Ангел страха - Марк Криницкий 8 стр.


 Айда, Карабаш!  услышал он голос отца, который тут же выругался, потому что не было никакой возможности взглянуть перед собой. Порой он только слышал как сквозь свист ветра ругался отец да храпел Пегий. Иногда отец оборачивался и кричал:

 Эй, Карабаш, не отставай! Провожаем. Жеребенка бери!

И потом, обратившись к Елышу, шепотом добавлял:

 Много их С собою с кладбища взял

Елыш старался выглянуть из саней и, наконец, ему это удалось, потому что или ветер переменил направление, или сами они ехали в другую сторону. Вдруг сани стукнулись опять, как прежде, обо что-то мягкое, и Пегий стал. Елыш увидел незнакомое место и снова тот же самый бугор, по которому курилась вьюга.

 Водит круг себя водит  шепотом, нагнувшись к самому его уху, сказал отец.  Отпустить не хочет

 Но, ты!  крикнул он на задыхавшуюся в хомуте лошадь.  Где теперь дорога?

Он замахнулся на лошадь, и Елышу показалось, что они опять не туда поехали. Его маленькое сердечко начало дрожать.

Действительно, Пегому было везде по брюхо. Вьюга свистела то оттуда, то отсюда, словно издеваясь над путниками. Отец вылез из саней и помогал одной рукой лошади, которая изо всех сил работала задними ногами. Иногда они куда-то проваливались, иногда натыкались на бугры. Сани шатались во все стороны, и плачущий Елыш то и дело скатывался в снег. Отец несколько раз останавливался и бранился. Наконец, в отдалении показалось что-то похожее на кусты.

Вдруг из земли вырос странный предмет.

 Крес!  глухо сказал отец.  Не туда заехали Такие кресы по всему кладбищу стоят

Он круто повернул Пегого и стал его нахлестывать. Снова поплыли они по буграм, но теперь справа и слева потянулись кусты, и их хлестало то и дело по лицу прутьями.

 Все водит.  Эй, Карабаш, не надо!  вдруг крикнул отец в пространство.  Отпусти! Зачем! Нехорошо, Карабаш.

Как бы в ответ на это Пегий остановился, что-то страшно хрустнуло, и сани накренились.

 Оглобля!  сказал отец и начал что-то ощупывать руками в снегу.

 Оглобля!  повторил он утвердительно и сердито хлестнул Пегого по спине.

 Домой поедем! Домой!  заплакал Елыш.

 Куда домой? Тут ждать будем,  сказал отец и угрюмо сел в сани.  Замерзать будем, пока день придет. Ложись. Покройся: теплей будет. Миколай-бог наказал. Миколай-бог чуваш не любит: всех чуваш перевесть хочет

Елыш хотел опять заголосить, но вдруг что-то дрогнуло и со стоном прокатилось в пространстве, и долго еще дрожащий звук висел над всем, пока, вместе с порывом снежной вьюги, его не отнесло куда-то в сторону.

Не успел Елыш опомниться, как снова что-то с треском ударилось у них над головой, и снова стонущий, дребезжащий звук, от которого тряслись внутренности, застыл на время в воздухе. Елыш схватил отца за руку.

 Миколай-тор звонит  прошептал отец, снимая шапку.

Дребезжащие удары падали протяжно один за другим совсем близко где-то, и Елышу чудилось в них что-то сердитое и беспощадное.

Вдруг отец пригнул к нему теплое, мокрое от снега, лицо и зашептал прерывающимся голосом:

 Миколай-бог сердитый: всех чуваш перевел Троица тоже бог сердитый: людей в воде топил, церковь по лесам рубил. И Егор-бог большой: с водой пришел. Снег стаял, вода шла, Егор пришел: леса палил, скотину валил.

Он остановился, и Елыш чувствовал на своем лице его горячее, прерывистое дыхание.

 Другой бог пришел,  продолжал отец,  русский бог. Чуваш перевесть хочет.

Он угрюмо замолчал, и только свистал над ними ветер, да слышно было, как в отдалении настойчиво ударял во что-то разбитое сердитый бог Миколай.

 Домой поедем!  заплакал Елыш и толкнул отца в плечо.

Но тот не отвечал, и Елышу даже показалось, что он заснул.

А Миколай-бог звонил все чаще и чаще. Потом он, должно быть, надел на свои огромные пальцы разом много бубенчиков, и слышно было, как он звонит ими всеми за раз и тешится. И Елыш улыбнулся сквозь сон: так хорошо зазвонил бог Миколай. И он подумал, тоже засыпая:

 И Миколай хорош бог: звонит хорошо.

