Куда затейливее вел себя другой старикГруздев. Этому втемяшилось, что стал собакой: спал более или менее по-человечески, а вот передвигался на четвереньках и гавкал на разные лады: кормежку встречал радостным лаем, санитаровзлобным. Ложкой не пользовался, жрал из миски, лакая. Неделю назад Груздев покусал дежурную медсестру, не пускавшую к телевизору, и тогда старика уконопатили в буйное
* * *
Зарешеченное окно в глухой серый двор, небо вечно затянуто тяжелыми облаками. Несколько дней назад под вечер в доме напротив женщина мыла окно, и нежданное солнце упало прямо на подушку. Подложил ладонь: линии судьбы высветились, а тепла не оказалосьотраженный Потом она вернула створку на место и луч улетел к другим.
Поерзал ногами. Нашарил тапочки, обулся.
Тихий Святкин стоял, как обычно, склонив плешивую голову, на коленях возле кровати: копошился, перебирая под матрасом свои сокровищакамушки, обрывки газет, заскорузлую обертку от творожной массы, еще какую-то дрянь. Старик Никаноров бранил его редким словом «мшелоимец». Оставалось загадкой, где Святкин свой хлам добываетчистотой больница похвастаться не могла, но мусор, во всяком случае, на полу не валяется: занимаясь трудотерапией, больные, в положенную им очередь, с утра до ночи шваркали по кафелю вонючими тряпками. Тем не менее стоило Святкину выйти в коридор (делал он это неохотливо, с опаской, страшась, вероятно, за сохранность оставляемых под матрасом пожитков), как он, вернувшись, озабоченно выковыривал из карманов новое добро: половинку прищепки, дырявую подошву Раз в две-три недели кто-нибудь из санитаров с матюками лишал его всего; день или два убитый утратой имущества Святкин лежал на кровати лицом вниз, потом упрямо принимался восстанавливать хозяйство. Упекли его соседи по коммуналке; Теремкова, смеясь, рассказывала, что комнату свою Святкин забил до упора, жил в норе, не досягавшей окна
Бронников сразу выбросил мысль обзаводиться каким-нибудь имуществом: бумагу с карандашом под матрасом все равно не спрячешь, это не обертка от творогасанитары отнимут; а без всего остального он обходился.
Со вздохом поднявшись, вышел в коридор.
Тут было слышнее: залихватское уханье телевизора, звонкий голос медсестры, повизгивание, громкое бормотание, чей-то бесконечный вой из-за дверей буйногопохожий на младенческое уа-уа, но тоном ниже, дальнее погромыхивание тарелоквсе сливалось в мерный шум вроде голоса моря у скал или ветра в верхушках деревьев.
Заглянул в шестуюМитина койка пуста. Побрел в туалет. На обратном пути, еще поеживаясь и чихая (хлорка ела глаза) снова заглянул. У окна все так же громко, с надрывом в голосеаж в углах звенелорассуждал инженер Блуштейн:
Броня крепка, и танки наши быстры. Что это значит? Значит ли это, что наши танки самые крепкие и самые быстрые? Ведь немецкие танки тоже были крепкие и быстрые. В частности, танк «Тигр» был очень крепкий и очень быстрый. Но в песне поется именно так: броня крепка, и танки наши быстры. Можно ли сделать вывод, что быстрота и крепость наших танковглавная причина победы? А если нет, то почему песня настаивает на том, что танки быстры, а броня крепка? Ведь именно так поется в песне, получившей всенародное признание: броня крепка, и танки наши быстры!..
Слушал его, подремывая, только человек из Кишинева; лицо у него было сплошь покрыто заскорузлой малахитовой коркой. Он ежевечерне раздирал себе физиономию, обильно кропя кровью все вокруг; раны мазали зеленкой, ногти стригли под корень; ни то ни другое не оказывало пока надлежащего действия
Митя обнаружился в закутке возле столовой у книжного стеллажа (нижний ярус занимали потрепанные экземпляры «Мурзилки» и «Советского воина», сверху пылилось десятка три книжек вроде «Советского народа на новом этапе развития общества»). Замер, уткнувшись в боковину.
У Бронникова сердце екнулостолько горя было в худой мальчишеской фигуре!
Дмитрий! Ты чего?
Вздрогнул. Лицо мокрое. Раз-два! тыльной стороной ладони по глазам.
Ничего
Что случилось?
Ничего не случилось!
Ну-ка сядь!
