Он лег на постель, на которой еще сохранилась вмятина от могучей спины Баги, и постарался заснуть. Он дремал уже давно, но еще чувствовал окружающее. И незаметно в его существование вошло что-то тревожное и странное, чтоон не мог понять сам. Заболело сердце. Ему показалось, что Бага вошел в комнату и стал ходить по ней. Он ходил, как всегда низко нагнув голову и сложив руки за спиной, но теперь на них были надеты кандалы. Бага силился снять их. Губы Яна шептали в полудреме: «Чтобы снять. Эх, будь он умнее, будь он гениальнее, он догадался бы». Ян подошел к нему и снял оковы. Тогда Бага стать пить и рычать: «Хр-р, хр-р».
Ян очнулся и сел на кровати. Часы тревожно прохрипели в столовой и с натугой ударили восемь раз. Ян еще раз тряхнул головой, чтобы отогнать неприятные впечатления от сна, и с тревогой подумал: «Кажется, я опоздал. Ну и будет же мне нагоняй сегодня».
Ян вскочил как ошпаренный и бросился переодеваться в соседнюю комнату. Ломая ногти, он вкалывал булавку в галстук, натягивал тесную обувь и под конец, еще не застегнув фрак, выбежал из комнаты, промчался коридором и выскочил на улицу.
Четвертая глава
До дома отца Нисы, графа Замойского, было далековато и поэтому Ян добрался до него все же с опозданием. Широкие ворота были открыты, на деревьях вдоль аллеи к самому подъезду вела цепь китайских фонариков, пять белых колонн дома казались призрачными от света луны, блистали огромные цельные окна, гремела за ними музыка и носились огромные тени танцующих. Пригласить Нису на первый танец было уже невозможно, и Ян довольно спокойно поднялся по лестнице наверх.
На полпути он задержался перед зеркалом и остался доволен осмотром. В зеркале отразился человек, одетый до той степени изысканности, которая еще не предполагает фатоватости. Над белым воротничком виднелось лицо, тоже не фатоватое, с умным выражением глаз, белокурыми непокорными прядями над лбом. Он впервые осознал, что он, пожалуй, красив, и был рад этому. Удивительно было бы, если б такое совершенство, как Ниса, полюбила неумного или же хотя бы некрасивого человека.
Ян спокойно поднялся наверх и вошел в залу. Пары медленно двигались в полонезе, блестел паркет, сияли люстры, захватывало дух от красоты туалетов, полуобнаженных плеч женщин, щегольских мундиров военных. В третьей паре шла она с человеком, который был Яну менее всего приятен. Он еще раз посмотрел, чтобы убедитьсяне ошибся ли. Да, это был Гай фон Рингенау. Проходя мимо Яна, она едва заметно кивнула головой и сердце Яна сразу затрепетало и стало легким и теплым. Что ж, он сам виноват, что опоздал. Разве ее вина, что этот Гай подошел раньше.
Чтобы сократить время, Ян стал слоняться по тем частям зала, которые были отделены арками, и присматриваться к тем, которые не танцевали. Он сразу выделил среди них старичков, сидевших за зеленым столом, перезрелых девиц с маменьками, затянутых в слишком уж яркие не по возрасту платья, и кучку молодых дипломатов в черных фраках с чинными и кислыми минами, считавших ниже своего достоинства вертеть ногами посреди залы.
Это занятие скоро наскучило Яну и он подошел к куче поэтов, сидевших у стены в креслах и слишком увлеченных каким-то интересным спором, чтобы танцевать. Это была по большей части многообещающая молодежь, но среди них сидели и двое-трое «маститых». Как раз в то время, когда Ян подошел, спор возобновился с особой силой. Сидевший у стены в кресле лирик и писатель философских стихов Руперт-Березовский, который вследствие роковой ошибки своего прадеда носил в себе кровь двух народов, молодой человек с темным лицом и бурей кудрей, закинутых назад, кричал что-то низенькому, одетому в довольно мешковатый фрак «балладнику» Герцу:
Вы, сударь мой, просто напороли ересь! Из-за того только, что наш предок Адам пахал землю, вы предлагаете мне писать хотя бы иногда стишки, подражающие песням этих дикарей. Дудки!
Да я и не хотел этого сказать, оправдывался Герц, который был трусоват, и теперь, сказав необдуманно что-то смелое не по чину, спешил разуверить других. Я только
Но лирик, который спешил развить свои мысли, боялся, чтобы его не перебили, и поэтому, не слушая Герца, продолжал саркастически:
Извините, но я не нахожу там ничего хорошего. Эти песенки попахивают заношенной рубашкой и не более лиричны, чем урчание в брюхе у такого вот лирика, который, сочиняя оные песни, нежно чешет перстами зад.