Потом ему показалось, что он стоит на камне у речки, и отец манит его зачем-то с того берега рукой. Поманил и ушел. Он хотел заплакать и вдруг видиткуст, а у куста стоит будто девчонка, только странно одетая; в оловянных башмачках и в медном халатике, сама вся сияет, как самовар на русской стороне у брата Степана. Стоит и протягивает ему два журавлиных яичка. Он хотел взять их, а она говорит: «Возьми одно, а другое я брошу в речку». А сама смеется и так хорошо смеется, что и Елышу стало смешно. И вдруг он понял, что это Тора-Аможе. Он протянул к ней руки, плача от радости, и хотел сказать, чтобы она не бросала в воду яичка, но она улыбнулась и бросила, и он в тот же миг проснулся.

«Так вот она какая,  подумал он,  веселая!»

Было холодно ногам и спине. В тот же миг он почувствовал, что Миколай-тор перестал звонить и отца не было возле; с ним пропали и собаки.

Он в страхе приподнялся и робко окликнул отца. Потом, переждав порыв ветра, крикнул опять и вдруг заплакал, поняв, что отец бросил его и ушел куда-то должно быть, дорогу домой искать

В воздухе заметно серело, и видны были черные сучья деревьев; сани стояли, накренясь на один бок, и Пегий тяжело дышал, помахивая головою. Елыш вскочил и побежал, утопая по пояс в снегу.

Он бежал долго, с остервенением перелезая через какие-то камни; бежал, потому что его преследовал слепой, безумный страх. Сердце его колотилось, как подстреленная птица; дыхание захватывало и язык пересох.

Но он бежал, пока, наконец, не зацепился за что-то и не покатился кубарем. В то же время ему показалось, что мелькнул свет и над ним раздался голос, сказавший что-то на непонятном языке.

Елыш поднялся и поглядел. Над ним стояла старуха и быстро говорила, показывая куда-то рукой. Он слушал, ничего не соображая, и дрожал всем телом. Потом она закашляла, и ему показалось, что это разом засмеялась целая куча татарчат.

Прокашлявшись, старуха взяла его крепко за плечо и потащила за собой туда, где горел огонек.

Елыш скоро понял, что это дверь в ту самую церковь, где жил русский бог Миколай, и перестал упираться. Сколько раз он мечтал побывать в церкви, и старуха показалась ему поэтому доброй. Они перешагнули порог и очутились в больной каменной избе, где было темно и чуть светил фонарь. Тут снова запрыгали и засмеялись татарчата, и Елыш сообразил, что старуха опять закашляла.

Наконец, она отворила большую стеклянную дверь, Елыш вошел и невольно отступил в изумлении.

Старуха опять начала браниться и что-то ворчать, но он уже не обращал на нее внимания.

Так вот где живет Миколай-тор!

А вот и он сам. Какой седой и страшный. Он был в красном халате и черной шапке В руках у него был огонь, которым он необыкновенно ловко махал направо и налево, и когда он ушел назад, на месте остался один густой дым. Это понравилось Елышу до такой степени, что он улыбнулся.

Несколько голосов где-то пели. Всюду стояли люди, все русские, и все кланялись.

Не успел Елыш пожалеть, что Миколай-тор ушел, как пение замолкло, и он опять вышел. Елышу показалось, что он что-то несет, но старуха в это время насильно наклонила ему голову, и Елыш мог только слышать как Миколай-тор, что-то сердито говорил, и когда он кончил говорить, опять запели, и на том месте, где стоял Миколай-тор, опять клубился один только дым. Потом Миколай-тор ушел совсем и даже затворил за собой оловянную дверь.

Елышу стало скучно. Тут только он начал оглядываться по сторонам. Он попробовал шагнуть вперед, но старуха догнала его и отвела в сторону. Елыш попробовал вырваться, но вдруг оцепенел от изумления: под красным, шитым деньгами и бусами навесом сидела Тора-Аможе, и перед самым ее лицом горел красный огонь. Она сидела так глубоко и тихо, что он узнал ее только по ее смуглому и черноглазому младенцу на руках. Голова у нее была покрыта белым, а одежда блистала, как медь. Он силился разглядеть выражение ее лица, но она сидела так глубоко, и от навеса на лицо ее падала густая тень.

Слезы неизъяснимой радости вдруг сперлись в груди у Елыша. Он грубо толкнул старуху и, показывая пальцем на светлый призрак, в восхищении прошептал:

 Тора-Аможе! Гляди: Тора-Аможе!

 Тора-Аможе! Тора-Аможезакивала старуха и снова затараторила по-русски.

Но Елыш уже ее не слушал.

Так вот где она живет! В благоговении, поднявшись на цыпочки, он старался заглянуть ей в лицо; поднявши плечи до самых ушей и неловко балансируя, он делал ей руками разные знаки, несмотря на то, что старуха изо всей силы давила ему на плечо.

