Ангел страха - Марк Криницкий 9 стр.


В его словах я начал улавливать парадоксальную, как мне казалось, но не лишенную интереса мысль.

 Тылгун!  кричал Широкий.  Если бы кто-нибудь захотел изучать жизнь по твоим рассказам, он не узнал бы ничего, кроме самых отвратительных и противоестественных нелепостей, составляющих плод твоего дерзкого измышления. Ты тем более гадкий лгун, что врешь виртуозно, пользуясь для своей цели всеми выработанными приемами твоего лживого искусства, ты маскируешь ложь описываемых тобою чувств изображением жестов, мимики лица, подробностей костюма, картин природы. Я не отрицаю за тобою права разбираться в жизненных явлениях, замечая сходства и подобия и ставя под ними ярлыки слов: это есть мир твоих субъективных впечатлений и интересов. Но зачем ты лжешь, если ты меланхолик, что мир ужасен, или, если ты сангвиник, что он глупо-весел? Это походило бы на то, если бы я на некоторое время потерял зрение и поэтому писал: «Сегодня был удивительный день. Солнце утром больше не взошло. Не было ни домов, ни деревьев, ни людей, но над землею воцарился мрак и смешанный гул». Или если бы, будучи пьян, я сказал: «сегодня весь мир шатается». Если хочешь, изо всех видов поэзии я допускаю только лирику, как непосредственное выражение состояний индивидуального сознания. Лирический поэт говорит о глубине собственного духа: его поэзия интересна, как исповедь, ибо воистину интересна только личность, гений, сила воли, побуждающая меня к тому или другому Но ты лгун и даже больше: преступный лгун, потому что нет такого обмана, который ты не мог бы облечь для слабых, бедных душ, живущих только внешними сходствами вещей, в подобие действительности. Собственное свое отчаяние, собственную тупость, болезненность и всю твою душевную гадость ты облекаешь в кажущуюся плоть и кровь. Если бы сам дьявол, отец лжи, захотел сотворить собственную действительность, она была бы не хуже той клеветы на Бога, если Он есть, и на Его творение, которое мы видим, той, повторяю, клеветы, того пасквиля, который ты называешь искусством.

Он громко захохотал.

 Скажи, умоляю тебя: тебя никогда не мучила мысль, что твои герои могли бы быть такими или другими, делать то, а может быть, и что-нибудь другое, что ты ошибся, положил не ту черту, создал не тот нос или цвет волос?

Он с мукой глядел на меня.

 Но это не важно!  сказал я.  Необходимо схватить главное, существенное.

В то же время мне казалось, что он прав.

Герои моих повестей представились мне именно со своей отрицательной стороны. Все, что принадлежало к их индивидуальной природе, выступало передо мной, как случайность, как излишний, ненужный, вздорный балласт. Я хотел, чтобы мои герои «жили», но это была скучная и бледная имитация жизни. В своих жалких лохмотьях действительности они напоминали скорее огородные чучела, чем настоящих людей.

Ширский смотрел на меня острым взглядом, точно читая в моих мыслях.

 К чему эта ложь?  продолжал он, дружески подсаживаясь ко мне на диван.  Мы не можем быть вторыми творцами сотворенной не нами жизни. К чему бессмысленные попытки двоить реальность? К тому же все равно мы не можем пойти дальше дурной копии хорошего образца. Я люблю действительность, поклоняюсь ей, и потому не хочу поднимать руку ни на то, что есть, ни на то, что было.

Его мысли действовали на меня, как тяжелый кошмар.

 Я разбил моего Христа!  вдруг воскликнул он печально и, подойдя к окну, отодвинул экран.

Я увидел обезображенную, бесформенную мраморную глыбу, осколки на полу и точно слой белоснежной муки. Тут же стояла прислоненная половая щетка.

В глазах Ширского светилось странное вдохновение.

 Слушай меня внимательно!  продолжал он.  Ты видишь, что я сделал? Мой Христос мучил меня, потому что он лгал каждой чертой своего лица. Это был не Христос, а кто-то другой, никогда не бывший, мною придуманный и клеветавший на настоящего Христа, перед которым благоговела моя душа. Он должен был погибнуть, как узурпатор, как самозванец, погибнуть во имя правды и искусства настоящего искусства. Я долго думал о нем.

Он мечтательно провел рукой по волосам.

 Искусство должно быть творчеством, а не подражанием Об этом я уже сказал. Мы же не творцы: мыжалкие карикатуристы. Вслушайся в музыку: она свободна, она творит свое. Отчего живопись, скульптура, поэзия не могут быть свободны от рабства перед действительностью так же, как музыка? Древний мир не знал уродливого натурализма наших дней: его пластические искусства, его поэзия были музыкой. Древний мир создал циклопов, сфинксов, кентавров, сатиров. Мы же давно забыли, что такое миф. Мы уверовали в трезвую действительность, которая нам ничего не дала Я создам собственный мир, мир не существующей мечты. Я нарушу все известные пропорции и гармонии. Я буду богом моего собственного, мною созданного мира. Царство кентавров и сфинксов только преддверие моего мира.

