Улица и площадь быстро пустели, через малое время убрались и казаки. Муза решила, что пора и ей уходить, но тут на тротуар, настороженно оглядываясь, вышли трое. В руках каждого что-то похожее на обрывок толстой цепи. Потоптались на углу, переговариваясь вполголоса.
«Демонстранты-рабочие. Как и я, скрывались где-то» подумала Муза. Вдруг один из них, здоровенный мужичина, поднял вверх длинное, похожее на лошадиную морду лицо и посмотрел прямо на окно, где таилась Муза, должно быть, заметил белеющее пятно ее кофточки. Посмотрел, толкнул в бок другого и кивнул наверх. Тот тоже поднял голову. Муза ясно увидела черные провалы глазниц и вздрогнула: она узнала в нем Чеснока, того, что незадолго перед этим угрожал с эстрады в саду и требовал сыграть плясовую. Отпрянуть бы от окна, укрыться, а она стоит точно в столбняке, прижав руки к груди, где спрятан флаг.
Здоровенный мужичина что-то сказал, и компания разделилась: один остался под окнами, двое направились за угол. Тут Муза сообразила, что эти люди страшнее казаков, и присела, похожая в своем испуге на загнанного зверька. Вдруг ноги ее пружинисто выпрямились, каблуки мелко и гулко застучали по лестнице. Муза шмыгнула в дверь и побежала проулком в сторону Соборной площади.
Держи, Касатик! Вот она! Лови! послышалось за спиной.
Муза с ужасом обернулась, увидела позади догоняющих ее мужчин. Впереди всех бухал сапогами тот, что с лошадиной мордой. Страх придал Музе сил, она припустила еще проворнее, но длинная юбка путалась в ногах, мешала. Стянутая в узел коса растрепалась, длинные волосы развевались за спиной. А преследователи настигали. Один из них ухватился за развевающуюся косу, рванул, назад. Муза чуть не упала навзничь. Первым подскочил мужичина с лошадиной мордой, белки глаз его страшно кровенели, зубы оскалились, когда он увидел кончик флага, выбившийся из-под кофточки. Толкнул Музу, запустил лапищу ей за пазуху и разодрал кофточку до самого пояса. Муза не почувствовала боли, только внутри все похолодело. Хотела позвать на помощь, но голос вдруг пропал. Прикрыла руками голую грудь и смотрела не мигая на остервеневшего верзилу. А он схватил красную материю флага и хлысть! по лицу Музы. Хлысть!
За веру приговаривал он. Хлысть! За царя Хлысть! За отечество!..
Муза только дергалась от ударов. Внезапно какая-то отчаянная, безумная смелость охватила ее. За долю секунды перед ней воскресли события нынешнего дня: маевка, предсмертное письмо Каляева, величавая стоголосая «Марсельеза», потом искаженное болью лицо Лены, лозунг борьбы, смело брошенный ею в лицо городового. Муза застонала и неожиданно плюнула в лошадиную морду мучителя.
Ах ты, сволочь! прохрипел тот, отступая и вытираясь рукавом. И тут же быстро, как кот, прыгнул к ней, вцепился ей в груди лапищами так, что корявые пальцы утонули в белом теле, легко, точно щепку поднял в воздух и бросил на землю.
А-а! коротко вскрикнула она, теряя сознание.
Рыжие сережки чур мои! Я поймал ее наклонился над ней тот, что ухватился за косу.
Тихо, Касатик!.. оттолкнул его повелительно поджарый Чеснок. Сережки твои, а антиллегенточка моя
Он потрогал лежавшую навзничь девушку. В черных провалах его глаз алчные искры, тонкие ноздри вздрагивают. Схватил в охапку ослабевшее, безжизненное тело Музы и, тяжело дыша, поволок в густые заросли сирени.
Во, дьявол дикий! пробормотал вслед ему Касатик лошадиная морда. Лют до баб страсть! Доведут они его.
Ы-ы-рюн-да!.. промычал лопоухий, с голой, точно бычий пузырь, головой, прибежавший последним. Чать, не баба сицилистка! Господин околоточный Днепровский спасибо скажет, а Тихоногов, гляди, за такую полведра выставит.
В кустах послышался треск, и вдруг перед глазами компании предстал Евдоким. После лихой опохмелки по разным пивным он свалился в зарослях и уснул. Разбуженный, должно быть, шумом и выстрелами, ломая, как медведь, сучья, вылез на чистое место, протер запухшие глаза, спросил:
Чего тут?
А ты, малахай вшивый, откель? спросил Касатик, помахивая цепью.
