О чем говорено, чур, из избы сметья не выносить! сказал в заключение Ломоносов. А к Иберкампфу, на Миллионную, на бильярде поиграть и распить ренского, верно уж не пойдем? Ну, ну Настасья Филатовна не услышит. Да я, сударь, шучу. Ин и вправду, мы на огнедышащем кратере Не праздновать, не застольные песни, видно, ныне петь. Смирение древних и пост!.. Будем трезвости слугами, будем мудры Так, к соблазнителям ни ногой?
Ни ногой, ответил, задумавшись, Мирович.
Зарок?
Зарок
Руку!
Новые знакомцы ударили по рукам.
На другой день Мирович молчком пустился в поиски указанных Филатовной камер-фурьеров Крашенинникова и Рубановского. Приглядывался он к домам, к улицам и площадям Петербурга, где мелькнули годы его ученья, и весь он теперь, после чужих краев, показывался ему таким неприглядным, суровым и бедным.
Петербург в 1762 году был все тот же, в зимние месяцыгрязный, а в летниепыльный, малоосвещенный, до крайности разбросанный и на две трети бревенчатый, чухонско-немецкий городок. Жителей в нем тогда считалось с небольшим сто тысяч. Воды его были без набережных, с навозными плотинами и деревянными мостами, ухабы зимой по улицам чуть не по пояс человека. Вместо улиц, вдоль линии Васильевского острова, шли, как в Венеции, каналы с разводными мостами на перекрестках проспектов. Кучи навоза и всякой брошенной дряни загромождали тротуары и углы перекрестков, валялись и, испуская вредные испарения, тлели на площадях. Сор, грязь и мертвечину с улиц и пустырей очищали колодники. Бездомные одичалые собаки, наводя страх на пеших и конных, бродили стаями по городу, бесились и кусали людей. От нищих, калек и всяких попрошаек не было прохода.
Покойная государыня Елисавета Петровна, в болезнях которой под конец чаще и чаще стала грезиться первая ночь ее царствования, страдала бессонницами. Она то и дело меняла свои опочивальни. В девять часов вечера никто уже не смел ездить мимо окон ее временного, деревянного Зимнего дворца, бывшего на Мойке у Полицейского моста. В девять часов смолкал весь Петербург. Раздавался по городу только бесконечный лай цепных и праздношатающихся собак да оклики на стенах Адмиралтейства и крепости часовых, которых для безопасности иной раз ставили и на перекрестках. Все помнили еще недавние времена, когда петербургские улицы, из-за поджигателей, грабителей, воров и всяких непотребных людей, на ночь наглухо запирались рогатками, так как назначаемые для обхода по городу «пристойные партии фузилиров и драгун» оказывались недостаточными. Еще в присутствии государыни дело городского благоприличия шло кое-как. Во время же ее отъездов в Москвуа она там живала по полугоду и болееулицы Петербурга приходили в окончательное запустение и порастали травой. Городские австерии, где Петр I по праздникам любил чинно выпивать, среди матросов и шкиперов, чарку тминной водки, обращались в притоны буйства и дикого разгула.
В грязь по Петербургу не было прохода. Городских извозчиков состояло в то время весьма немного. Петр III завел с них сбор по два рубля в год и дал им особые кожаные ярлыки. Люди среднего сословия в те поры более ходили пешком. Богатые и знатные, особенно гвардейские офицеры, ездили в своих экипажах или верхом. Модные щеголи и щеголихи то и дело давили пешеходов. Раз они чуть не до смерти смяли фельдмаршала Миниха. Зато доставалось и барам: уличные мальчишки, на Гороховой, Луговой (то есть Морской) и даже по Невскому, несмотря на объявления полиции, пускали бумажных змеев и тем пугали и бесили резвых вельможных рысаков. Генерал-полицмейстер Корф, с скакавшими у его кареты адъютантами, не поспевал являться туда, где оказывались беспорядки. Нередко среди белого дня на рынках или у нового, оканчиваемого постройкой Зимнего дворца, между не убранных еще хибарок, избушек, шалашей и всяких сарайчиков, раздавались отчаянные крики подравшейся черни:
Караул! Грабят! Режут!
