В Москве у нас чудный сад был, в Замоскворечьи мы жили; яблони, сирень росла, а в углу ключ был и куст черносмородинный; летом никуда мы не ездили, так я, бывало, целый день в саду; в саду и варенье варила Люблю я вот, Ванечка, босою ходить по горячей земле или купаться в речке; сквозь воду тело свое видишь, золотые зайчики от воды по нем бегают, а как окунешься, да глаза там откроешь, так все зелено, зелено, и видишь, как рыбки пробегают, и ляжешь потом на горячем песке сушиться, ветерок продувает, славно! И лучше как одна лежишь, никого подружек нет. И это неправда, что старухи говорят, будто телогрех, цветы, красотагрех, мытьсягрех. Разве не Господь все это создал: и воду, и деревья, и тело? Грехволе Господней противиться: когда, например, кто к чему отмечен, рвется к чемуне позволять этоговот грех! И как торопиться нужно, Ваня, и сказать нельзя! Как хорошая хозяйка запасает вовремя и капусту и огурцы, зная, что потом не достанешь, так и нам, Ваня, и наглядеться, и налюбиться, и надышаться надо вовремя! Долог ли век наш? А молодость и еще кратче, и минута, что проходит, никогда не вернется, и вечно помнить это бы нужно; тогда вдвое бы слаще все было, как младенцу, только что глаза открывшему или умирающему. Вдали слышались голоса Арины Дмитриевны и Саши; сзади стучала по гати телега Парфена, жужжали мухи, пахло травой, болотом и цветами; было жарко, и Марья Дмитриевна, в черном платье и белом платке в роспуск, побледневшая от усталости и жары, с сияющими темными глазами, сидела, слегка сгорбившись, на тележке рядом с Ваней, разбирая сорванные цветы.
Все равно мне, что я сама про себя думаю, что с вами, Ванечка, говорю, потому душа у вас младенческая. При повороте открылась обширная поляна и на ней куча домов входами внутрь: многие походили на сараи без окон или с окнами только в верхнем жилье, без видимой улицы, кучей, посеревшие от времени. Людей не было видно, и только навстречу пылившей бричке с Ариной Дмитриевной и Сашей несся лай собак из скита. После обедни Сорокины и Ваня отправились к старцу Леонтью, жившему на пчельнике в полуверсте от скита. Проходя торопливо через тенистый перелесок на небольшую поляну, где, среди высокой травы с цветами, была слышна струя невидного ручья в деревянном желобе, Арина Дмитриевна сообщала Ване о старце Леонтии:
Из великороссийской перешел ведь он в истинную-то церковь, давно уж, будет тому лет 30, а и тогда уж немолод был. А крепкий старик, ревнитель; четыре раза под судом был, два года в Суздале отсидел; постник страшный, а уж молиться как сердитчто заведенное колесо! И все он провидит Вы уж, Ванечка, не говорите прямо, что вы православный, может, ему не понравится.
А может, он меня еще лучше наставлять начнет?
Нет, уж лучше не говорите
Да хорошо, хорошо, рассеянно говорил Ваня, с любопытством смотря на низенькую избушку, розовые мальвы вокруг и на завалине, в белой рубашке, синих портах и небольшой скуфейке на голове, седого старика с длинной узкой бородой и живыми веселыми глазами. Как пришел он, поп-то, ко мне наверх, сейчас к столу, и ну Евангелие ворошить. «Счастье, говориттвое, что с выходом, а то бы я отобрал, а картинки и которые рукописи отберу беспременно», портреты у меня висели Семена Денисова, Петра Филиппова и другие кое-какие на стене. А я еще не старый был, здоровый, и говорю: «Это еще тебе, батька, как бы я позволил, отобрать-то». Дьякон совсем пьян был, все охал, а говорит: «Прекрати, отец». Поп повалил меня на кровать и хочет из блюдечка чаем поливатькрестить, значит, но я усилился, он и слез: «До свиданья, говорит, я еще с тобой побеседую», а как я пошел их провожать, он возьми меня, да с горки и пихни. И старик заученным тоном повествовал, как он был у некрасовцев в Турции, как его хотели убить, как судили, как он сидел в Суздале, как его везде спасал крест с мощами, и он вынес из избы, низко наклоняясь в дверях, полый крест, где по медной оправе было вычеканено; «Мощи св. Петра, митрополита Московского, чудотворца, св. благоверной княгини Февронии Муромской, св. пророка Ионы, св. благоверного царевича Дмитрия, преподобной матери нашей Марии Египтяныни». Внутри, через окна, были видны иконы по полкам, красноватый огонь лампадок и свечей, книги на окнах и столе, голая скамейка с поленом в изголовье. И старец Леонтий, нараспев, смотря некстати веселыми глазами на Ваню, говорил:
Крепко, сынок, стой в вере правой, ибо что есть выше правой веры? Она все грехи покрывает и в домы вечного света водворяет. Вечный же свет Господа нашего Исуса паче всего любить надлежит. Что есть вечно, что есть нетленно, как рай пресветлый, душиспасенье? Цветок ли пленяет тебязавтра увядает, человека ли полюбишьзавтра умирает: впадут, потухнут очи ясные, пожелтеют щеки румяные, волос, зубов лишишься ты, и весь тычервей добыча. Трупы ходячиевот люди на свете сем.
