А председатель тем временем кричал:
Не бойтесь, земли всем хватит!.. Колышки у тебя есть? спросил он у Эрази.
Есть, сказал тот с таким выражением, будто его пытают и бьют по лицу.
Из-под синего, доходящего до щиколотки крестьянского фартука он достал грубо вытесанные из акации колышки и, окончательно смутившись, сначала держал их как большие, сделанные для великанов карандаши, а потом взял на руки, как мать берет запеленатого младенца.
Пардон, вмешался священник, прокладывая себе дорогу в толпе. Позвольте мне благословить этот благородный акт. Мои верующие приняли бы это с благодарностью, господин Кесеи.
Кесеи впервые с тех пор, как его знал Бицо, так растерялся, что не знал, что на это ответить. Он глядел то в небо, то на свои башмаки. Он покашлял, затем нервно одернул полы своего пиджака.
Но священник мужчина лет сорока, с густыми бровями, с черными, как у цыгана, волосами, выглядевший скорее управляющим имением, чем слугой божьим, не отступал. Он стоял рядом и ждал ответа.
Так ведь произнес наконец Кесеи, не осмеливаясь взглянуть ни на Бицо, ни на Горкунова. Я вроде бы не против. Можно и благословить, только покороче И конечно, только в интересах дела.
Естественно, непринужденно одобрил его слова священник. Где ж будет этот участок? Где шест на межу поставят? Покажите это место, господин председатель.
Вот, указал председатель комитета по разделу земли из П. прямо перед собой. То самое место, где, по словам стариков, виселица стояла.
Священник кивнул головой. Ссылку на казнь он дипломатично пропустил мимо ушей. Широким жестом он подозвал своих служек и, подняв лицо к небу, начал творить молитву:
Agimus tibi gratias, Omnipotens Deus
Затем он взял из рук стоящего справа служки сосуд со святой водой. Мягко, ритмично водя рукой, он обрызгал жирную коричневую землю, вспаханную осенью, и низким, идущим из глубины груди голосом начал петь, но тут-то и потерпел фиаско.
Дело в том, что его соперниками стали шумные музыканты из Ж. духовой оркестр, заигравший в этот момент марш Ракоци.
Это я приказал, проговорил председатель комитета из П., потянув к себе Кесеи за полу пиджака. Чего он тут фокусы у тебя разводит? Мог бы и наш священник прийти, протестантский.
Теперь уже все равно, с облегчением засмеялся Кесеи. Несколько капель святой водицы от этого ни лучше, ни хуже не будет Давай колья обернулся он к Эрази, который все еще обнимал свои колышки. Кари, забивай их в землю.
Ну спасибо, Феруш, выговорил Эрази, подняв на Кесеи глаза.
В них можно было увидеть выражение верности, благодарности и даже, кажется, предательски блеснувшие слезы.
Это не меня благодарить надо, ответил Кесеи, тоже смутившись. Да забивай же ты эти колья, чего ты, приятель, тянешь!
Но удар по первому колышку обухом топора, кем-то протянутого Эрази, почему-то не получился. И тут Горкунов, стоявший ближе всех, подскочил к Эрази, выхватил у него из рук топор и лихо ударил по колышку.
Пожалуйста, проговорил он, протягивая топор Кесеи, а тот передал его Бицо, но колышек был уже почти до конца, до самой надписи вбит в землю.
«Это тоже своеобразная надгробная надпись, подумал про себя Бицо. Только над могилой прошлой жизни: «Карой Эрази, шестнадцать хольдов».
И он покраснел, застеснявшись столь возвышенного сравнения. Но время краснеть по-настоящему пришло только через добрых полчаса. Причем краснеть пришлось не из-за возвышенных мыслей, а из-за самой обычной драки.
Он уже сидел на бричке вместе с Кесеи.
Услышав рассказ о событиях за день, посланец из Будапешта решил, что надо незамедлительно разделить землю и в Ш.
Бицо жалел, что он не художник и не может запечатлеть навечно эту картину раздела помещичьей земли, усыпанной фигурками людей, как межевыми камнями.
Тихий, безоблачный день склонялся к закату. По еще теплым бесконечным темно-коричневым полям зеленели свежепробившиеся озимые. Белели праздничные рубахи крестьян, поблескивали топоры, словно беззвучные выстрелы тесно поставленных батарей. И далеко, где-то у околицы села, виднелись кусты терновника, еще недавно отделявшие землю крестьян от земли помещика.
И вдруг послышались шум, стоны, ругань. В конце межи, за рощей акации, у которой только начали набухать почки, началась какая-то дикая свалка: с треском рвались рубахи, в воздух взлетали комья земли.