Но Тора-Аможе продолжала сидеть все так же безмолвно и неподвижно, точно неживая

И вдруг страшное подозрение мелькнуло в душе Елыша. Он рванулся из цепких рук старухи и в два прыжка очутился у самого навеса: Тора-Аможе и ее младенец сидели все так же неподвижно Они были неживые, нарисованные Елыш не верил: ему хотелось убедиться в этом руками, и с этою целью он протянул их к тому самому месту, где темнокудрый мальчик обвивал рукою шею своей матери.

Но только его пальцы коснулись гладкой и блестящей доски, как старуха с воплем настигла свою жертву и с бранью оттащила на старое место.

Елыш больше не сопротивлялся, потому что убедился теперь совершенно ясно, что Тора-Аможе неживая. Его занимал только вопрос, отчего Тора-Аможе неживая. Вот Миколай-тор тот живой: в бубенчики звонит, и огнем машет.

И Елышу стало скучно.

Всем Миколай-тор завладал, ничего не оставил. «Леса вырубал, поля пахал,  вспомнились ему слова отца.  Ему и от чуваш тесно!»

И Елыш впервые до глубины своего детского сердца содрогнулся перед богом Миколаем. Видно, он шутить не любит! Его только один Большой Семен не боится, да и тот прячется от него по лесам. Потом вспомнился Елышу отец, и метель и Пегий на кладбище.

 От бога Миколая никуда не спрячешься: он всюду достанет. Онначальник!  прошептал Елыш и стал молиться грозному богу, для чего встал, как все русские, на колени и уткнулся лбом в землю.

Он клялся богу Миколаю, что будет русским, уйдет на русскую сторону к брату Степану; он называл его ласковыми именами, а Торе-Аможе смотрела на него с высоты, грустная и безмолвная, словно околдованная волшебным сном, и к груди ее прижимался темнокудрый мальчик, должно быть, такой же, как Елыш.

И тут только Елыш совершенно отчетливо понял, что Тора-Аможе ушла, должно быть, совсем ушла, куда-то далеко, далеко, откуда ей трудно вернуться; ушла, и оттого не приходит она в леса. И нет ее нигде: ни у чуваш, ни у русских. Ушла и унесла с собой своего темнокудрого младенца. И над полями и лесами теперь сердито царствует бог Миколай.

Ложь

 Я очень рад твоему визиту,  сказал Ширский, когда я вошел к нему в мастерскую.

Лицо его, обыкновенно ироническое, было страннорассеянно и серьезно.

 Я давно уже не работаю,  прибавил он в виде пояснения и бросил согнутый окурок папиросы на пол, где лежала еще бездна таких же окурков.

Видимо, в комнате уже давно не убирали.

Ширский осмотрелся удивленным взором и продолжал:

 У меня грязно Прости

Не глядя на меня, он собрал морщины над правым глазом, что означало у него напряженную работу мысли.

 Убеди меня, что я не сумасшедший,  сказал он вдруг, когда сел на клеенчатый диван, покрытый тонким слоем белой мучнистой пыли.

Он протянул ко мне свои уродливо-длинные руки, с костлявыми узловатыми пальцамируки горбунаи тотчас осторожным движением прижал их к верхней части груди, как будто там было главное больное место.

Сделав несколько шагов по комнате, он тем же отрывистым голосом спросил:

 Отчего ты не спросишь, где мой Христос?

Лицо его изображало странный вызов, почти ненависть. Я невольно вздрогнул, почувствовав, что здесь кроется какая-то короткая и мучительная драма.

Действительно, там, где раньше возвышался Страдающий Христос, помещалась на станке сырая глиняная масса, обернутая мокрым холстом.

Я еще живо представлял себе дивный мрамор, в котором с изумительной силой и неожиданно для всех проявился могучий талант Ширского. Я заметил, что особенно прекрасные вещи создаются всегда неожиданно, как для толпы, так и для самого художника.

Христос Ширского казался более похожим на настоящего Христа, чем все другие виденные мною раньше изображения того же рода. Казалось, что художник уничтожил пропасть времен и воскресил силой таинственного колдовства утраченные черты когда-то жившей необычайной личности.

Всякий, приближавшийся к мрамору, невольно замечал:

 Да, этоХристос!

И чувствовал благоговейное смущение, почти страх.

Лицо Ширского стало вдруг сурово-непроницаемо.

 Я уничтожил моего Христа,  сказал он спокойно.

Вероятно, я взглянул на него, как на сумасшедшего, потому что лицо его изобразило высшую степень раздражения.

 Все вы таковы!  крикнул он резко, ероша свои длинные волосы.  Вы, публика, считаете себя собственниками нашей души. Разве я не в праве был бы уничтожить его, если бы захотел?

 Ты болтаешь вздор,  сказал я, и только в этот момент почувствовал, как мне бесконечно дорого и нужно создание Ширского.