Всхлипнув, оторвался и сел.
В чем дело?
Вздохнул.
Да что Тяжело мне, Герман Алексеевич
Понимаю, сказал Бронников. Держись. Надо держаться.
Такое чувство, что сам скоро Митя криво усмехнулся. Петухом закричу.
Бронников кивнул.
Знаю отвлекайся. Стихи читай. Письма пиши. Мемуары Ни на минуту нельзя расслабляться. Зевнешьсломают.
Письма, говорите? со злой усмешкой переспросил мальчик. Вот, почитайте. Мама привезла
Бронников развернул тетрадный лист.
Круглый девический почерк:
«Здравствуй, Митя! Как ты поживаешь? Я поживаю хорошо»
Дочитав, медленно сложил.
Да-а-а ну что сказать
Выражение серых, мучительно сощуренных глаз было понятно: ждет чуда. Бронников взмахнет волшебной палочкой и скажет что-нибудь вроде «рики-тики-тави». И тогда Клава снова полюбит и перестанет бояться, что Митя останется психом на всю жизнь В сущности, хорошая девочка, наверное. Все как на духу выложила: что она, конечно, и Митю любит, и крепкую семью хочет, но мама консультировалась, и ей отсоветовали. Последние фразы тоже хоть куда: «Прощай, Митя. Выздоравливай. Больше не пиши».
Ну что тут скажешь, вздохнул Бронников. Можно и так посмотреть, что повезло тебе
Всхлип.
Почему это?
Потому что если б в дурку не попал, так мог и не узнать, какая она. А характерхуже шила. В мешке не утаишь, когда-нибудь вылезет Сейчас ты просто плачешьа как тогда бы обернулось?.. Забудь.
Митя вздернул подбородок.
Вы!.. вы!.. что вы понимаете?! Мы с четвертого класса за одной партой сидели!
С ума сойтис четвертого класса!.. Ты не в школе. Что за человек она, если может такое в больницу написать?! Где тебя держат ни за что!.. Ладно бы ещев армию! В армиидолг! В армииРодину защищать!.. распалялся Бронников, сам плохо понимая, при чем тут армия, при чем Родина, но чувствуя, что Мите сейчас нужно что-то именно такое. Ладно если б она на военный корабль писала! На подводную лодку! Я бы даже это понял! Но сюда?! Сюда?! Забудь, и кончим с этим!..
При последних словах Митя с облегчением разрыдался, уткнув в колени острые локти.
Бронников! донеслось от поста. Броннико-о-ов!
Послышался стук приближавшихся шагов. Санитар хмуро оглядел их (Кайлоев это был, татарская морда, чертов садист, вечно искал, к чему бы придраться), шмыгнул носом и сказал хмуро:
Бронников! Ты что тут ныкаешься? Не слышишь? Теремкова вызывает!
И встал у стены, подбочась: плетки ему не хватало, по голенищу похлопывать.
Иду, иду Митя, посиди здесь, я скоро вернусь. Не уходи.
Митя кивнул, снова вытер глаза, подпер голову, глядя ему вслед.
Шагал Бронников медленно, по-стариковски: шаркал подошвами, не поднимая глаз и сутулясь. Линялое больничное одеяние и бритая голова были здесь у всех, не удивишь; а вот заметив его погасший, почти безжизненный, обращенный внутрь себя взгляд, любой психиатр с удовлетворением отметил бы, что пациент находится на пути к выздоровлению.
* * *
Теремкова Анна Николаевнаэто была его лечащий врач.
Теперь-то он привык к тому, что есть лечащий врач (Есть еще заведующая отделением Грудень Кларисса Евгеньевна та еще сука эта Грудень.) Привык к тому, что он на положении больного: не в том смысле, что за ним должны ухаживать, давать бульон и всякое такое, а в том, что при любом проблеске воли начнут стирать в порошок.
Пришло в голову: в порошок тоже по-разному стирать можно. Скажем, если человек трет сыр для макарон, ему все равно, сколько крупинок мимо тарелки упадет; если же аптекарь готовит драгоценное лекарство, проследит за каждой. Здесь терли по-аптекарски.
Но все же в Монастыревке, по сравнению с «Кащенкой», лечение оказалось довольно слабое. Напускать на себя вид совершенно подавленного, почти неживого человека с мертвыми глазами не составляло труда (он скоро понял, что только этот простой прием позволяет избежать новых лечебных процедур и медикаментов), а вот по-глянцевски взяться за полутруп и рьяно попытаться выбить-таки из него искру живой жизнито ли руки у врачей до этого не доходили, то ли просто воображения не хватало.