Я? Я за веру, царя и отечество, ответил глухо Евдоким, вспомнив пароль, сказанный ему утром в трактире Тихоногова, и поглядел вслед Чесноку.
Кого это там? спросил, поеживаясь от прохладного ветра с Волги и застегивая воротник рубашки.
Ыр-рюнда сицилистку На божественный разговор, рабу божью свежинка, гы-гы-гы сделал лопоухий непристойный жест.
От тяжкого похмелья в голове Евдокима трещало и гудело. Он туго соображал, о чем толкуют эти двое, но все же понял: происходит что-то злое и страшное. В этот момент из кустов раздался приглушенный вскрик женщины, и винная одурь враз слетела с Евдокима.
Вы что? А?
В горле его захрипело, он харкнул, спросил еще раз, бледнея:
Вы что?
Из кустов доносились какие-то неясные звуки, словно там боролись или кого-то душили. Евдоким подался вперед, уставился в темноту напряженными, широко открытыми глазами.
Чего вылупил бельмы? Твоя очередь последняя просипел Касатик.
Резкая и сильная дрожь прошла по телу Евдокима.
Это-то за веру, царя и отечество? зарычал он чужим от закипающей злобы голосом, бросился туда, где скрылся со своей жертвой Чеснок. Увидел его, стоящего на четвереньках, и с ходу ударил ногой в бок. Чеснок охнул, отпрыгнул в сторону, схватился поспешно за карман. Рванул что-то, но выхватить не успел: Евдоким опередил его, всадил даренный Тихоноговым нож в живот Чесноку. Тот крякнул, вцепился в руку Евдокима, но покачнулся и, закатывая выпученные в ужасе глаза, повалился на землю. И тут же Евдоким, оглушенный по голове чем-то тяжелым, упал лицом в куст.
Его били цепями, сапогами, но он в беспамятстве не чувствовал. Не слышал и того, как раздались тяжелые выстрелы смит-и-вессона и пули, срезав ветки сирени, просвистели над головой. Не видел, как растерзанная Муза приподнялась и, не вставая с колен, быстро, как только могла, уползла в темноту. Мордовавшие Евдокима Лопоухий и Касатик бросились бежать прочь. Кто-то выволок Евдокима за ноги из зарослей сирени. То был Череп-Свиридов, шаривший в кустах в поисках своего пропавшего «адъютанта» Чиляка. Перевернул вверх лицом окровавленного, избитого до полусмерти Евдокима, узнал и присвистнул:
Дунька-падаль! Знатно отделали Зря не доконали проговорил он с сожалением. Толкнул носком под бок, усмехнулся: Подыхай, пес губернаторский! Туда тебе и дорога
Всплеснул руками, как бы отряхивая пыль с ладоней, поднял с земли оброненный лоскут флага, спрятал в карман и пропал в темноте.
Глава восьмая
Высокий потолок угрожающе раскачивается. Сердце стучит все быстрее, и каждый удар отдается болью в висках. Резко пахнет карболкой. Внезапно потолок рушится. Евдоким в испуге закрывает лицо, чувствует под ладонями бинты и громко стонет.
Кто это тебя так, паря? слышатся рядом старческий голос. Казачки удалые иль братья земляки распушили?
Евдоким медленно поворачивает голову, видит по соседству на койке старика с синюшным одутловатым лицом.
Где я? спрашивает Евдоким слабым голосом.
Ого! Видать, паря, паморки тебе подчистую отбили Где ж такому находиться, как не в больнице? отвечает старик, и тоскливая усмешка трогает его небритые щеки. Он видит, как страдальчески кривятся распухшие губы новенького.
Что, трещит? показывает с хриплым смехом на голову. Кряхтя и скрипя пружинами, поворачивается на койке, шарит в тумбочке и протягивает завернутую в тряпицу бутылку. На, паря, подлечись. М-да о-хо-хонюшки Все люди братья, растуды их! За что ж это тебя?
Глотнув жгучей водки, Евдоким помолчал, пытаясь вспомнить, с кем же, на самом деле, сражался он вчера ночью. И не вспомнив, сказал старику «спасибо» и опять закрыл глаза.
Эх-ма! вздохнул тот. Зверье дикое Готентоты. А ты не горюй были бы кости целы, а нутро подживет и сверху все пригладится.
