Да, задумчиво проговорил Паличка. Уже восемнадцать лет как никому не удается бежать из Золана. Это, очевидно, какой-то необычайно смелый человек. Он бежал оттуда, откуда и червяк бы не вылез. Они бьют тревогу, слышите?
Снова прозвучало однотонное «бум-м» и зазудели комариным писком стекла.
Седьмая глава
Ночь, которую так тревожно переживал Ян, была гораздо менее приятна для другого человека на другом конце города. Этот человек лежал не на удобной кровати, а на охапке соломы на полу, и не в уютной комнате, а в камере 4-го равелина Золанской цитадели.
Уже четвертый месяц сидел здесь Ян Коса, съедаемый клопами, и все ждал, ждал чего-то, хотя надеяться ему было не на что. Он сделал многое за последние два года своей жизни. Он был в организации «длинных ножей» и отправил на тот свет, как выяснило следствие, около тридцати врагов.
Они недосчитались и половины, и Ян был рад этому. Иначе его давно бы отправили на тот свет. Он укокошил барона Таннендорфа, он сжег весь хлеб в Жинском маентке самого Нервы, ограбил три почты, убил сборщика налоговчего ему ждать. И в довершение, когда в Липицах вспыхнул бунт, его схватили как главаря. Все было бы хорошо, но обещавшие помощь хуторяне с Млатской долины в решающий момент струсили, не прислали помощь, предали бедняков в руки врага. Сволочи. А ведь они обязаны ему многим, он честно отдавал округе две трети добычи. Он знал, кто это сделал, знал, но сделать уже нельзя было ничего. А с каким бы он удовольствием рассчитался кое с кем из этих скотов. Теперь нельзя, теперь уже ничего не сделаешь, теперь жизнь кончена. За десятую часть этих преступлений грозила казнь, теперь вопрос только во времени. Это может случиться сейчас, а может и через месяц. Боже, лучше бы уж сейчас. Но они ждали, они требовали, чтобы он выдал «длинных ножей». Они считали их шайкой со страшным и наивным названием, а он знал, что этосвои простые парни, мужики, как он, и выдать их нельзянельзя ни за что.
Он лежал и скрипел зубами от ярости. Он не мог больше ходить, ноги делались ватными и не держали его. Восемь шагов вперед, восемь назад, от параши у двери к правому углу у окна. Это страшное дело, еще хуже допросов. Он скоро опустился, его большое тело органически не выносило бездеятельности. Это ужасно. На допросах веселее, там на тебя кричат и ругаются, а ты отругиваешься. Там муки, которые трудно вытерпеть, не обезумев. Он не безумец, он вынес то, что многим было не под силу. Правда, последний допрос был труднее всего, они почти сломили его, они отступились именно тогда, когда он уже готов был оговоритьи других, и себя, чтобы хоть на пять минут откупиться от мучений. Он чувствовал, что если допрос повторится, пока он не пришел в себя, тогда все кончено. Он не боялся мучений, он боялся оговорить себя. Этот омерзительный страх он испытывал впервые, и это было хуже всего. А тут еще он не знает ничего об Агате с маленьким Михасиком. Это дико, это ужасно. Ему впервые пришла в голову мысль броситься с парапета, когда поведут на допрос. Это трудно, но разве легче сделаться подлецом? Ах, как плохо. Бежать! Если бы можно было бежать, имея хоть один шанс из сотни, из тысячи. Но это невозможно, невозможно органически, отсюда выхода нет, и он конченый человек. Ах, если бы хоть день передышки. Тогда бы можно было опять уверить себя, что ты тверд. Он искренне верил в это. У него крепкое мужицкое тело, не то что тело какого-нибудь неженки и белоручки, никогда не видавшего крови и не чувствовавшего палки на своей спине. Он все вынесет, он выдержит все. Только бы один день, только бы день.
Он уже не лежал, а сидел, уставившись широко раскрытыми глазами в темноту. Эта темнота казалась ему, измученному до безумия человеку, полной кошмаров, диких и бессмысленных. Ему было страшно, как ребенку.
С каких пор гнездился в душе человеческой этот страх? Не с того ли времени, когда предок его, одетый в шкуры, берег огонь в пещере? Только бы не погас, только бы не вкрались вместе с темнотою страшные хищники.
Чтобы избавиться от этих навязчивых мыслей, он опять прилег и попытался заснуть. Что нужно сделать для этого? Кажется, повторять какое-то слово. Какое? Ах, да: держаться-держаться. Нет, ничего не выходит. Сна нет.
Держаться-держаться. Черт побери, держаться. Надо показать этим шлюхам, он Агата, девочка моя, хоть ты помоги. Держаться-держаться. Ох, тяжело!