Невская першпектива в полдень покрывалась гуляющими. Шли статские щеголи, в черных бархатных кафтанах, лосиных панталонах и ботфортах выше колен, либо в розовых и желтых, шелковых фраках, с огромными лорнетами, а когда было холоднос куньими и соболиными муфтами. Щеголихи, с затянутыми, в виде ос, тальями, несли на головах хитро устроенные прически, на манер рыцарских замков, цветочных корзин, китайских беседок и кораблей. Но и на этой первостатейной улице не обходилось без неприятностей. У кофейной Мура или магазина мод госпожи Токе, не обращая внимания на разряженных в пух и прах прохожих, лежал, растянувшись по тротуару, избитый в кровь и с разорванными портами, мертвецки пьяный матрос. Верховой конногвардеец, с громкой бранью и с обезображенным от злобы лицом, у чьего-то дома, стегал хлыстом чужого напудренного и важного кучера за то, что тот не свернул раззолоченной, с кожаными занавесками, кареты и тем помешал ему проскакать вдогонку за какою-то умчавшейся красавицей.
В средине Великого поста, в 1762 году, прошел слух о появлении на Фонтанке, в деревне Матисовке, близ нынешней Коломны, целой шайки вооруженных грабителей. Петр III вышел из себя.
О-го-го! Tausend Teufel! сказал он Корфу. Пора опять приняться за виселицы! Дед мой Петр знал это лучше всякого из нас Напишу: «approbaturPeter», и кончено, увидите о, ja!..
Виселицы, однако, не поставили. Беспорядки длились, и к ним привыкли, как к чему-то, без чего нельзя было обойтись и ужиться. На всякий уличный переполох, как на театр, в соседних домах поднимались окончины, и нарядные дамы выглядывали оттуда, следя с любопытством, из-за модных вееров, чем кончится казус.
Частные здания на Невском, со стороны Адмиралтейства, тогда начинались лишь от Полицейского моста. Отсюда, вплоть до Аничкова, по правой и левой сторонам проспекта, было немногим более десятка домов, да и то наполовину деревянных. Домовладельцы на главных улицах были большей частью иностранцы или инородцы. У разъездной площади временного Зимнего дворца, выходившего на Мойку, на Невский и Луговую, ныне Морскую, был дом купца Дюбиссона, с надписью на вывеске:
«Продажа гамбургских канареек и попугаев».
В Кирпичном переулке, наискось против нынешнего ресторана Дюссо, был дом банкира Кнутсена. На углу Гороховой и Луговойдом красильщика Краузе; у Синего моставывеска шорника Матьяса Заккова. Немного далее, по Мойке, цветочный магазин Вольфа, с надписью:
«Изрядные ананасные планты».
Еще далее, по Вознесенскому проспекту, дома: Пильхау, Рашке, Зушке, Хабасова и Клуга. У Вознесенского моста, на берегу Глухой речки, ныне Екатерининский канал, заведение оконного мастера Берга.
Придворные садыЛетний, Итальянского дворца на Литейной, в Екатерингофе и на цветочных променадах Царицына Лугабыли открыты для публики. Но в них не пускали матросов, ливрейных лакеев, женщин с платками на головах, мужчин в сапогах, а не в башмаках, и вообщекак тогда говорили в газетах и в публикациях полиции«подлого народа». Требовались модные и красивые одежды. По указу императрицы Елисаветы, ставили клейма на фалды господ, являвшихся ко двору в старых или вышедших из моды «несообразных кафтанах». После самой императрицы осталось пятнадцать тысяч почти новых платьев, несколько тысяч башмаков и два сундука чулок и лент. Между тем мясные, зеленные и рыбные лавки, кабаки и постоялые дворы невозбранно распространяли запах грязи и всякого сора, валявшихся в них и возле них. Утонченная Европа и дикая, неумытая Азия уживались рядом друг с другом.
Болотные лихорадки, повальные горячки, оспа, скарлатина и корь не покидали Петербурга. Врачей в то время было мало, и те брали непомерно дорого. Модные врачи, Монсий и Фузадьё, брали, не стесняясь, по пятнадцати червонцев за визит. Обучение детей сплошь было в руках невообразимых проходимцев. Некая иностранная фамилия «шляхетного и честного рода» печатала о себе в тогдашних газетах, что она «учит девиц, по понятию каждой, языкам, шитью, экономии, танцам, а притом и чтению Ведомостей. Другая, иноземная же особа, а именнонекоторая г-жа Ренуард (адрес: Миллионная, в доме портного Экка) публиковала, что обучает девиц языкам, арифметике, географии, истории«а также и писать».