Теперь легче будет, позволят церкви строить, служить открыто, старался Ваня отвлечь старика.
Не гонись за тем, что легко, а к тому, что трудно стремись! От легкости, свободы да богатства народы гибнут, а в тяжких страданьях веру свою спасают. Хитер враг человеческий, тайны козни егои всякую милость испытывать надо, откуда идет она.
Откуда такая озлобленность? проговорил Ваня, уходя со пчельника.
И еще: разве люди виноваты, что они умирают? соглашалась Марья Дмитриевна, а я так еще больше полюбила бы то, что завтра осуждено на гибель.
Любить-то все можно, да ничему одному сердца не отдавать, чтобы не быть съеденным, заметил Саша, все время молчавший.
Вот еще филозов объявился, пренебрежительно заметила тетка.
Что же, разве я без головы?
И как это он не узнал, что вы церковный? А может, провидел он, голубчик, что вы к истинной вере придете? рассуждала Арина Дмитриевна, умильно глядя на Ваню. В комнате, освещенной одной лампадкой, было почти совсем темно; в окно было видно густо-красное, желтевшее кверху небо заката и черный бор на нем за поляной, и Саша Сорокин, темнея у красневшего вечернего окна, продолжал говорить:Трудно это совместить. Как один из наших говорил; «Как после театра ты канон Исусу читать будешь? Легче человека убивши». И точно: убить, украсть, прелюбодействовать при всякой вере можно, а понимать «Фауста» и убежденно по лестовке молитьсянемыслимо, или уж это Бог знает что, черта дразнить. И ведь если человек греха не делает и правила исполняет, а в их надобность и спасительность не верит, так это хуже, чем не исполнять, да верить. А как верить, когда не верится? Как не знать, что знаешь, не помнить того, что помнишь? И тут нельзя судить: это мудро, это я буду исполнять, а топустяки, необязательно: кто тебя поставил судить так? Покуда церковью не отменены, все правила должны исполняться, и должны мы чуждаться светских искусств, не лечиться у докторов-иноверцев, все посты соблюдать. Старое православие только старики лесные могут держать, а зачем я буду зваться тем, чем не состою, и состоять, чем нужным не считаю? А как я могу думать, что только наша кучка спасется, а весь мир во грехе лежит? А не думая этого, как я могу старообрядцем считаться? Также и всякую другую веру и жизнь, все чужие уничижающие принять жестоко, а все зараз понимая, правоверным ни в какой быть не можешь. Голос Саши стих и снова раздался, так как Ваня, лежа на кровати, ничего не отвечал из темноты.
Вот вам со стороны, может быть, понятней и видней, чем нам самим наша жизнь, вера, обряды, и люди наши вами поняты могут быть, а вы иминет, или только одна ваша часть, не главнейшая, поймется тятенькой или стариками нашими, и всегда вы бы были чужанин, внешний. Ничего тут не поделаешь. Я вас самих, Ванечка, как бы ни любил, ни уважал, а чувствую, что есть в вас, что меня давит и смущает. И отцы наши, и деды наши по-разному жили, думали, знали, и нам самим не сравняться еще с вами, в чем-нибудь разница да скажется, и одно желание тут ничего не сделает. Снова умолк Сашин голос, и долго было слышно только совсем далекое пение из открытых дверей молельны.
А как же Марья Дмитриевна?
Что Марья Дмитриевна?
Как она думает, уживается?
Кто ее знает как; богомольна и о муже скучает.
Давно ее муж умер?
Давно, уж лет восемь, я еще совсем мальчишкой был.
Славная она у вас.