Земля родимая, помоги. Зеленые луга, чистая Плынина, Глубокий брод, где купал коней, где потом, окровавленный, носился на конях с хлопцами и палил маентки, где был схвачен. Помоги, сын твой изнемогает. Тяжело умирать. Он ни о чем не жалеет, только бы нож в сальник этому продажному Зразе. Но умереть, солнца не видеть, землю не пахать конскими копытами. Конец.
Держаться-держаться-держаться. И сон вдруг пришел, нежданно, свалил, навалился, лишил силы.
Ему не удалось поспать долго. Сквозь редкую кисею сна он слышал, как щелкнул и с лязгом вылетел замок из пробоя, потом дверь открылась. Кто-то вошел и стал над ним. Он застонал и повернулся.
Тюремщик Обахт, необычайной силы кривоногий человек, довольно долго стоял над спящим и прислушивался. Тот стонал, скрипел зубами, метался во сне, и Обахт с удовольствием отметил это. Он ненавидел заключенных и с особой злобной радостью неудачника ставил им преграды в мелочах, тиранил всячески, измывался над ними с тупой злобой животного, получившего власть над умными людьми, которые в обычное время и на порог бы его не пустили. Исключение он, Обахт, делал для отпрыска древнейшего рода, четыре раза давшего магистров ордена, к Роланду фон Марцеллин, сидевшему в угловой башне в комфортной камере за заговор аристократов против Нервы. Было и другое исключение, неизвестный человек за номером, пугавший Обахта своей безумной страстностью и бешеным пафосом, с которым он уже десять лет регулярно кричал свои тирады, не надеясь, что их кто-либо услышит. Поговаривали а, впрочем, об этом не стоило говорить.
Обахт быстро отвязал веревку, на которой он спускал пищу в четыре каменных мешка в башне святого Фомы, соединявшихся с миром только через эти дыры в потолке (там сидели, медленно сходя с ума, четверо самых опасныхопытные заговорщики, вожди прошлого восстания, для которых Нерва посчитал слишком большой милостью немедленную смертную казнь) и положил эту веревку у двери в таком положении, будто она случайно отвязалась и упала. (Нерва был умница, и Обахт восхищался им.) Потом он засветил каганец и только тогда растолкал спящего.
Приготовься, процедил он, этой ночью за тобой придут. Это уже последний допрос.
Он помедлил, видя, что заключенный с трудом отрешается от сна и сонно моргает глазами, и повторил сказанное, потом прибавил:
Учти, допрос будет с пристрастием. Высшая ступень. Это уже последний. Наутро или под вечер будет тебе крышка, если не окажешься сговорчивее. Тебе сделали милость, дали свет на эту ночь. Вот.
Он улыбнулся, видя, как сидящий человек, несмотря на все усилия, не смог сохранить на лице маску равнодушия, и добавил:
Итак, допрос будет милосерден. Он, возможно, еще до казни избавит тебя от необходимости мучиться. Есть вода, свет и хлеб, прямо по-пански. Ты ведь хотел стать паном, холуй, сознайся в этом хоть теперь. Ну вот, можешь стать им. И все же я бы советовал тебе быть посговорчивее. Нет? Ну-ну. Оставайся, подумай маленько. За тобою зайдут через два часа.
Он вышел. Ян Коса в ужасе взметнулся на ноги и пробежал по камере несколько раз. Кончено, кончено. Ох, хотя бы смерть поскорее. Рассчитать силы, может, их хватит, чтобы умереть достойно. Нет, вот если бы удалось миновать охрану на стене и спрыгнуть вниз. Разбиться, ох, какое счастье!
Когда человек сам себе желает конца, он страшнее всего. Коса был сейчас именно таков. Он смотрел блуждающим взглядом, метался как затравленный из стороны в сторону, и тут его глаза остановились в одной точке, зрачки сузились до предела: он увидел веревку. Острая радость полоснула по сердцу: вот оно, избавление. Забыли, забыли веревку. И тут уж другая мысль, осторожная и холодная, трезво прокралась в голову и зашептала там: нет, это не нечаянно, это не может быть нечаянно.
А дикая радость все говорила, заглушала другие мысли и толкала, толкала к веревке. Он поднял ее и машинально посмотрел вокруг, раздумывая, где бы ее укрепить. Крючка нигде не было, но над самой дверью чернел отдушник. Над дверьюэто плохо, он может посмотреть в глазок. Снимут, откачают. Но раздумывать было некогда. Он поставил камень, служивший ему стулом, на попа, взлез на него, закинул веревку на отдушник и сделал на конце тугую петлю Скорей, скорей. Он прислушался, тюремщик не отошел далеко, он в каких-нибудь пятнадцати шагах. Он может вернуться. Нет, он не вернется. Это задумано заранее. И вдруг в мозгу пронеслась шальная мысль. Он отогнал ее, она возвратилась: «А что если» Он мотнул головой, опустил петлю пониже и, оттолкнув камень ногами, повис, болтаясь в воздухе, раскачиваясь, как гигантский маятник.