Евдоким не ответил. После выпитого полегчало немного, стало свободнее дышать и думать. Он принялся собирать в памяти все, что произошло с ним за последнее время, и не мог найти объяснения, отчего линия жизни, много раз прочерченная и выверенная в уме, неожиданно надломилась и пошла вкривь. Кто виноват в этом? Сашка Трагик со своим Марксом и социал-демократами, Череп анархист или эсер, черт его разберет, погромщики из вонючей пивной Тихоногова, полоумная тетка Калерия, наконец, архистратиг и сногсшибательная Анисья? Как он, Евдоким, попал вдруг в такую унизительную зависимость от этих разных и по большей части безразличных ему людей? По нелепому стечению обстоятельств, случайно? Не чересчур ли много случайностей за одну неделю?
Нет, это звенья одной цепи, выпадет любое и цепь разорвется. А пока она скрутила его по рукам и ногам и не дает дохнуть свободно:
«Люди братья» Как бы не так! Все они как волки жестоко грызутся за лучшее место на земле и худо слабому, кто окажется меж противников и не пристанет ни к кому, растопчут. Вот и рвется каждый в стадо, чтобы избавиться от одинокого бессилья, и чем раньше попадет туда, тем меньше тумаков получит в этой бесконечной вселенской драке.
«А ты, дурак, хотел жить среди волков сам по себе, потихоньку от волчьего пиршества куски перехватывать, ан самого чуть не сожрали».
За окном наступили сумерки, в палате затеплилась мутная лампочка. Няньки стучат посудой, разносят кашу. Больные лежат и переговариваются изредка, вяло. Нового ничего нет, старое неинтересно: давно все пережевано, надоело. В открытое окно вливается прохлада, но устоявшийся запах карболки сильнее свежего аромата молодых кленовых листьев.
Евдоким проглотил кружку бурого чая, заваренного для крепости с содой, приподнялся медленно, ощупал свое тело, как старый, износивший себя человек, у которого постоянное горе превратилось в хворь. Оттого и голова работает неправильно, и мысли обрываются и перескакивают с одного предмета на другой. Вчерашнее, ненужное, от чего хочется немедля отделаться, назойливо лезет, заслоняя собой главное. А что главное? Ответ, кажется, вот он! Вертится на уме, а не дается никак, ускользает. Евдоким напрягает все силы, чтоб ухватиться за острый беспокоящий гвоздь, засевший в мозгу, но именно в этот момент кто-то тихонько начинает петь. Даже не петь, а скорбно бормотать:
Я лугами иду, ветер свищет в лугах:
Холодно, странничек, холодно.
Холодно, странничек, холодно.
Я хлебами иду что вы тощи, хлеба?
С холоду, странничек, с холоду,
С холоду, родименький, с холоду.
Я всю Русь исходил: воет, стонет мужик;
С холоду стонет он, с холоду,
С голоду воет он, с голоду.
Евдоким садится на койке, опускает ноги на пол. «Да замолкни ты!» хочет крикнуть он гневно, но вдруг облегченно вздыхает, лицо его светлеет. Светлеет лишь на секунду: ответ на мучающий его вопрос не приносит радости. Какая же радость быть человеком без хребта, без той основы, которая помогает людям выстоять под напором жизненных ветров! Одиночество от бесхребетности. Теперь Евдоким это понял. Нет у него той опоры, на которой он, казалось, твердо стоял; нет той земли собственной и обильной, которой он всеми силами стремился обладать. Выбили ее из-под ног, а ему самому, потерявшему равновесие, суют со всех сторон под бока, не дают опомниться. Правильно говорил Сашка Трагик: «Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя». Но куда податься, к кому примкнуть?
Синеватый лунный свет сеялся в открытое окно. За стенами мертвая дремота. В коридоре что-то размеренно позванивает, и сдается Евдокиму то цепи звенят, звенят, как колокола, пробуждая человеческую совесть.
Глухая ночь. Темно на душе Евдокима. Он вздыхает, поворачивается на бок и видит рядом сочувственно поблескивающие белки на заплывшем лице старика соседа. Сизый нос его кажется сейчас фиолетовым. Старик неподвижен, как труп, только серые губы шевелятся, шепчут:
Брось, паря Три к носу все пройдет. Не изводи себя, а то ври заведутся
Евдоким молчит, а старик продолжает:
Тебе жить да жить. Еще, брат, не раз попадешь сюда. А я в последний раз, слава богу.
Что, поправился? спросил Евдоким без особого интереса.
Поправился подавил вздох старик и, скривив серые губы, добавил: Из куля в рогожку поправился Помираю, паря, во как! Не нынче завтра конец маяте. Так-то, мать-мачеха, на живодерню «Туда, идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание
Небось пил немало отозвался Евдоким, чтоб сказать что-нибудь.