Что это такое?! воскликнул Кесеи, сразу же соскочив с брички. Растолкав толпу, он влез в самую ее середину, и оттуда раздался его крик: Эрази! Ты что?! С ума сошел, что ли? Эй, или ты оглох? Я к тебе обращаюсь, черт бы тебя побрал!..
Бицо тоже спрыгнул с брички и бросился вслед за Кесеи. Что же он увидел?
Он увидел невысокого, крепкого, коренастого председателя комитета по разделу земли из П. и кучера Кароя Эрази, причем оба находились в высшей степени возбуждения.
Жилетка у председателя была расстегнута, рубаха разодрана сверху донизу. На костлявой, часто вздымавшейся груди и около шеи виднелись кровоточащие следы от ногтей.
Кесеи схватил Эрази сзади за оба локтя, но тот начал сопротивляться: извивался, дергался, даже пытался ударить его головой
Ты сумасшедший! скрипел зубами Кесеи. Я наделен здесь властью! Если ты не успокоишься, я тебя арестую!
Феруш! завопил обиженный Эрази. И ты, друг мой, тоже против меня?! Он меня обманул! Слышишь, метров на двести обманул! Меньше отмерил! Навоз это, а не председатель, отпусти же меня, Феруш!
Что-что?! Как ты сказал?
Да ну его, это сумасшедший! взорвался все еще тяжело дышавший председатель. Мы два раза на его глазах промерили землю вдоль и поперек, а он все не верит.
Знаешь что, вот мои ноги, им я верю А инструмент твой, рейки эти твои неверны.
Где землемерный циркуль? спросил Кесеи.
Ему подали огромный циркуль, сбитый из деревянных реек, по одному его виду нетрудно было догадаться, что он уже немало послужил людям. По словам председателя, его на время дал крестьянам участковый инженер. Да разве с Эрази можно было разговаривать?! Невозможно! Он все кричал, что не возьмет ни единой борозды, ни комка земли, если ему не отмерят то, что положено: уж он-то знает, сколько шагов на сколько квадратных метров приходится, так нечего жалеть для него земли!
А ну его, разве с ним возможно говорить? принял справедливое решение Кесеи. Невозможно! Отмерьте ему еще двести квадратных метров, земли и так всем хватит!
Позднее, после долгого молчания, когда они уже доехали до околицы соседней деревни, Кесеи спросил:
Ну, товарищ Бицо, теперь ты понимаешь значение слов «как долго»?
Что-что? вздрогнул от неожиданности погруженный в свои мысли Бицо.
Это я о страхе говорю. Ты вот сказал, что Эрази боится. А я тебе ответил: да, но разве это может долго так оставаться? Видишь, он даже председателя готов задушить, а ведь это его шурин.
Ты заранее знал, что и такое возможно?
Допускал и такое. А вот те, кто этот закон придумали, те явно были уверены в этом Ты не слышишь? Вроде барабан бьет?
Да, это бил барабан. Старый одноногий сельский глашатай в солдатском кителе выманивал своим барабаном народ на околицу села Р., чтобы те в окно выглянули, к воротам вышли, вокруг него собрались.
А когда вокруг него собралась толпа, глашатай сдвинул на затылок свою поношенную фуражку с козырьком из жести, сунул барабанные палочки за полу кителя между пуговиц, достал из верхнего кармана листок бумаги с напечатанным текстом и, кашлянув раз-другой, начал громко читать:
«Сельскохозяйственные рабочие! Батраки! Бедняки!..»
Да ведь это.. заикаясь от удивления, проговорил Бицо отнимающимся языком.
Верно, это листовка Твоя листовка. Если ты не знаешь еще, скажу: во всех селах района именно с ее помощью мы начинаем «придавать смелости» людям. Тпр-р-ру! Сюрке, н-но!
Сюрке легкой рысью везла бричку к родному селу, а Кесеи с улыбкой молча сидел рядом с Бицо, и Андраш был так счастлив, так доволен собой, как никогда в жизни
Он чувствовал и от этого у него едва не выступали слезы на глазах, что заслужил право называть себя жителем области Ваш И, потрясая все его существо, в нем поднималось жгучее желание остаться таким навсегда, на всю жизнь! Вместе с миллионами людей творить судьбу, торопить время, постоянно вмешиваться в ход событий! Ну и что же, что путь этот нелегок, что на нем будет много препятствий, что он порой проходит вдоль глубоких пропастей?.. Старик Фонадь, раненный в руку, вот кто правильно сказал: «Просьба у меня к вам одна, товарищ: запишите мою фамилию, внесите ее в список партийцев. Потому что тогда мне легче будет вести».
Бицо подскочил, схватил вожжи и громко крикнул:
Стой!
Ты чего? спросил удивленный Кесеи.
Нет ли у тебя при себе бланков для заявления о приеме в партию?
Найдется.
Дай мне один.