В казенные и домашние учителя нередко попадали забираемые по понедельникам со съезжей уличные «шататели» и «пьянчужки», замешанные иногда в дебошах, кончавшихся смертоубийством.
Благородные девицы перенимали друг у друга тайны, как затягивать получше талии, как делать реверансы и налепливать на лицо мушки. В косметических лавках продавались особые, красивые коробочки с черными мушками. При найме женской прислуги спрашивали тогда:
На хозяйских ли румянах и белилах?
Знатные и богатые люди заботились о составлении библиотек из французских книг, в которые, впрочем, немногие из них заглядывали. Мужчины учились у мужчин, как надеть круглую вощанковую или треугольную пуховую шляпу; как открыть табакерку, оправлять на манжетах алансоны и пуандешпаны, нюхать табак и вынимать и встряхивать цветной, пропитанный духами a la Reine, фуляровый платок. Парикмахеры на Морской и на Невском завивали букли и заплетали и пудрили косы русским петиметрам, назначавшим друг другу вечерние свидания в не вышедшем еще из моды, со времен Лестока, трактире савояра Берляра и Иберкампфа, в гербергах, погребах Гантовера, Ретса и в вольных домах, австериях Винклерши, Шмидши, Кохши и других.
Государыня Елисавета Петровна ездила запросто на вечеринки к вельможам, кутая своей муфтой и платком руки и горло провожавшему ее графу-мужу Алексею Григорьевичу Разумовскому, под письмами к которому она в шутку подписывалась: «Ваш первый дишкантист».
У постели же ее, по простоте, со времен еще ее девичества, на разостланном тюфячке, для охраны ее, спал на полу старичок, любимый ее камердинер, впоследствии генерал-аншеф Василий Иванович Чулков. Государыня, вставая иной раз ранее его, будила верного слугу, а он трепал ее по плечу, зевая и ворча:
Ну-ну, лебедка моя! Уж ты и встала.
Друг Елисаветы, Мавра Егоровна Шувалова, урожденная Шепелева, писала к ней: «Ваша раба и дочь, и холопка и кузына», а мужа Шуваловой Алексей Разумовский, подгуляв на охоте, бил батогами.
Ко двору Елисаветы Петровны, для ловли в ее апартаментах мышей, особыми указами выписывались из Казани умелые и «пристойного вида» сибирские коты, а из-за границы мартышки «столь малые, чтобы входили в индейский кокосовый орех». Костромская помещица, Анна Ватазина, письменно предлагала государыне, коли произведут ее мужа в коллежские асессоры, поднести в дар четырех собак: Еполита, Женету, Маркиза и Жулию. В молодости Елисавета, цесаревной, писала нежные мадригалы:
Я не в своей мочи огонь утушить.
Сердцем болею, да чем пособить?
При Елисавете по улицам было видно более мирных статских. При Петре III Петербург стал наполняться разнокалиберными и дравшими нос военными.
На дворцовом плацу, чуть не ежедневно, производились шумныес криками «виват», маршировками и всякими муштрованиямивахтпарады. По улицам озабоченно и торопливо скакали адъютанты, сновали пешие и конные вестовые. Петровские, широкие и длинные, кафтаны гвардии и армия заменились куцыми и узкими мундирами, на манер прусских. Исконный зеленый цвет кафтанов и красныйворотников и камзоловразрешено заменять, по произволу командиров полков, оранжевым, голубым, лиловым, канареечного цвета и всяким. Петр III ввел еще аксельбанты и эспантоны, трости у офицеров и урядников. Он же отменил ношение на вахтпарады, за капралами и унтер-офицерами, слугами их, ружей и алебард.
В начале Великого поста Петр Федорович издал повеление: всем сановникам и вельможам, носившим титулы командиров взводов, баталионов и полков, быть неотлучно на учениях, во главе своих частей. Это приказание привело всех в неописанный конфуз. Публика с изумлением увидела по улицам, марширующих по щиколку в грязи, перед своими баталионами и взводами, генерал-фельдмаршалов: графов Александра Иваныча Шувалова и изнеженного сибарита и сластуна Алексея Разумовского, дядю государяпринца Жоржа и больного одышкой, в бархатных штиблетах на опухших, подагрических ногах, князя Никиту Юрьевича Трубецкого. Гетман Разумовский даже нанял особого голштинского офицера для уроков новой муштровки. Придворные и статские чины были не менее озадачены. Парикмахера своего Брессана государь назначил в директоры фабрики гобеленей и произвел в камергеры; ямщика же, какого-то Патрикеева, в титулярные советники.
