Вероятно, эти выпученные глаза у нового капеллана отроду. Но только он и весь был такойнедобрый, колючий. Улыбался только на кафедре, да еще если по должности его никак нельзя без улыбкииногда, беседуя с прихожанами, улыбался их детишкам (ведь и Иисус Христос сказал: «Не препятствуйте им приходить ко мне»), ну, и если в кои-то веки попадался на глаза епископу, ему, наверное, улыбался тоже. Но что это была за улыбка! Дети, увидя ее, разбежались бы кто куда.
У капеллана были не волосы, а щетинабольшая часть его жизни проходила под знаком борьбы с волосами, ибо каждые десять минут он смачивал их водой и причесывал, только что не приклеивал к своему плоскому черепу проволочные пряди. У него была сплюснутая голова, нос картошкой, а над нимвыкаченные глаза, словно два шарика для пинг-понга; под жирными, толстыми, совершенно прямыми губамикрошечный мягкий подбородок. Сплюснутая голова была притом велика и как бы вдавлена в плечи, будто его однажды крепко стукнули по ней, так что шея навсегда вошла в грудную клетку. И еще обезьянья физиономия капеллана вечно пылала обидой, как будто его то и дело обижали и оскорбляли смертельно. Отчего это было так, мальчики решить не могли.
И потом, он касался любых предметов как-то безлюбовно.
Воробей прежде не понимал, что значит брать вещь безлюбовно. Однаждыони играли тогда во дворе с парикмахеромВоробей влетел на кухню напиться и с ходу схватил стакан. Тетя Тэта сказала с упреком:
Ты возьми его с любовью, сынок.
Воробей, не поняв, уставился на нее:
Что взять?
Стакан. Вещи тоже любить надо. Солонку, ложку, тарелку
Воробей не понимал ее слов, бес противоречия становился на дыбы, но тетя Тэта продолжала:
Я вот всегда смотрела еще там, дома, с какой любовью твой отец берет в руки вилы, упряжь даже ком земли на пашне и тот он берет с любовью.
Ссылка на отца лишь заставила Воробья промолчать, но не убедила. Но после этого он стал наблюдать, как люди берут в руки разные вещи. К парикмахеру приглядывался, Эдгару Бретцу и к тете Тэте тоже. Но ничего не заметил такого, из чего можно было бы заключить, что они берут в руки вещи с любовью. Берут и берут, как и всякий другой.
Но потом он увидел этого капеллана и сразу понял, о чем говорила тетя Тэта. Капеллан дотрагивался до любого предмета брезгливо, словно решительно все выпачкано в грязи. Словно ему унизительно касаться чего бы то ни былонапример, ботинки он брал в руки с таким видом, что хотелось от имени всех сапожников на свете дать ему хорошего пинка под зад.
В тот день, войдя в ризницу, мальчики тотчас почувствовали на себе злобные чары противной физиономии капеллана. Они смотрели на него как завороженные, хотя и без него было на что обратить внимание: в ризнице стояли пять облаченных министрантами делаваров. Оба Шнейдера, Кеси-Хайош, Лаци Эрдёг и Енё Надь. Воробей и Ботош растерянно топтались в дверях, переминаясь с ноги на ногу, они не понимали, что произошло. Когда служилась праздничная литаниядля чего требовалось шесть министрантов, кроме Воробья и Ботоша облачались еще четверо ребят с улицы Газ и Сенной площади. Все четверо здешние, с городской окраины. Но из тех, что стояли сейчас перед ними, только Лаци Эрдёг жил поблизости (им и принадлежал тот дом с запущенным садом, где действовали делавары), остальные проживали в центре города либо в районе вилл.
«Они думают, это корчма, кипя злобой, сказал как-то капеллан. Если еще раз кто-нибудь войдет в храм, одетый в отрепья, я его вышвырну!» Старый священник посмотрел на него пристально, словно желая разглядеть истинный источник ярости капеллана. «Это ведь пролетарский район, сын мой, сказал он. Церковь Сердца Иисусовадля бедноты».
И тем не менее министрантами оделись делавары. Вошел святой отец, тоже с недоумением посмотрел на незнакомые лица, перевел вопросительный взор на капеллана, но капеллан и не подумал дать священнику какие-либо объяснения. Резко и коротко он бросил Ботошу:
Облачайся!
Было ясно, что он обращался к Ботошу, и Шани это, конечно, понял, однако Воробей стоял с ним рядом, и потому вопрос прозвучал как будто естественно.