Я полюбопытствовал, где теперь находится статуя.

Он молча указал на экран, стоявший у окна.

 Я всегда оставляю за собою право уничтожить его.

 Мы не позволим тебе этого сделать,  сказал я, чтобы подразнить его.

Глаза Ширского потемнели от бешенства, но он сдержался и после длинной паузы, в течение которой, видимо, колебался что-то сообщить мне, с натянутой усмешкой произнес:

 Я его уничтожу немедленно, как только ты уйдешь.

На губах у его выступила слюна.

 Как ты зол!  сказал я.  Объяснись, пожалуйста, что все это значит.

Ширский помолчал. Лицо его постепенно изобразило, презрение.

Я встал, чтобы посмотреть Христа.

 Сядь и слушай!  сказал он с таким выражением, точно мое движение причинило ему боль.  Я хотел сказать тебе, что сейчас только послал за Меценатом. С искусством он не имеет ничего общего, но у него собачий нюх на новизну и оригинальность. За это я терплю его, хотя мне иногда стоит больших усилий, чтобы не вытолкать его в шею. Но, черт с ним!.. Ты просил меня объясниться

Он бросил рассеянный взгляд на экран, грубо заслонивший собою лик Христа.

 Тыбеллетрист  сказал он таким тоном, точно произнес мне обвинительный приговор.  Скажи: тебе никогда не приходила мучительная мысль непременно мучительная без этого признака это будет не та мысль, о которой я хочу тебе сказать мысль, что ты выводишь в твоих произведениях лиц, которые никогда не существовали и изображаешь положения и чувства, которые никогда не имели места именно в том виде, как ты их изображаешь?

Он быстро и пристально посмотрел на меня, точно желая поймать на моем лице тень скрытого смущения. Но его вопрос показался мне только странным.

 Это искусство,  отвечал я,  искусство изображает возможное, а не фотографирует бывшее действительно.

 Искусство!  вскричал он с диким хохотом.  Я ждал услышать это слово.

И тотчас же ноздри его раздулись бешенством.

 Этоложь, а не искусство. Ты клевещешь на искусство, потому что искусство должно быть творчеством и имеет свою внутреннюю правду, а ваши создания есть жалкая пародия Пародия не есть творчество. Музыка не есть пародия, и она есть творчество. Архитектура не есть пародия, и она есть творчество. И у них обеих есть своя внутренняя правда, отличная от правды вещей. У них обеих есть свои законы, отличные от законов вещей.

 Ты хочешь сказать, что есть только два искусства,  спросил я,  музыка и архитектура?

 Пока, в строгом смысле слова только два: поэзия, живопись, наконец, скульптура только в стадии возникновения, искания.

Я сказал Ширскому, что поэзия тоже имеет свои законы, отличные от законов действительности.

 Мы создаем общие или типические образы вещей, которых не знает действительность. Мы создаем свой мир, который является истолкованием мира действительного.

Ширский снисходительно улыбнулся.

 Ты ничего не истолковываешь,  сказал он с досадой и крайним раздражением.  Вот этот стул, который несомненно существует этот простой глупый стул он умнее всех твоих самых умных героев, потому что он несомненно существует у него есть эта глупая реальность, которая дает ему его внутренний смысл

Он с мучительным выражением уставился на меня.

 Не понимаешь?

Я, действительно, не понимал.

 Каждым словом твоих произведений,  продолжал Ширский, пристально глядя на меня,  ты, романист и новеллист, клевещешь на действительность. Твои герои притворяются живыми людьми; они только похожи на людей, на тебя, на меня, на каждого из нас, но в них нет настоящего жизненного углубления, которое дается только подлинною реальностью. Твои герои это повторение твоего я. Это мир под скудным углом твоего зрения, а ты выдаешь его за подлинную правду вещей. Истинный мир есть цепь индивидуальностей, а каждая индивидуальность есть неповторяемая тайна. А ты схватываешь сходное, наружное, второстепенное и кричишь: вот я ухватил жизнь. Твои повести наполнены чиновниками, профессорами, студентами, аптекарями, художниками, безумцами, праведниками, влюбленными. Ты мир подразделил на группы и каждой, из них дал ярлык и, кроме этих групп, ты в мире ничего не видишь, не воспринимаешь. Ты удивительно хорошо копируешь все общее, схожее. Твои герои обладают всеми словечками и ужимками и тем не менее ониложь! Когда я думаю о себе, я не говорю себе, что я скульптор или аптекарь. А когда я иду по выставке, обо мне говорят: вот идет тот самый горбатый скульптор. Этовнешность. Во мне есть некий важный плюс. И этот плюс есть тайна моей индивидуальности, известная лишь мне и больше никому. Наши: живопись, поэзия, скульптура,  внешние. Я презираю их.

Назад Дальше