* * *
Обахт, отойдя на десять шагов, притаился у стены и стал ждать. Он благоговел перед Нервой, его собачья преданность находила гениальной эту подлую выдумку. Расчет верен, тот повесится скорее, чем повесили бы его, он не захочет ждать, пока он, Обахт, вернется за веревкой. Он ждал, как ему казалось, целую вечность, и пот уже выступил у него на лбу, когда он услышал в камере шорох, потом падение чего-то тяжелого (ага, упал каменьотметила послушная мысль) и потом сдавленный короткий не то стон, не то хрип. У Обахта яростно заколотилось сердце. Так и есть: это дерьмо повесилось и теперь качается там. Интересно, пора ли уже зайти, успел ли он умереть. Наверное, да, а если и нет, то можно будет при надобности дернуть его за ноги. Он правильно понял приказание кульгавого Патша, коменданта цитадели, отданное намеком. Наверное, никто другой не понял бы его, и значит, вакантное место надзирателя теперь за ним. Он был счастлив. Из камеры донесся опять какой-то стон-всхлипывание. Черт возьми, эта собака долго не кончается, надо ему помочь. И Обахт опрометью бросился к дверям камеры. Приоткрыв глазок, он увидел ноги, судорожно плясавшие в воздухе. Очевидно, он не заложил веревку за ухо и теперь мучается дольше, чем было бы нужно. Что делать, опытности в таком деле нет ни у кого. Редко кто вешается дважды в жизни. Он сам засмеялся собственной шутке. Но отчего он так долго не вытягивается? Надо, очевидно, дернуть за ноги. Думать было некогда. Обахт отворил дверь и бросился в камеру.
Он не успел еще ничего подумать, как страшная тяжесть обрушилась ему на плечи и жестокий удар чем-то тяжелым по затылку разбил голову. Кровь широкой волной залила глаза. Крикнуть он был не в силах. «Черт возьми, он висел на руках». И это было последнее, о чем он вообще мог подумать. В ту же секунду Обахт мешком свалился на пол, а через его голову перелетел и ударился об пол Ян Коса. Он пролежал несколько секунд и потом поспешно принялся наводить в камере порядок. Он стащил с тюремщика одежду, разделся, напялил ее на себя, отвязал с пояса связку ключей, оттащил тело на свою солому и накрыл его лохмотьями.
«Черт побери, я со своей слабостью никогда бы не одолел этого силача, если бы не прибегнул к такой хитрости», подумал он и, взяв веревку с собой и накинув плащ Обахта, осторожно вышел в коридор, опустив капюшон на лицо.
Когда он проходил мимо двух часовых у дверей коридора, игравших в кости, они заметили его.
Эй, Обахт! крикнул здоровенный верзила. Иди-ка сюда. У нас тут спорный вопрос, Михель сжулил шестерку.
Коса, судорожно сжимавший свое окровавленное оружиеоловянную тарелку и длинную веревку, одной рукойправоймахнул им, как бы приказывая отвязаться. Конвойные удивленно посмотрели ему вслед. Потом низенький, почти квадратный Михель сказал:
Он, Франц, очевидно, идет к Патшу. У него какая-то там возня с этим заключенным из угловой камеры. Боюсь, что парень не доживет до утра.
Опасная все же собака этот Обахт. Не дай ему бог стать старшим надзирателемтогда и вовсе хоть беги. Эх, Михель, собачья это службамучить людей. Если бы тут не платили в пять раз больше, чем в наемных полках, ноги бы моей тут не было. А так все же ползолотого за дежурство, каждые десять днейпять серебряных талеров и все такое прочее.
Я, Франц, жду не дождусь, пока не скоплю 500 золотых и уеду в Эйзеланд. Там родная земля, я смело смогу посвататься с этим деньгами к Катарине и унаследовать у ее отца пивную и большую лавку. Теперь мне остается всего 50 золотых собрать.
Эх, Михель, ты не женат, тебе легче, а я не могу дождаться, когда увижу Марту и сыночка. Ему сейчас двенадцать лет, и он ходит в школу к нашему патеру. Если мальчишка не будет обеспеченему никогда не стать богословом. Вот и не служи здесь. А все же надо убираться. Тут заваривается соленая каша, и рано или поздно, а нам выпустят кишки.