Поначалу же, пока не сообразил (точнее, пока не послушался глухого голоса, твердившего ночами: смирись! молчи! сделай вид! вообще не выйдешь!..) поначалу было тяжеловато
* * *
Смешно вспомнить (главноеи впрямь не засмеяться, смеяться нельзя): все в нем в ту пору клокотало, бурлило, кипело, весь он трепетал, ожидая минуты, когда наконец рассеется этот морок: его отпустят, он сможет жить как все, получит обычные для нормального человека возможности обороны, отстаивания своего «я», своей сущностии тогда покажет им, гадам!.. он их тогда!.. он тогда их!..
Бурлил, надо сказать, почти бессознательно, потому что тот кошмар, в который его хладнокровно и сказочно просто определил Семен Семеныч (единым росчерком стального перавот уж не зря умные люди приравнивают к штыку!), в сознании не укладывался.
Он не только еще за секунду до случившегося все еще не верил, что случившееся случится, но даже и позже, когда все не только случилось, но даже и самое страшное из случившегося осталось за спиной, до конца во все это поверить не мог.
Главноев подлость Семен Семеныча не мог поверить.
Это уж просто глупость.
Почему не поверить?! Ведь не брат ему этот клятый Семен Семеныч, не сын; это если родной человек, близкий сделает какую-нибудь такую дряньну, скажем, возьмет и лежачего ногой в животр-раз! а потом и с другой стороныд-два! тогда обидно, конечно: вроде родная кровь, почти твоя собственнаяа тут такое. А этотсовсем случайный. Ему по службе положено. Он даже собственной воли, возможно, не имеет. Почему же не поверить в его гадкую, мерзкую подлость?..
Да, все верно вроде, а до конца не верилось, и опять и опять Бронников задавался своим дурацким, совсем детским, несерьезным каким-то вопросом: ну как же так?! Ведь Семен Семеныч знал, что он здоров, твердо знал! и такое с ним сотворил!.. Как же так? Ведь знал же, знал!..
Не верилось, хоть тресни. Не верилось, что все, оказывается, всерьез. Он умом-то и прежде понимал, а вот сердценет, не верило. Потому что если с ним такое всерьез (взять иза здорово живешь в психушку!), то ведь тогда и с другимитоже? И лагеря, и пуливсе это тоже всерьез, по-настоящему?! Живые людиживых?! Свои, советскиесвоих, советских?..
Встреча в кабинете главврача больницы им. Кащенко профессора Бориса Давыдовича Глянца имела характер предварительной экспертизы. Семен Семеныч, сволочь железобетонная, сидел в углу большого кабинета, на пациента, созданного своими собственными руками, не смотрел, но время от времени встревал в диалог, подзуживал врача: «Обратите внимание профессор, явная вязкость мышления, явная!»
Как будто Бронникова или вовсе здесь не было, или он являлся совершенно бесчувственным, не требующим человеческого обхождения предметом.
Он потом уже понял: участие Глянца требовалось, чтобы будущего пациента отправить в тюрьму; там он дождется судебного решения о принудительном лечении; после этого снова в «Кащенко», на основную экспертизу; а потом уж, как вышло в его случае, в Монастыревку на излечение.
Профессор Глянц при первой встрече показался человеком честным: стелил мягко (а вовсе не стелить и не мог, должно быть, все по той же причине присутствия гэбиста), толковал о переутомлении и астении (причем не в декларативной, не в диктаторской форме, а спрохвала, пространно и не страшнодескать, то ли есть, голубчик, астения, то ли нет ее; надо, батенька вы мой, посмотреть), обещал, что дело обойдется непродолжительным наблюдением и чисто профилактическим врачебным участиемтак, знаете ли, силы поддержать
После чего Бронникова перекинули в Бутырки.
Товарищи по несчастью оказались еще те: один днем и ночью бредил, настойчиво ведя с самим собой бессвязные речи; второй молчал, но каждые десять минут (независимо от времени суток) разражался громовым хохотом; третий по всем повадкам выглядел нормальным, однако, когда его увели на допрос, хохотун, с трудом сдерживая пароксизмы смеха, поведал, что тот убил жену и так затейливо обошелся с трупом, что теперь, по трудам своим, ждал освидетельствования. Про себя тоже рассказал: ничего не делал, за что сидитне знает; и громово расхохотался. В общем, в первую ночь (как ни мало она отличалась от дня: лампа неустанно жгла глаза) он почти не спал: боялся, кто-нибудь набросится
Однако ночью случилось совсем другое: хохотун все похохатывал, а под утро вдруг захрипел и свалился с койки на пол.