Ничего, больших-то понятиев тоже не очень и у нее много, проговорил Саша, закрывая окно. К воротам еще подъехала тележка с гостями; Арина Дмитриевна, почти не садившаяся за стол, побежала навстречу, и с крыльца были слышны приветственные возгласы и поцелуи. В зале, где обедало человек десять мужчин, было шумно и жарко; взятая в подмогу Маланье босоногая Фроська поминутно бегала в погреб с большим стеклянным кувшином и назад, неся его наполненным холодным пенящимся квасом. В комнате, где обедали женщины, сидели Марья Дмитриевна за хозяйку, которая бегала от стола к столу, угощая, в кухню и навстречу все подъезжавшим новым гостям, Анна Николаевна с Натой и штук пять гостей, отиравших пот с лица уже мокрыми насквозь платками, меж тем как кушанья подавались все еще и еще, пилась мадера и наливка, и мухи лезли в грязные стаканы и кучами сидели по выбеленным стенам и скатерти в крошках. Мужчины поснимали пиджаки и в жилетах поверх цветных рубашек, красные и осовевшие, громко смеялись, говоря и икая. Солнце сквозь раскрытую дверь блестело через стеклянную горку на ярко пылавших лампадках и дальше, в соседней комнате, на крашеных клетках с канарейками, которые, возбуждаемые общим шумом, неистово пели. Поминутно гнали собак, лезших со двора, и дверь на блоке, на минуту задерживаемая босой ногой Фроськи, хлопала и визжала; пахло малиной, пирогами, вином и потом.
Ну, посудите сами, наказываю ему отвечать телеграммой в Самару, а он хоть бы слово!
Сначала на погреб, обдавши спиртом, снести, а уж на другой день с дубовой корой варить, очень выходит вкусно.
На Вознесенье громовский отец Василий прекрасную речь сказал: «Блаженны миротворцыпотому и вы о Чубыкинской богадельне помиритесь и попечителю долги простите и отчета не спрашивайте!»смеху подобно!..
Я говорю 35 рублей, а он мне дает 15
Голубой, уж такой голубой, и розовые разводы, неслось из женской комнаты.
Ваше здоровье! Арина Дмитриевна, ваше здоровье! кричали мужчины торопившейся на кухню хозяйке. Стулья как-то разом зашумели, и все стали молча креститься на иконы в углу; Фроська уже тащила самовар, и Арина Дмитриевна хлопотала, чтобы гости не расходились далеко до чая.
Неужели тебе нравится эта жизнь? спрашивала Ната Ваню, пошедшего их проводить от сорокинских собак по двору.
Нет, но бывает и хуже.
Редко, заметила Анна Николаевна, снова приотворяя калитку, чтобы освободить захлопнутый подол серого шелкового платья.
Сядем здесь, Ната, я хотел бы поговорить с тобой.
Сядем, пожалуй. О чем же ты хочешь говорить? сказала девушка, садясь на скамью под тень больших берез рядом с Ваней. В стоявшей в стороне церкви производился ремонт, и в открытые двери слышалось церковное пение маляров, которым священник запретил петь внутри светские песни. Паперти, обсаженной густыми кустами шпырея, не было видно, но каждое слово было ясно слышно в вечернем воздухе; совсем вдали мычало стадо, идущее домой.
О чем же ты хотел говорить со мной?
Я не знаю; тебе, может, будет тяжело или неприятно вспоминать об этом.
Ты, верно, хочешь говорить о том несчастном деле? проговорила Ната, помолчав.
Да, если ты можешь хоть сколько-нибудь объяснить его мне, сделай это.
Ты заблуждаешься, если думаешь, что я знаю больше других; я только знаю, что Ида Гольберг застрелилась сама, и даже причина ее поступка мне неизвестна.
Ты же была там в это время?
Была, хотя и не за полчаса, а минут за десять, из которых минут семь простояла в пустой передней.
Она при тебе застрелилась?
Нет; именно выстрел-то и заставил меня войти в кабинет
И она была уже мертвою? Ната молча кивнула головой утвердительно. Маляры в церкви затянули: «Да исправится молитва моя».
Пусти, черт! куда лезешь?! а ну тебя!
А! раздавались притворные крики женского голоса с паперти, меж тем как невидный партнер предпочитал продолжать возню молча. А! еще выше, как крик тонущих, раздался возглас, и кусты шпырея сильно затрепетали в одном месте без ветра.
«Жертва вечерняя!»умиротворяюще заканчивали певшие внутри.