Молодой человек с изрядно помятым лицом, с сетью морщин, идущей от глаз, презрительно промолвил:
А разрешите спросить, господин Руперт, вы что, никогда этих манипуляций не производите? Или, может быть, удаляетесь в темную комнату, чтобы почесать там, где чешется? Наш крестьянин по крайней мере откровенен. Он не прикрывается фразой, он искренен. А вы со своей лживостью и лицемерием просто жалки.
Руперт, видимо, разозлился и брякнул, злобно шевеля губами:
Видимо, вы забываетесь, пан Марчинский, что вы не в своих излюбленных кабаках и веселых домах, а в приличной гостиной.
Марчинский усмехнулся:
А можно мне спросить, прилично ли говорить в гостиных о заношенных рубашках, ворчании в брюхе и этом самом жесте. Если же вы считаете, что в гостиной можно говорить о веселых домах, то мне только остается сожалеть о гостиной.
Поднялся галдеж, Яну был противен этот Руперт, отрекавшийся от песен своего народа, и он из духа противоречия пробился в центр и тоже стал ругаться с лириком (Марчинский смотрел на него с удивлением и недоверием). Ян оживленно жестикулировал, и под конец Марчинский тоже ввязался в спор, причем они вдвоем весьма скоро отделали Руперта. Когда полонез кончился и Ян пошел туда, где сидела Ниса, Руперт вдогонку одарил его «теплым» взглядом и потом навалился на Марчинского:
Вы, сударь, очевидно, также неразборчивы в приобретенных друзьях, как и в подругах. Водитесь с разными лицемерами, которые в трудах своих консерваторы, а на деле отдают радикальным душком.
Марчинский отделился от стены и двинулся к Руперту.
Вы подумали, прежде чем это сказать? Я боюсь, как бы вам не пришлось горько каяться. Вы мне за это ответите. Я у вас требую удовлетворения.
Гм, произнес важно Руперт, откидываясь назад, вы знаете, что я принципиальный противник дуэлей.
Дрожите за свою шкуру, сжав зубы, сказал Марчинский, так я же вас заставлю, я вас заставлю.
И он рванулся к Руперту, чтобы влепить пощечину. Тот закрыл лицо рукой и втянул голову в плечи. С мест повскакали людиразнимать поэтов.
Марчинскому помешали ударить, схватили за ноги. Тот постоял минуту, красный, с закрытыми глазами, и прошептал глухим голосом: «Пустите, я больше об это дерьмо не стану марать рук».
Руперт встал и поспешно ушел на другой конец зала. Марчинский вышел в парк и там бессильно опустился на скамью.
Яну не повезло. Когда он подошел к Нисе, она посмотрела на него лучистыми глазами и сказала, что очень просит извинить ее, но она не думала, что он придет, и обещала три танца Гаю фон Рингенау, но если он не уйдет скоро, то мазурка и все последующие танцы его. Яну ничего не оставалось, как тоже извиниться и сказать, что он не уйдет. Он хотел по крайней мере посидеть с ней рядом, но заиграл оркестр и Гай в форме капитана Свайнвессенского гвардейского полка галантно подскочил к Нисе. Та успокаивающе кивнула, и танец начался.
Ян опять побрел по залу и (все пути ведут в Рим) опять пришел к той же кучке поэтов. Там все еще спорили, перемывая кости Марчинскому, но, увидев Яна, перевели разговор на другое. Ян сел в одно из кресел, что стояли вокруг стола, и закурил. У колонны два молодых человека с грязными ушами подмигнули друг другу, и один из них заговорил преувеличенно громко, чтобы все могли слушать. «А все же я согласен с Рупертом. Эти свиньи способны только копать землю. Мужичье, хамы. И добро бы они дали нам что-нибудь, а то они питаются нашими соками. Все наше. Наша наука, наши песни, наши изобретения, наша философия, даже язык и тот наш».
Они явно нарывались на скандал, что было в последнее время делом обычным. За этим следовала обычно дуэль или попросту избиение в темном переулке. Ражие парни с молодецкими лицами, в распахнутых плащах, нарывались на споры с учеными и поэтами, которые имели несчастье быть славянами и потом «в справедливом порыве народного гнева» бывали искалечены, а то и вовсе убиты. Этих парней объединяла какая-то тайная мощная организация, помогавшая им навязывать драки и благополучно избегать полиции и возмездия настоящей толпы. Ян раздумывал: стоит ли ему ввязываться в их спор, но тут к нему на помощь неожиданно пришел мощный союзник. Парни как раз прохаживались насчет того, что славяне ничего не дали поэзии покорителей. И тут в воздухе хлопнуло как из револьвера одно коротенькое слово: «Ложь!»