Кесеи сунул руку в верхний карман, над сердцем, достал бумажник, из бумажника конверт и, прежде чем открыть его, спросил:
А ты отдаешь себе отчет в том, что делаешь?
Да Я уверен.
Ладно. Держи бланк.
Мне нужен не пустой бланк.
А какой же?
С твоим поручительством.
А кто будет вторым? Нужно ведь два рекомендующих.
Вторым будет мой отец.
Кесеи задумался. В уголках его глаз собрались маленькие морщинки.
Ну хорошо, наконец сказал он.
Он вынул из кармана крохотный чернильный карандашик, который и пальцами-то трудно было удержать. И своей неловкой рукой, по которой скользнула пуля врага, в углу бланка написал:
«8 апреля 1945 года. Я, Ференц Кесеи, член Коммунистической партии Венгрии, рекомендую принять в члены партии товарища Андраша Бицо».
Над полями еще звенело пение жаворонка, а сам он уже превратился в крошечную вибрирующую точку, едва различимую в пурпуре заката.
ЗАПАДНЯПовесть
1
Окна новой двухкомнатной комфортабельной квартиры выходили на улицу. Если немного высунуться из окна, можно даже увидеть балкон ратуши.
Что такое? Опять началось очередное цирковое представление? спросила жена.
Она только что вышла из ванной, разгоряченная и раскрасневшаяся, в шелковом халатике, едва доходившем до колен. Пронзительный осенний ветер, дующий в раскрытое окно, заставил ее поежиться.
Цирковое представление? Ха-ха! воодушевленно закричал муж. Высунувшись из окна, он смотрел в бинокль на балкон ратуши. Иди сюда, Эмма, посмотри: это уже не цирковое представление. Это это сама история! У нас новое правительство, задунайское правительство! Только сейчас сообщили о его формировании. И кто в его составе! Не какие-нибудь сопливые мальчишки, а настоящие мужчины! Оттуда, с Запада Я вижу в бинокль их замечательные крупповские автоматы!
Ты еще не кончил восторгаться? Тебе все еще мало!
Что?
Осел! Не видишь, что мне холодно?
Пардон!
Мужчина закрыл окно. Пристыженный, он вертел в руках бинокль, не зная, что с ним делать.
Ты куда-то собираешься? Зачем? спросил он жену. Насколько мне известно, продажа спиртных напитков запрещена.
Да, запрещена. Только наблюдать за этим некому. Я думаю, лучше самой открыть двери, чем ждать, пока их высадят и не останется ни товара, ни денег. А пока есть товар, можно запрашивать за каждую рюмку сколько вздумается. В день тысяч до двадцати форинтов заработаем. Разве не так?
Тебе виднее.
Мужчина пожал плечами, удобно устроился в кресле и стал наблюдать в зеркало за женой, натягивающей чулки; для него это было давно знакомое, привычное зрелище.
Он смотрел на жену со злобой и завистью, потому что был лыс, толстобрюх и выглядел гораздо старше своих пятидесяти трех лет. Жена его за последнее время помолодела, стала стройнее и даже благороднее, чем в те времена, когда он был старшим нотариусом. О таких женщинах говорят, что они похожи на георгины: пересади их в новую почву, и они расцветут еще пышнее. Ровно десять лет прошло с тех пор, как в сырой, туманный вечер ему пришлось оставить не только должность старшего нотариуса, но и село, где он преуспевал. Тогда его действительно охватило отчаяние, он совсем пал духом. И жена, которую он взял сиротой вместе с пятнадцатью хольдами земли, окончившая всего четыре класса городского училища, всегда безмолвная, занятая кухней, стиркой и детьми, смотревшая на него как на господина и слушавшаяся каждого его слова, неожиданно обругала его тряпкой и взяла все в свои руки. Она не побоялась вернуться в село, откуда выставили мужа, продала дом и землю и, не обращая внимания на его протесты (то, что она задумала, муж считал недостойным занятием для жены старшего нотариуса), открыла столовую. И где? Здесь, в Дьере, главном городе комитата. И, чтобы его позор был полным, повесила у входа вывеску: «Лучше, чем дома! Столовая Эммы Машатне».
Она нацепила передник, надела косынку с красными горошинами, обулась в туфли без задников. У нее хватило ума договориться с заезжими будапештскими журналистами, чтобы те в своих корреспонденциях расхваливали ее столовую. Дело пошло на лад. Столовая «Лучше, чем дома!» вскоре превратилась в шикарное заведение; стало модным заходить туда, чтобы съесть порцию рагу, отведать гуся или жареной домашней колбасы. Если бы не национализация, вернее, слухи о ней, сегодня у них был бы свой особняк, а Эмма командовала бы десятью пятнадцатью слугами в своем заведении где-нибудь на главной улице. Но и так грешно было жаловаться.