На столе стоял графин или сифончто-то стеклянное, бутылка коньяку, человек в красной рубашке сидел на кожаном диване, что-то делая около этого же стола, сам Штруп стоял справа, и Ида сидела, откинув голову на спинку кресла, у письменного стола
Она была уже неживая?
Да, она уже, казалось, умерла. Едва я вошла, он сказал мне: «Зачем вы здесь? Для вашего счастья, для вашего спокойствия, уходите! Уходите сейчас же, прошу вас». Сидевший на диване встал, и я заметила, что он был без пояса и очень красивый; у него было красное, пылавшее лицо и волосы вились; мне он показался пьяным. И Штруп сказал: «Федор, проводите барышню».
«Да будет воля Твоя», пели уже другое в церкви; голоса на паперти, уже примиренные, тихо журчали без криков; женщина, казалось, тихонько плакала.
Все-таки этоужасно! промолвил Ваня.
Ужасно, как эхо повторила Ната, а для меня тем более: я так любила этого человека, и она заплакала. Ваня недружелюбно смотрел на как-то вдруг постаревшую, несколько обрюзгшую девушку с припухлым ртом, с веснушками, теперь слившимися в сплошные коричневатые пятна, с растрепанными рыжими волосами, и спросил:
Разве ты любила Лариона Дмитриевича? Та молча кивнула головой и, помолчав, начала необычно ласково:
Ты, Ваня, не переписываешься с ним теперь?
Нет, я даже адреса его не знаю, ведь он квартиру в Петербурге бросил.
Всегда можно найти.
А что, если б я и переписывался?
Нет, так, ничего. Из кустов тихо вышел молодец в пиджаке и картузе, и, когда он, поравнявшись, поклонился Ване, тот узнал в нем Сергея.
Кто это? спросила Ната.
Приказчик Сорокиных.
Это, вероятно, и есть герой только что бывшей истории, как-то пошло улыбаясь, добавила Ната.
Какой истории?
А на паперти, разве ты ничего не слышал?
Слышал, кричали бабы, да мне и ни к чему. Ваня почти наткнулся на лежащего человека в белой паре с летней форменной фуражкой, сползшей с лица, на которое она была положена, с руками, закинутыми под голову, спящего на тенистом спуске к реке. И он очень удивился, узнав по лысине, вздернутому носу, редкой рыженькой бородке и всей небольшой фигуреучителя греческого языка.
Разве вы здесь, Даниил Иванович? говорил Ваня, от изумленья даже забывши поздороваться.
Как видите! Но что же вас так удивляет, раз вы сами здесь, тоже будучи из Петербурга?
Что же я вас не встречал раньше?
Очень понятно, раз я только вчера приехал. А вы здесь с семейством? спрашивал грек, окончательно садясь и вытирая лысину платком с красной каемкой:присаживайтесь, здесь тень и продувает.
Да, моя тетка с двоюродной сестрой тоже здесь, но я живу отдельно, у Сорокиных, может слыхали?
Покуда еще не имел счастья. А здесь недурно, очень недурно: Волга, сады и все такое.
А где же ваш котенок и дрозд, с вами?
Нет, я ведь долго буду путешествовать И он с увлечением стал рассказывать, что вот он совершенно неожиданно получил небольшое наследство, взял отпуск и хочет осуществить свою давнишнюю мечту: съездить в Афины, Александрию, Рим, но в ожидании осени, когда будет менее жарко для южных странствий, поехал по Волге, останавливаясь, где ему понравится, с маленьким чемоданом и тремя-четырьмя любимыми книгами.
Теперь в Риме, в Помпее, в Азииинтереснейшие раскопки, и новые литературные произведения древних там найдены.
И грек, увлекаясь, блестя глазами, снова сбросив фуражку, долго говорил о своих мечтах, восторгах, планах, и Ваня печально смотрел на сияющее переливающейся жизненностью некрасивое лицо маленького лысого грека.
Да, интересно все это, очень интересно, молвил он мечтательно, когда тот, кончив свои повествования, закурил папиросу.
А вы будете здесь до осени? вдруг вспомнил спросить Даниил Иванович.
Вероятно. Съезжу в Нижний на ярмарку и оттуда домой, как бы стыдясь ничтожности своих планов, сознался Ваня.
Что же, вы довольны? Сорокины этиинтересные люди?
Они совсем простые, но добрые и радушные, снова отвечал Ваня, недружелюбно думая о ставших вдруг так ему чужими людях.