Все обернулись в недоумении и увидели черноволосого, среднего роста человека с огромными, жадно блестящими глазами и впалыми щеками.
Ян сразу узнал его: это был Шуберт, поэт, только что отсидевший два года в страшной Золанской цитадели. Шуберт подошел быстрым шагом к спорившим.
Вы, господа, занимаетесь пустым чесанием языка. Я сожалею, что я принадлежу к угнетателям. Это препротивная штука. Как вам не стыдно так говорить о народе, который только пробуждается! А вы, молодые люди, стыдились бы говорить о вещах, в которых вы ни черта не понимаете. Половина наших ученыхони, сколько поэтов, и первоклассных поэтов, выступало на нашем языке, а остальные наши поэтыиз лучших, из лучших, слышите, а не какая-нибудь шваль, брали их мотивы, их песни и создавали гениальные вещи. Это хорошие люди, и я предпочел бы говорить с ними и сражаться с ними, но не с вами. А они поднимутся, и вы попомните мои слова, когда они погонят нас с вами в шею, и будут правы. Наши фабричные с мануфактур это понимают. Мы слишком долго сидели на чужой шее, чтобы надеяться на прощение, мы обкрадывали их и материально, и духовно, и еще думаем, что они будут к нам милостивы. Нам скоро придется горевать по этому поводу, а но народ нас не простит. У них есть песня о собаках, которые охраняли двор разбойника. Эта песня заканчивается хорошими словами: «Они должны помнить, что когда люди врываются в дом разбойника, то вешают на одном с ним дереве и его собаку». Эти собакимы, и мы охраняем разбойника. Нас повесят на одном дереве, и там вы сравняетесь с теми, кому сейчас лижете пятки.
Напуганные этим потоком слов, поэты исчезали из угла, и под конец перед взволнованным Шубертом остались только Ян да мирно похрапывающий в кресле самый старый поэт страныЛепесток. Он сидел в своем старом зеленом с золотом мундире, отвалив нижнюю губу, безмятежно спал под аккомпанемент спора и оркестра.
Шуберт закашлялся и сел в кресло. Неровный, пятнами румянец появился на его впалых щеках. Потом он прохрипел:
Ушли, забоялись, трусы проклятые. Как шлюхи, вцепились в богатую страну и рвут подачки. Пенештишики, подарочники, грызут горло всякому честному человеку, если он против их хозяев. Своих убеждений у них кот наплакалидут за тем, кто больше платит. А сейчас боятся. А вы не боитесь?
Нет, сказал Ян, я не боюсь, да и чего бояться.
Ну как чего, тюрьмы, например.
А за что, ведь, кажется, никто не запрещает высказывать свои мнения, а уж тем более слушать чужие.
Шуберт посмотрел удивленно.
Вы еще наивны, молодой человек, хорошо, по-детски наивны. Много бы я дал, чтобы так же верить в жизнь и людей, как вы. Свои мнения. Ого, наши феодалы, наши денежные мешки, многое бы дали, чтобы совсем лишить людей собственного мнения.
Но ведь вы, например, высказываете их, не боитесь.
Эх, друг мой, я отсидел уже два года в Золане, я болен чахоткой, и наверное, скоро умру. Если б вы знали, какой это ужас и одиночество сидеть в каменном мешке. И главный ужас, что нельзя рассказать никому, что нельзя писать, что ты один и не можешь ни с кем поделиться мыслями. А они там большие и горькие. И полнейший ужас невысказанного. Тысячи диковинных замыслов родились и умерли в душе от молчания. Я надломлен, я уже старик, несмотря на мои сорок пять лет. Я вышел, наконец, но я не могу писать. Они кастрировали мою мысль, мою фантазию, они убили во мне поэта. И главное то, что я и здесь чувствую себя одиноким. Так вы не боитесь? Вы хороший юноша, я это вижу по вашим глазам. Вы слушаете старика, а то все другие бегут от меня как черт от ладана. Вы думаете, что в Тайном Совете сидят дураки. Это верно, но и дуракам иногда приходят в голову умные мысли. Они не трогают старого больного человека. Зачем им нужен лишний мученик, о котором могут вспомнить люди. Пусть лучше поэт Шуберт умрет в постели с ночным колпаком на голове. Но я их перехитрил. Когда дерево догораетоно разбрасывает много искр, от них может начаться лесной пожар. Пусть не от всех, но от одной искры может. И вот я хожу потихоньку и разбрасываю искорки да искорки. Они сделали глупость, и поэт Шуберт перехитрил их. Я умру, но перед смертью еще сделаю что-нибудь. Они думают, что если я не пишуя безвреден. А я хожу и разбрасываю искорки. Вот. А вы кто такой, молодой человек? Вы не поэт?