Он сделал вдохновенный жест длинной рукой, словно прозревая образы своего мира.

 Смотри сюда!

Он медленно подошел к закутанной глиняной глыбе.

В это время отворилась дверь и вбежал Меценат. Его губастое лицо выражало смесь любопытства и беспокойства.

Заметив разбитый мрамор, он приблизился и неуверенно пощелкал языком, точно продолжая еще в чем-то сомневаться.

 Ты снял, по крайней мере, фотографию!  спросил он Ширского, как будто речь шла о вещи давно условленной между ними.

Ширский отрицательно покачал головой и с молчаливо-торжественным видом начал раскутывать глину.

Сначала мы увидели странное подобие ног и редких, точно выщипанных крыл. По мере того, как снималось полотно, обозначался костистый хребет чудовища, острые плечи и круглый голый череп. Наконец, на нас глянули гнусные черты его лица, вернееморды, в которой отвратительным образом сочеталось звериное и человеческое.

Я не мог сразу дат себе ясного отчета, что более всего поразило меня в этом изображении: противоестественность ли замысла, или глубина выражения полу-лицаполу-морды. Во всяком случае, странная работа Ширского была отмечена блуждающим, печальным лучом извращенного гения. Но по мере того, как я смотрел, я начинал понимать, что источником смутного волнения, овладевшего мною, было именно это искажение благородных форм человеческого. Это было движение назад, прочь от прекрасного человека.

Одна рука чудовища протягивалась к развязавшейся сандалии, точно оно собиралось продолжать прерванный на мгновение путь. Чувствовалось усилие, с которым оно поправляло ремень и задержало при этом слегка дыхание.

Чудовище жило, и противоестественные очертания его тела непостижимым волшебством сливались в правдивое гармоническое целое.

Оно было не только возможно, но на самом деле было, существовало!

Это чувство и поражало в странной статуе.

В тайном, трудно преодолимом страхе, смешанном с смутным беспокойством и отвращением, я перевел глаза на Ширского.

Он сидел в кресле, бледный, опустившийся, с лицом, в котором я прочел собственное выражение мучительного страха и отвращения. Он не смотрел на нас, видимо, ожидая с нашей стороны нравственной поддержки. Каждая черта его лица говорила о полном духовном истощении.

Вдруг наше внимание было привлечено Меценатом. Он разом заволновался, весь пришел в движение, пробовал что-то сказать, но толстые его губы несколько раз совершенно беззвучно раскрывались и закрывались.

Наконец, победив первое волнение и обернув к нам покрасневшее лицо, он схватился за виски и взвизгнул тоненьким фальцетом:

 Как называется это?

 Фантазия, opus  1,глухо сказал Ширский.

Меценат поднял в восторге свои толстые ладони над головой, точно призывая богов в свидетели. Лицо его, с выпученными глазами, сделалось серьезно и почти красиво.

 Да знаешь ли, шалун,  сказал он неожиданно мягко и нежно, и глаза его от умиления покрылись масляной влагой,  знаешь ли, что ты создал? Ты создал самого дьявола!

Я взглянул на Ширского и отвернулся.

 Он дрожал мелкою дрожью.

Гуськов

I

Статскому советнику Гуськову всегда казалось, что он имеет убеждения, твердые, сложившиеся долгим опытом. И теперь, слушая, как щебетала его приехавшая внучка, Варя, ему хотелось строго остановить ее.

 Это беспринципность!  наконец, сказал он.  Дальше этого идти некуда. Ведь у тебя, выходит, ничего, ничего, нет. Ты голая!..

Варя весело захохотала.

 Милый дедушка, дайте вас расцеловать! Как вы это удивительно метко

Она хотела его поцеловать, но он отстранил ее жесткою, старческою рукою.

 Да, голая, и свободная!  сказала она, гордо выпрямляясь.

 Какая же это свобода?  вскипел Гуськов.  Свобода от идеалов, законов, совести Свобода от убеждений Это не свобода, выходит, а несчастие какое-то

 Да, дедушка, если хотите, несчастие, да, конечно, несчастие Вы верно сказали

Она тоскливо сжала виски руками.

Он, сбитый с позиции, посмотрел на нее.

 Чем же ты хвалишься?

 Я и не хвалюсь. Я только говорю, что есть. Прочные убеждения имеет только тот, кто ищет спокойствия для себя.

 Ну, это ты врешь.

 Да, да, спокойствия Я тоже могла бы составить себе убеждения. Солгала бы самой себе раза два-три, зажмурила бы глаза, отложила бы решение двух-трех проклятых вопросов, а потом забыла бы об этом, заставила бы себя забыть, и вот вышло бы, что я все знаю, и нет для меня никаких проклятых вопросов.

 Люди идут из-за убеждений на смерть,  сказал сурово Гуськов.

 Ходили, дедушка, в былые, добрые времена!