Перед Пасхой Петр III писал к своему другу королю Фридриху, что, не остерегаясь ничего и никого, он предает себя на волю Бога и в охрану своему народу и без провожатых по Петербургу ходит пешком.
IV. Дрезденша
У Вознесенского моста стоял обветшалый и огромный, с кучею амбаров, конюшен и покосившихся флигелей, деревянный, с поросшей мхом кровлей, дом царевича Леона Грузинского. Через переулок за ним был такой же старый дом камер-фурьера Рубановского. Сюда, после неудачной справки у Крашенинникова, под вечер, подошел Мирович.
Его озадачили крики и песни пьяной черни, вырывавшиеся из грязного темного кабака, на углу этого дома, рядом с вонючею рыбною лавкой. Он поднял глазана соседнем балконе, выходившем на проспект, были вывешены, для проветривания, какие-то шубейки, подушки и детское белье. Убитая кошка валялась среди улицы.
«Нет, Кёнигсберг не в пример лучше и чище Петербурга: там аккуратнее и такого неряшества не позволят!» подумал Мирович, с трудом перейдя через растаявшую обширную лужу у спуска с Вознесенского моста. Он вошел к Рубановскому. Ему сказали, что Василий Кириллыч хотя и у себя, но после обеда перед всенощной почивает, а потому, если ему есть надобность, не угодно ли подождать.
Делать нечего. Стал дожидаться Мирович в кабинете. Он устал за день в ходьбе по городу и сильно проголодался. Комната, куда его ввели, была маленькая, душная. Пахло ладаном и к тому как бы пригорелым постным маслом. Со стены глядел портрет какого-то толстого, крупноносого протоиерея. В пяльцах у окна стояло неконченое женское шитье по бархату. На столе у диванчика лежало несколько тощих и серых тетрадок, в четвертку, тогдашних «С.-Петербургских ведомостей», две-три книжечки академических «Ежемесячных сочинений», колода старых игральных карт и в кожаном, закапанном воском переплете, объемистая книга «Камень веры».
«Ну-ка, что пишут о наших делах с пруссаками? подумал Мирович. Как ценят наши победы и что случилось нового после меня?»
Он стал просматривать «С.-Петербургские ведомости».
Новости этой газеты сильно опаздывали. В нумере от 1 марта вести из Парижа были от 1 февраля, из «Гишпании» от 18 января. Где-то была даже просто оговорка от редакции: «Иностранные газеты не бывали». О делах России с Пруссией ни слова.
«Ну, наших газетиров, злобно усмехнулся Мирович, немцы не будут сечь на Невском, коли когда-нибудь возьмут Петербург!»
Он начал перелистывать литературный журнал «Ежемесячные сочинения». В одной книжке было длинное рассуждение о кубовой краске, в другойо строении погребов. В нумере за январь была статья из английского «Спектатора» «Разговор между любовью и разумом». Мирович от нечего делать стал ее перелистывать:
Разум. Весьма бы трудно было, любезная сестрица, сойтиться нам с вами.
Любовь. Не вижу я благоразумия в браках, сделанных только для одной корысти Когда я возжигаю любовь, то возвышаю низкое состояние до знатности или повергаю высокое до подлости Кто много рассуждаеттот худо любит, а кто горячо любиттот мало рассуждает
Мирович закрыл книгу, вздохнул и задумался. «Это верно! утвердительно сказал он себе. Кто горячо любит, тот не рассуждает».
На дворе между тем стало темнеть. Езда по улицам затихла. В соседней комнате чирикали стенные часы. Сверчок трещал вблизи за сундуком. Тяжелая, темная лампада теплилась в углу, у киота. Мирович взглянул на иконы.
«Я был во тьме, подумал он, и увидел свет Да, я его увидел С острием шпаги у груди, меня ввели в заседание франмасонов И я клялся быть совершенным и справедливым. Я обновилсяиной становлюсь теперь человек. Более не злиться, не проклинать. Всепрощение, вера в людей и любовь к ним, высокая любовь Но кого я люблю более всего? Поликсену. Да где же она? Ее нет и неужели я никогда, никогда более ее не увижу?»
За дверью, в прихожей, раздался удушливый, старческий кашель. Шлепая туфлями, в комнату вошел, в халате на мерлушках, сгорбленный, сонный, худой и с крючковатым носом старик. То был Рубановский.