Да, ужасная земля, а эти славянесущие черти. Отчаянные ребята. За столько лет не привыкнуть к мысли, что они рабы.
Если не привыкли, то уже и не привыкнут, а мы тут начинаем трещать по всем швам.
Быть может, удивительным кажется, что тюремные караульные вели такие разговоры, однако по сути дела ничего удивительного не было. Если в народе не заметно отдельных вспышек на лице скрыто кипящей страны, то нигде эти вспышки не видны так хорошо, как в тюрьме и во всем, что к ней относится.
Мало кто знал о бунте в Жинском краю, убийствах чиновников в Рушпе, «волчьих братствах» в болотной Боровине, но здесь все эти струи слились в трех соседних камерах этого коридора. Страна кипела, и тюрьма раскрывала свои камеры, жадно захватывая все новые и новые порции людей.
Между тем Коса благополучно миновал и вторую пару часовых и подошел теперь к железной решетке, опущенной из длинной щели в арке. Он помнил, как ее поднимает сторож, каморка которого прилепилась по ту сторону решетки. Память Яна не была нарушена сидением в камере и пытками, поэтому он припомнил, как Обахт давал знать сторожу, чтобы он открыл решетку.
Он взял большой болт и три раза ударил им по железному пруту. Сонный сторож, зевая, открыл в решетке небольшую дверцу (сама решетка поднималась кверху только тогда, когда тюрьму посещал Нерва или кто-нибудь из сановников). Он пропустил «Обахта» вперед, и вдруг ему показалось, что походка у него стала какой-то не совсем такой. Он подозрительно посмотрел вслед фигуре в капюшоне и вдруг тревожно спросил срывающимся голосом: «Господин Обахт!»
Ян Коса услышал это, и у него сразу упало вниз сердце, потом, холодное, стало подниматься кверху и заткнуло тугой пробкой горло, это было ужасно. Что делать? Понятно. Если он окликнет его еще раз, надобно повернуть, подойти к сторожу и попытаться убить его без шума. Он нетвердыми шагами продолжал идти. Но сторож его не окликнул. Решив, что Обахт не услышал его, он сразу разуверился в своем подозрении и, зевая, пошел в сторожку.
Ян завернул за угол, и тут ноги его сразу отяжелели. Он только теперь понял, какой опасности избежал. Нет, дальше идти так нельзя. Надо выбираться на другую дорогу. Когда его водили на допрос, он миновал шесть постов, две решетки и один сторожевой пункт, где спрашивали пароль даже у Обахта, даже у самого коменданта. Хорошо, что допросы были часты и он был осужден на смерть заранее: на него не надевали мешок и он мог хорошо изучить дорогу. Он ориентировался даже в темноте.
Сейчас он находился на полукруглой площадке, прилепившейся у башни Жабьей норы. Хорошо, что она глухая и в ней нет бойниц, зато наверху стража, стоит кому-либо перегнуться через зубцы, и они увидят его. За этой площадкой следовала крутая лестница вверх и там вторая стража. Даже если он минует этот пункт, за ним следует перекидной мост к башне св. Фомы. Пока доберешься до неенадо пройти две усиленных стражи. Да в тоннеле сквозь основание башни в скале стража и около нее сторож, настоящий Цербер, который всегда бил его палкой вдогонку, когда вели. Ладно, предположим, он пройдет и мимо Цербера. У выхода из башни опять решетка, потом, прежде чем дойдешь до следующей стражи, где спросят пароль, еще одна стража, а потом ещё главные ворота, омут под подъемным мостом, поднятым ночью.
Нет, слишком много «предположим». Другой путь надо избрать сейчас же, не доходя до верха лестницы. Сейчас уже поздно, часа два пополуночи, через четыре часа будет светло, успеет ли он добраться к башне святого Фомы? Конечно, можно было бы броситься со стены, опустившись на длину веревки, и упасть в ров, но, во-первых, шум от падения услышат, а во-вторых, стены рва отвесные.
Если он не разобьется о них, то, конечно, не выберется из рва, и значит, будет ждать в нем, как крыса в западне. Ров отделен от болота перед башней св. Фомы шлюзом. Нет, лучше добраться за зубцами стены по наружному ободку с украшениями до висячего моста. («Вот чертовы куклы, подумал он о строителях цитадели, еще и о красоте думали, а ей, стене, этот ободок все равно как старухе венок на голову, только портит вид».) До висячего моста, а там будет видно.
Если добраться до «св. Фомы», то там есть в стене трещина, стена чуть осела. Как далеко она идетнеизвестно, но, во всяком случае, пара лишних саженей будет не во вред. А внизу болото, за ним камыш у ленивой Щуковицы, а там ищи-свищи. Но как перейти через висячий мост, если на нем два караула?