио-тио-тиннч!»

В спальне заскрипела кровать, прохладный утренний ветерок разбудил госпожу Полинг, и она спросила, зевая:

 Ты уже тут, Андялка?

 Я еще не ложилась, матушка. Мы всю ночь, проговорили с господином председателем.

 Да, я знаю, я тоже глаз не сомкнула,  сказала добрая душа и тут же снова запыхтела, как паровоз.

Назад Дальше