Ты, сказал капеллан, а он пусть убирается прочь. Воробей прижался спиной к стене храма.
Это почему же? спросил святой отец недовольно, он не любил подобные речи.
Его преподобие Эдгар Бретц, классный наставник, прислал сказать, чтобы этого в министранты не брали. Он опозорил цистерцианцев. Водит дружбу со всякими негодяями.
Ботош вспыхнул, его веснушки светились.
Со мной, сказал он, он со мной водит дружбу.
Капеллан подошел к святому отцу, наклонился к самому уху и шепотом стал объяснять ему что-то; святой отец отвернулся, как будто ему неприятна была близость капеллана, однако слушал его.
Воробей боком, вдоль стены, медленно двинулся к выходу, однако Ботош схватил его за рукав.
Погоди, сказал он.
Мальчики стояли рядом, плечом к плечу. Быть может, ждали, что на лицах делаваров появится насмешливая гримаса, но нет, их лица решительно ничего не выражали. Равнодушно и будто ничего особенного не случилось, стояли делавары у противоположной стены ризницы.
Воробью хотелось перехватить взгляд святого отца, но старик не смотрел на него; вот он поднял голову, но его глаза блуждали по потолку, как будто там начертаны были единственно спасительные истины.
Однажды они уже стояли здесь вот так, униженные, плечом к плечу. В этой самой ризнице. В воскресенье две мессы следовали одна за другой, первую служил капеллан, вторую же, сразу после него, святой отец. У капеллана были свои министранты, старик же охотней всего брал служками Воробья и Ботоша. Мальчики вошли в церковь во время проповедина кафедре стоял капеллан и читал в полный голос. Воробей еще подумал: как смело он говорит, а ведь доведись взойти на кафедру ему, Воробью, он-то, уж конечно, мямлил бы и заикался. Тогда они капеллана почти не знали, он появился в церкви лишь несколько дней назад.
Ребята на цыпочках прошли вдоль почти пустующих скамей, проскользнули под кафедрой и, войдя в ризницу, тотчас начали облачаться.
Через открытую дверь им было видно, как капеллан повернулся лицом к прихожанам, отпуская их. Ботош успел еще повторить за ним вполголоса: «Ite missa est», и тут капеллан стремительно ворвался в ризницу; его обезьянье лицо все перекосилось от бешенства.
Болваны, мужичье! завопил он. Вы у меня живо отучитесь бегать по храму, когда я читаю проповедь!
И, влепив Ботошу пощечину, шагнул к Воробью. Воробей невольно прикрыл лицо рукой.
Руки вниз! прошипел капеллан.
Не успел Воробей опустить руки по швам, как от крепкой пощечины отлетел к стене.
Старый священник, онемев, похолодев, смотрел на эту сцену; он было вскинул протестующе руку, но, поняв, что опоздал и пощечины уже не вернешь, опустил ее и промолвил только:
У нас здесь драться не принято.
Но Ботош уже сорвал с себя пелерину и, гневно сверкая глазами, торопливо развязывал шнурки стихаря; Воробей тоже лихорадочно снимал облачение.
Дети мои, сейчас начнется богослужение, сказал святой отец.
Он подошел к ним и положил руки им на плечи.
Ну-ну Гневдурной советчик.
Мальчики перестали разоблачаться, они напряженно смотрели в кроткое лицо святого отца.
Ничего подобного больше не повторится. А вы в другой раз не ходите по церкви во время службы.
Мальчики опять надели пелерины.
Воробей и сейчас верил, что святой отец одним мановением наведет порядок, он восстанет против несправедливости. Ведь сколько задушевных часов провели они вместе в часы рассвета перед алтарем в едва освещенном церковном приделе или в утренние часы, когда оконные витражи сверкают и переливаются под яркими солнечными лучами, а по стенам перебегают теплые отсветы. Святой отец защитит их.
Наконец капеллан перестал клокотать. Святой отец потер виски, словно мучимый острой болью.
Ты далеко пойдешь, domine,- сказал он капеллану, охнув, спустился с помоста, на котором стояла дарохранительница, шагнул к Воробью, двумя пальцами коснулся его подбородка, чуть приподнял с самым растерянным видом и тут же отпустил; на его лице, казалось, застыл вопрос: «И что же теперь будет?» Мальчик не разглядел на нем ободрения, на миг ему показалось даже, что глаза святого отца смотрят враждебно, но в них была только печаль, она прозвучала и в его голосе:
Тебе лучше уйти, сынок. Спасибо за помощь. Мы с тобой провели не одно хорошее утро вместе, не правда ли?