Бронников вскочил.
Что с вами? Слышите?
Куда там! Корчится, скулит
Эпилепсия?.. Мокрый весь, зеленый моргает сердце?
Принялся колотить в стальную дверь; реальность норовила расслоиться, приходилось делать над собой усилие, чтобы признать: это с ним, это здесь, на Земле в столице нашей Родины, в городе-герое Москве это на самом деле!..
Отбив руки, повернулся спиной, принялся долбить ногами.
Минут через пятнадцать лязгнула задвижка глазка.
Вот я кому-то постучу!
Врача! Умирает!
Задвижка снова лязгнулатеперь закрываясь.
Сидел на полу, придерживая ему голову. Тот мало-помалу перестал хрипеть. Завозился, недовольно отстранил, сел, посмотрел мутно.
Печет, зараза, сказал он, то и дело икая. Печет, сил нет. Вот тут.
Поводил ладонью у солнечного сплетения.
Минут через десять снова похохатывал (оказалось, прихватывает его каждую ночь: раз за разом Бронников стучал, добиваясь врача, раз за разом никто не являлся)
Тоскливо ему там было. Тоскливои еще как-то особенно горестно.
Потому, должно быть, что позвонить, сволочи, так и не дали, и поэтому он ни на минуту не мог отделаться от мысли: как там Кира? Ведь по моргам рыскает, Москву на ноги подняла, с ума сходит!.. Единственная надежда была, что Юрец, какая ни сволочь, какой ни предатель, а все же обмолвился: мол, так и так, взяли его, не волнуйся, проявится. Много придумывалось вариантов, как бы он мог это сделать, чтобы даже и себя при этом не выдать ах, если бы!..
А Леше каково? Это же надо такому случиться: папа пропал! В какие ворота?..
Беспрестанно думал о них, вспоминая, перебирая недавние мелочи, и вот эти-то мысли и оказывались такими горестными: ну просто до слез. Чуть отвлечешьсяи вдруг вспышка в сознании: какая-нибудь фраза, шутка, какое-нибудь мелкое происшествие, о котором несколько дней назад и не вспомнил бы, а теперь видит, какое оно было важное, сколько в нем отразилось любви, понимания!.. И опять по старому кругу: ведь не дали позвонить! Сволочи, сволочи!.. А Леша! Он еще маленький, у него психика неустоявшаяся, детская!.. ему только осенью в школу!..
Надо сказать, Кира уже переводила прежнюю вольницу на школьные рельсы: уже и новыми предметами была означена важность грядущих перемен.
Комнату оснастили письменным столом и крепким стулом, а столчерной головастой лампой на лебединой шее и двумя стаканами: один, как мыслилось Бронникову, для ручек, другойдля карандашей.
Сами карандашихорошие, кохиноровскиеизвлек из старых запасов, хранившихся со времен конструкторского прошлого. Стальных линеек и готовален тоже хоть завались, но до поры старшеклассничества им предстояло лежать невостребованными
Смешно, конечно, однако мысль, что Лешка будет пользоваться его карандашами, а потом еще циркулями, рейсфедерами и линейками, приятно грела.
Преемственность.
Мама говорила, что он, ее сын, Герман Бронников, прислушиваясь, поворачивает голову точь-в-точь как отец, а посягательства на самостоятельность встречает таким же хмурым, как у отца, взглядом.
Бронникову тоже нравилось замечать, как в сыне проявляется нечто такое, что свойственно всему роду: и поворот головы, и взгляд Кровь жизни текла, переливаясь из одного тела в другое, несла дальше и дальше что-то такое, что присуще только им, что выделяло их из бесконечного людского ряда; глупо кичиться этим отличием, потому что у всякого человека, у всякого иного рода есть нечто, что отличает от иных, мочка уха ли, родимое пятно, жест, голос, интонация. Но все же приятно представлять, как Лешкины дети и внуки, а потом и правнуки, а потом и еще более дальние потомки будут так же поворачивать голову и так же характерно вскидывать взгляд, как Бронников, как отец Бронникова, как его дед и прадед