Нет, я, к сожалению, за всю жизнь не написал ни одной строчки. Я бакалавр университета, Ян Вар.
Вы молодец, дитя мое. Поэту в наше время нечего делать, и многие талантливые люди ходят как последние бронтозавры по заплеванному лицу планеты. Древняя поэзия железных людей умерла, наша поэзиятруп. Мы слишком долго жили паразитами, мы моральные паразиты, своего народа у нас нет, от него мы так же далеки, как и от китайцев, к примеру. Иссяк главный источник великой реки, потому что мы с высокомерием отвернулись и от наших людей, и от вас, покоренного народа, который мог бы быть нашим братом, если бы мы не наплевали в колодец. Ужасно пусто и холодно в мире, молодой человек. Когда я лежу в постели и смотрю в окнокаждый холодный луч звезды колет мое сердце. Иногда звезда вдруг вспыхивает, и мне кажется, что это несется с далекой звезды сигнал о помощи. И потом думаю, что свет шел оттуда десятки лет, и даже если это сигнал, то те люди, которым грозило бедствие, уже давным-давно мертвы. Так и я. До тюрьмы я старался извиниться перед вашим и моим народом за прошлое. Я писал историю и, чтобы отдохнуть, любовные стихи. Вторые любили, первые проклинали, и они всегда съедали все мои средства. Но я должен был их напечатать. Я писал, а передо мною стояли тысячи обиженных нами ваших предков. Я должен был оправдаться сам и осудить притеснителя. И вот я писал. Какой это ужас, когда сотни замученных при жизни стоят в ночи перед тобой и тянут худые руки. Я думал, что передо мной еще треть жизни, что, расправившись с предками, я перейду к потомкам, и тут за оскорбление верховного правителя принца Гиацинта Нервы, деда нашего теперешнего Франциска Нервы, меня бросили в тюрьму в Золанскую цитадель. Я не завершил всего. Как вы думаете, забудут ли меня?
Я думаю, что нет, ответил Ян.
Вот-вот, подхватил Шуберт, и глаза его заблестели еще сильнее. Меня не должны забыть. Я много сделал. Призраков с каждым днем было все меньше и меньше, но оставшиеся так жалобно смотрели на меня. У меня, кажется, галлюцинации, я сильно развинтился. Но я все же крепко вздул этих предков. До меня все доходило поздно, как свет от звезды в окно. Народ кричит, он дает сигналы о помощи, а до меня доходят отданные им десять лет назад. И я вздул их враговвсех этих Рингенкопфов, Штайницев, этого Фридриха фон Лёве, этого прохвоста Лотария Рингенау, этого прохвоста Альбрехта Бэра, муза которого носит окровавленный меч и пьет кровь из шлема. Я разрушил их романтизм в истории, кто-нибудь другой потопит их сейчас.
Ян приподнялся и осторожно заметил: «Вы знаете, я уже второй раз слышу неодобрительный отзыв о Бэре, а ведь это мой любимый поэт».
Шуберт внимательно посмотрел ему в глаза и, покачав головой, сказал ласково:
Я вам не верю, юноша. У вас честные глаза, значит, вы не читали Бэра таким, какой он есть. Читали, наверное, приглаженные книжонки о нем. Так нельзя. Это был страшный, кровавый зверь, тупое и злобное животное. Вас прельщала красота его стихов? Милый мой, это не красота, а красивость. Его стихи почти точно повторяют песни, которые поет ваш народ и автором которого он зовет Яна Вереска второго, замученного этим Альбрехтом. Он прицепил к ним кровавые человеконенавистнические концовки и пустил в свет. Вы знаете что-нибудь о Ланах?
Ян помедлил немного:
Гм-м, кажется, знаю. Это, как я помню, какой-то народ, вымерший в средние века.
Да, мой сын. Надо к тому добавить, что этот ближайший сосед более счастливый, чем вы. Он к моменту своего покорения крестоносцами имел уже литературу и письменность. Это его не спасло. Достаньте-ка когда-нибудь хронику Мерсе. Это очень скучная в начале книга подымается в середине и конце до подлинных высот пафоса и красоты. Он был франк и поэтому объективен и к нам, угнетателям, и к вашему народу. Так-то, мой дорогой. Я не буду вам говорить о недостойном облике этого лицемера, прочтите-ка лучше сами и убедитесь. Особенно историю о ста орехах. Прочтите и сделайте выводчто такое народ, живший без языка. Кстати, читайте и спрашивайте ее осторожноза одно прочтение этой вещи садятся в Золан.