Воробей постарался улыбнуться.
Да, святой отец. И вам тоже спасибо. У него чесались кожа на голове, кончик носа, как всегда перед слезами. «Ты не задашь реву, Воробей!»приказал он себе.
Пошли! свирепо сказал Ботош. Восславим господа, святой отец.
И ты уходишь? спросил священник, но по его тону ясно было, что иного он и не ожидал. Если гонят Воробья, Ботош уйдет с ним.
Да, святой отец, сказал Шани. И больше не приду. Так что завтра утром меня не ждите.
Священник хотел что-то сказать, но капеллан перебил его:
Ступай, ступай! Делегацию за тобой посылать не будем! Сопляк!
Святой отец вздрогнул, повернулся к капеллану спиной и, словно ища спасения, взошел на помост, к дарохранительнице.
Мальчики покинули ризницу, пробрались сквозь толпу к двери и вышли из прохладной церкви на волю; их сразу охватило весенним теплом. На последней ступеньке оба остановились как по команде и обернулись растерянные; они смотрели назад, внутрь храма, просто не представляя, что же им теперь делать и куда податься. По их лицам скользили заплутавшие отблески свечей и ламп, освещавших храм; они стояли и слушали, словно никогда не бывали в церкви, и когда внутри загудел орган, сошли со ступеней и в сгустившихся сумерках зашагали прочь.
Воробей знал: сейчас к ним должен выйти Эдгар Бретц и объявить, что школа стала государственной. Интересно, какое у него будет при этом лицо, думал Воробей.
Всякий раз, как он думал об этом, в душе приятно щекотало. Теперь школа его не давила, он весело и даже, пожалуй, заносчиво бегал взад-вперед по залитым солнцем широким лестницам, словно сбросил с плеч гнет, освободиться от которого не чаял до скончания века. Со злорадством он предвкушал падение злого монаха.
Эдгар Бретц вошел к ним понурый, можно даже сказать, немного сгорбленный; он снял очки и стал протирать их, словно хотел оттянуть время.
Наша старая школа больше не принадлежит ордену цистерцианцев, проговорил он бесцветным голосом, и не было в его тоне ни пафоса мученика, ни визгливого возмущения; он стоял перед ними, погруженный в великую печаль, обездоленный, павший духом.
И тотчас волна сочувствия взметнулась в душе мальчика, и было в тот миг Воробью, наверное, тяжелее, чем Эдгару Бретцу.
Парикмахер стоял посреди своего заведения и яростно размахивал руками.
Это они умеют, кричал он, со святой миною жрать в три горла, проповедовать бедность и тут же пинками прогонять бедняков! Небось твоего болвана приятеля ниоткуда не гонят, не шпыняют почем зря. И от папаши его не воротят нос, беседуют по-хорошему, потому как он какая-нибудь да шишка! Вот скажи, кто у твоего приятеля отец, ну, кто?
У какого приятеля?
У того, что рядом с тобой сидит.
Не знаю, растерянно ответил мальчик.
Да уж точно что не мужик, не слесарь, даже не парикмахер. Не то и он вылетел бы из Сердца Иисусова как миленький, дрянь они все, эти ваши поганые любимчики, ваши святые попы. Чего рот разеваешь? Я не Христа твоего ругаю, с ним мне делить нечего. Он-то по крайней мере выгнал менял из храма. А вот ваш возлюбленный святой отец, ваш дражайший, добрейший святой отецон выгнал вас!
Не он, слабо возразил Ботош.
Не он, не он ну, не он, так другой святой в сутане. А почему же ваш-то святой отец не восстал против того, почему не сказал, что это хорошие ребята и я, мол, не позволю их выгнать?! Да потому, что у одного из вас отецслесарь чумазый, а у другогомужик-хуторянин, без роду без племени. Вот почему. Да и тоне гнать же им из-за таких, как вы, сынка господина бургомистра, сынка фабриканта и молодого барончика в придачу. А уж перед ними-то они еще как стелются, подлипалы чертовы, чтоб им ни дна ни покрышки! Но ничего, погодите немного, увидите, как они полетят вверх тормашками из школ, что воровством себе присвоили, из поместий своих постылых да имений! Только пятки засверкают! Не бойтесь, вы еще и не то увидите!
Воробей восторженно смотрел на разбушевавшегося парикмахера, близко к сердцу принявшего нанесенную им обиду, и тогда впервые подумал, как будет злорадствовать, когда Эдгар Бретц выйдет перед классом и объявит: цистерцианцы больше не хозяева в школе!