Разделавшись со столовой, Эмма тотчас же поступила на работу. Место она получила через одного своего будапештского клиента, человека, хорошо во всем осведомленного, обожавшего ее кулинарные способности (а может, и ее женские прелести). Он устроил Эмму Машатне на должность, представив ее начальству как женщину, от рождения наделенную отменными деловыми качествами. Так она стала заведующей кондитерской, где до поздней ночи играла музыка. Еще хозяйничая в столовой, Эмма почувствовала, что стала главным лицом в доме, потому что зарабатывала деньги. Теперь, когда она сделалась «товарищем заведующей», муж не только не имел права вмешиваться в ее дела, но и разговаривать с ней должен был весьма почтительно. В некоторой степени Эмма оказалась начальницей над собственным мужем; она неоднократно намекала на необходимость учить детей Золтана и Эмеше, так часто рассказывала о своих связях и деловых возможностях, что вскоре добилась того, что бывший старший нотариус устроился на хлопотливую должность «кочующего» счетовода в тресте кафе и ресторанов.
Но теперь со всем этим покончено, покончено навсегда! Существует новое задунайское правительство! Теперь он может не только думать про себя, но и объявлять во всеуслышание: «Кальман Машат больше не слуга, а господин! Господин старший нотариус!» Он был полон решимости продолжать свою карьеру с того самого момента, на котором она закончилась в ноябре 1946 года.
Коренастый багровый Машат вскочил с кресла, отставил правую ногу, уперся кулаками в бока, голос его снова приобрел высокомерно-покровительственный тон:
Эмма, Эмма, девочка моя, послушай-ка!
Жена, успевшая надеть черную юбку и белый пуловер, который вызывающе обтягивал ее фигуру, приводила в порядок коротко остриженные, кудрявые, как у негра, волосы. От удивления она застыла с поднятыми руками. Стараясь увидеть в зеркале мужа, она спросила: «Ну?» и нельзя было понять, чего в ее голосе больше насмешки или надменности.
Я еду домой!
Домой? Куда это домой? В это грязное логово? Ни земли, ни дома, слава богу, у тебя там больше нет.
А общественное положение? А должность старшего нотариуса? Учти, что осенью сорок шестого года меня лишили этой должности незаконно, в результате террора. Если бы не это, я бы имел теперь тридцатипятилетний стаж государственной службы.
Столько у тебя и будет, разве не так? Ты же сам сказал, что теперь создано новое задунайское правительство. Если это совсем новое правительство и если оно останется, то, конечно, уважит твое заявление о пенсии и засчитает в стаж и последние десять лет.
Нет и нет! вспыхнул Машат. На пенсию я не пойду!
Жена, повернувшись к нему, с ангельской невинностью спросила:
Почему же нет, старичок?
Чтобы не выругаться в ответ на эту наглую, хотя и замаскированную наивностью, провокацию, Машат засопел, глубоко задышал и зло посмотрел на жену, разодетую как картинка и уже готовую уходить. Он решил промолчать, не говорить о том, что гложет его уже давно, все эти десять лет, без чего он, Кальман Машат, ничто, самый обыкновенный, маленький человек, хотя и живет относительно беззаботно, в прекрасной квартире, хорошо питается и прилично одет. Что может знать женщина, избалованная, изнеженная мещанка, своими костюмами подражающая английским аристократам, об изумительном чувстве власти? Как мучительно даже во сне воспоминание о том вечере, когда толпа новых хозяев во главе с коммунистами хлынула в помещение сельского управления, заполнив его до отказа! Ему, как «врагу народа», пришлось немедленно убраться, уйти в неизвестность, в вечную ссылку, зная, что апеллировать бесцельно, да и не к кому. А из-за чего? Из-за какого-то несчастного удостоверения «об участии в Сопротивлении», которое он выдал бедному Пиште Дори, чтобы тот мог ходатайствовать о возвращении ему двухсот хольдов земли Сколько раз дома, в ожидании жены, или на работе, копаясь в бумагах, бонах и накладных, представлял он себе, что народный строй обанкротится, все переменится и он, Машат, будет опять, стоя на своем привычном месте, на крыльце сельского управления, покрикивать на людей, потому что он имеет на это право и власть. Двор полон народу: мужчины с непокрытыми головами, женщины в платках, а он говорит об испытаниях, выпавших на долю нации, и в конце речи показывает на группу из пятнадцати двадцати человек, во имя карающего правосудия закованных в цепи Нет, от такого удовольствия он не откажется ни за что, даже из-за корыстолюбивой жены, которая может приспособиться к любым условиям. Нет, даже если Эмма сто раз будет оплакивать своих кондитерских ухажеров, массаж, косметический кабинет и, наконец, но отнюдь не в последнюю очередь, полную власть над мужем, которой она до сих пор безгранично пользовалась и, надо сказать прямо, даже злоупотребляла.