Было дело, паря, было Мертвой чашей пил. Эх, мать-мачеха, ужо, пожалуй, погожу помирать до завтрева. Намедни Анка грозила прийти. И придет. Не обманет девка. Сродственница моя. Седьмая вода на киселе, а душевная. Все «дядя Герасим, дядя Герасим». Жалости в ней страх! Последний гривенник отдаст. А много ли тех гривенников у бедняжки! Что говорить!.. А без половинки, вот посмотришь, не явится. Эх, мать-мачеха Спать, однако, паря, надо, светает.
Он медленно поворачивает свое отекшее тело на другой бок. Пружины койки тягуче скрипят. Евдоким так и засыпает под их унылый скулеж.
Старик ошибся: не утром, а лишь на третий день нянька привела к нему посетителей. Евдоким лежал лицом к окну и не видел, как они вошли в палату. Когда же повернулся глазам не поверил: у койки Герасима стояла та самая женщина, у которой он оказался после раденья и которая утром выставила его вон. Рядом с ней еще чуднее стоял Сашка Трагик.
Встреча, видать, оказалась неожиданной не только для Евдокима, потому что посетители, забыв про Герасима, уставились с изумлением на него. Женщина густо покраснела, даже слезы на глазах выступили.
Хы! Что это вас столбняком прошибло? подал голос старик, светлея от удовольствия.
Здравствуйте, сказал Евдоким, вытирая рукавом вспотевшую вдруг шею.
Здравствуйте ответила она чуть слышно и протянула ладонь, сложенную лодочкой.
Ну, паря, говорил я тебе давеча? Вот она Анка! взглянул старик победоносно на Евдокима.
Ты как попал сюда, Шершнев? негромко спросил Коростелев, оглядывая его с подозрением.
Так, замялся тот. По пьяному делу, вишь С галахами подрался.
Коростелев хмыкнул и ничего не ответил, покачал только осуждающе головой. Наклонился к Анне, шепнул:
Я пойду, поищу своих по палатам. Подожди меня у ворот.
Анна присела на койку возле старика, осмотрелась и сунула ему тихонько под подушку бутылку. У того глаза сразу стали маслянистыми.
Спасибо, Аннушка, невинная душа, зашмыгал он удрученно носом, кашлянул. Уж теперь проживу фомину неделю, проживу, мать-мачеха И слеза скатилась по испещренной фиолетовыми жилками щеке. Эх-ма! Всю дорогу так. Зальешь бельмы проклятой и ничего не видишь: ни злой нищеты, ни житейского остервенения, ни дикости духовной. Так и жизнь тю-тю! Смотри, паря, сердце у тебя, видать, телячье, не сверни на мою стежку-дорожку, повернулся он к Евдокиму, ищи правильных людей. С ними иди, кивнул он в сторону ушедшего Коростелева.
В это время с улицы, приглушенное порослью кленов, послышалось нестройное разноголосье, разухабистая песня, переборы гармошки. Изнывающие от скуки больные стали подниматься с коек, полезли на окна. Пробежала нянька, за ней другая.
Что там такое? спросил Евдоким.
Свадьба, кажись Или еще что-то
О! Гляди, гляди! Светы-батюшки, что деется-то!..
Погоди, кто это там?
Царь-султан турецкий в корыте едет! раздались голоса со двора. Машкарад!
Евдоким тоже спустился во двор, поковылял к забору. Орава больных и больничной челяди в желтых застиранных халатах облепила высокий железный штакетник и таращилась на улицу. Помогли взобраться и Евдокиму.
Ба-а! Что творится!..
Улица, запруженная из конца в конец пестрой толпой, кипела волнами голов, водоворотом пыли. Человек тридцать разнаряженных по-праздничному ухарей с голыми ножами в руках прыгали и кривлялись на мостовой. Потные, с воспаленными от пьянства глазами, серьге от клубившейся пыли, они остервенело бухали сапогами, выделывая немыслимые кренделя. Хриплые голоса орали дикие припевки, примитивный мотив которых состоял не более чем из трех нот.
Вслед за пьяной ватагой качались тени гармонистов, смутно различаемых сквозь серую порошу. Слышались переливы саратовок, теньканье колокольчиков. Музыкантов было человек пятнадцать, не меньше. Краснорожие, худые и черные, в оранжевых, зеленых, малиновых рубахах под ремень, они наяривали не очень ладно, зато громко и без передыха.
Но это все были цветики Приближался запряженный четверкой цугом открытый катафалк. На катафалке гроб, размалеванный черными и белыми полосами, с бубновыми тузами по бокам. В руках покойника, сложенных на животе, поблескивал высокий серебряный кубок. Вместо гирлянд цветов по стенкам гроба сплошным частоколом торчали бутылки, в бутылках плескалась водка.