И вот поди ж ты, смех, да и только: Воробью тоже кажется, что у него что-то отняли
Некоторое время все оставалось без перемен, разве что в школе появился новый директор, краснолицый молодой человек в элегантном цивильном костюме. В первый же день он обошел все классы и везде говорил, что настал конец вековечному рабству, теперь в Венгрии все принадлежит народу и бедняку не придется больше жить в нищете, ходить босиком, с детских лет работать. «Теперь все будет по-другому!»восклицал он и размахивал руками; его сопровождали два мрачных учителя в сутанах.
Некоторое время учить продолжали все те же монахи, но школа стала иной, более шумной, все стало каким-то зыбким, неокончательным, даже заданные на завтра урокинеобязательными.
Затем в один прекрасный день был объявлен в гимназии общий сбор. Классы, один за другим, вывели во двор. Учителя-монахи стояли рыхлой группой в сторонке, возле колонны восьмиклассников, показывая, что находятся здесь лишь по приказу, точно так же как любой учащийся школы. Краснолицый директор и еще несколько цивильных поднялись на сколоченные наскоро подмостки. Он говорил почти то же, что и в день своего появления, на одном дыхании, так же жестикулируя, затем вытащил какой-то список.
По некоторым соображениям мы решили, сказал он, половину наших учащихся перевести в две другие школы: младшихв среднюю школу на улице Шейем, старшихв государственную гимназию. Сейчас я прочитаю список тех, кто перейдет в две названные школы.
Слухи об этих переменах уже ходили по городу, что-то знал о них и парикмахер.
Попам достанутся пролетарские детки, говорил он. Прежде-то они все нос воротили, а теперь вот извольте, полюбите и вы бедняков! Маленькие графья да отпрыски их благородий будут вместе с пролетарскими детьми учиться. Так-то оно и должно быть по справедливости, до сих пор им все сливки доставались, пусть теперь и опивки попробуют!
Директор читал список. Начал с первого класса, где учился Воробей, и уже на букве «б»хотя его-то фамилия была в конце алфавитаВоробей понял, что он попал на улицу Шейем. Список их класса начинался так: Аба, Арвалиш, Байза, Белезнаи, Битто, Бицо, Борбаш, Бёс Абасын помещика, у Арвалиша отецсоветник муниципалитета, Байзасын главного нотариуса, Белезнаибарон, Бицокрестьянин, Биттосын офицера, Борбашкрестьянин, Бёсподкидыш. Из них на улицу Шейем попали Бицо, Борбаш, Бёс. И Воробей.
Директор монотонно читал список, названные выходили из строя и растерянно топтались перед помостом.
Директор уже вызывал шестиклассников. К этому времени вся школа гудела, чуть ли не после каждого имени всплескивалось недовольное ворчание, иной раз раздавался громкий выкрик; краснолицый директор несколько раз поднимал глаза от списка и сердито кричал: «Тихо!»
Когда он дошел до седьмого класса, возмущение вырвалось наружу, из строя выскочил паренек с цыганским лицом, подбежал к помосту и крикнул прямо в лицо ошеломленному начальству:
Это несправедливо! Почему переводят только одних бедняков? Среди них ни одного баронапочему? Просим ответить!
Директор побагровел.
Я ничьих советов не просил! заорал он. Будет так, как мы решили! Сопляки! Ну, погодите, я вас приберу к рукам, если это не сумели сделать их преподобия!
Учителя-монахи с каменными лицами стояли возле колонны восьмиклассников, как будто ничего не слышали, ничего не видели. Даже когда весь двор взревел в ответ на грубый окрик директора, ставшего лиловым от ярости, они не пошевельнулись. Восьмиклассники бросились к помосту, тесня туда же и первоклассников. «Сами вы сопляк! Со своими приятелями так разговаривайте! Дурак! Болван!» Воздух гудел от яростных выкриков. В этом шуме и гаме малыши тоже словно с цепи сорвались, двор угрожающе бурлил, все словно взбесились, стоявшие на помосте испуганно смотрели на гимназистов, лиловая физиономия директора побелела. Казалось, еще мгновение, и все набросятся на них, но тут позади цивильных на помост поднялся Тиктак, рукой отстранил директора и стал перед бушующими детьми. Он не произнес ни звука, и все-таки вмиг воцарилась глубокая тишина; в этой немой тишине под порывами ветра уныло хлопала дверь гимнастического зала.