 Теперь идут!

Она улыбнулась, точно хорошо знала, почему теперь люди идут на смерть.

 Почему же?  сказал он.

 Потому что, дедушка, нельзя иначе.

 Нельзя?

Он с удивлением и страхом глядел на нее.

 Надо, дедушка, разрушить старую ложь, а ложь мстит за себя. И вот выходит смерть. Понимаете, дедуся?

 Надо это и есть убеждение.

 Нет, просто противно, душно физиологически противно. Какое же тут убеждение?

Он молча пожевал губами.

 А вы стройте, новое стройте,  сказал он просительно.

И она поняла, что это он ее жалеет.

 Ухватиться не за что, дедушка Вы говорите: я голая. Я похожа на человека, который ходит среди множества одежд, но все узки или неопрятны. И он предпочитает остаться голым.

Гуськов почувствовал обиду.

 Жило жило, значит, человечество, и все напрасно. Все, значит, культура, все науки и искусствавсе зря. Так, что ли?

 Не знаю, дедушка, может быть, и есть что-нибудь не зря, да я не знаю.

 Одичали вы совсем,  продолжал Гуськов.  Среди мировой цивилизации ходите, точно варвары. Гунны вы. Разборчивые невесты. Не хотите к делу стать.

И он стал громить молодежь.

 Это уж что ж такое?.. Это хуже всякой резолюции. Революция планомерна. У нее есть своя вера. Ты и в революцию не веришь?

Варя отрицательно покачала головой.

 Ну, уж тут, голубушка, дно. Дальше этого идти некуда. Ногами упрешься

Помолчали.

 Недоучки вы, вот что!  вдруг вспомнил Гуськов.  И ты тоже курсов не кончила.

Варя молча пила кофе.

 Почему ты не кончаешь курсов? Отвечай?

 Так.

 Это не ответ.

 Не захотелось больше.

 И это не ответ.

 Так раздумалась Вот я учусь, а в мире насилие, зло, произвол и дети гибнут женщины много всякого народа гибнет, а другие на их счет отвратительно толстеют А я все учусь. И еще много зла совершится самого непоправимого И много будет и слез, и крови, и задушенных неотомщенных проклятий, а я все буду учиться. Ну, и не захотелось

Она отодвинула от себя чашку.

Гуськов почувствовал, как у него задрожали руки, но не нашелся, что возразить.

 Кому от этого будет легче?  спросил он наконец.

 Никому Я сама знаю; никому А хуже будет некоторым.

 Это сила вещей. Тут единицы ни при чем,  вспомнил Гуськов.

 Знаю. Все равно. Пусть. Я, быть может, тоже сила вещей

Она решительно закуталась в платок и угрюмо замолчала.

Он задумался.

II

Гуськов под старость всегда о чем-нибудь упорно думал. Часто по целым часам ходил и думал, и даже ночью, лежа с открытыми глазами. Думал обо всем, что случайно поражало его внимание: о турках, о Японии, о сельской общине. Теперь он думал о Варе.

«Ухватиться, дедушка, не за что». Эти слова жалобно тронули его сердце. Ложась спать, он думал, припоминая весь разговор:

«Убеждения имеет только тот, кто ищет спокойствия для себя»

Гуськов покачал головою.

 Да, для себя Это дурно.

Дальше что?

«Отложить решение двух-трех проклятых вопросов, а потом постараться позабыть, что отложил».

 Да, и будет казаться, что решил. Это бывает.

Ему стало неприятно от сознания, что и с ним это бывало.

Он всегда говорил себе:

 Это прочту потом

И не читал.

Когда думал о Боге, о смысле жизни, то кончал словами:

 Да, это очень важно. Об этом нужно еще подумать.

Но никогда не думал.

И, хотя не думал, но ему казалось, что он решил эти вопросы.

И это вошло в систему. Никогда ничего не решать, а только скользить по поверхности. Сколько книг было прочитано таким образом. Это было удобно и спокойно. В результате все-таки что-то как будто оставалось. Смутная память о чем-то читанном, вскользь подуманном.

Это и были «убеждения», «идеалы».

И сейчас было от того мерзко на душе.

Больше всего он уяснил себе свои убеждения в разговоре. Выходил спор. И вдруг ему казалось, что надо так, а не так. Если он был не уверен в своих взглядах, он старался рассердиться, и тогда в нем вдруг рождалось упорство, которое помогало стоять на своем.

И он спорил и уходил с убеждением, что говорил продуманно и зрело. Но бывало также, что сознавал со стыдом, что врал, как мальчишка. И это в шестьдесят пять лет.

Бывало и так, что утром думал одно, а вечером другое. В сердцах и в благодушном настроении признавал разное. Иногда сознавал ненормальность этого и тогда неизменно успокаивал себя:

 Да, пора, пора разобраться. Уже шестьдесят пять лет.

И сейчас он понимал, что так рассуждать в шестьдесят пять лет было смешно.

На самом деле, он с иезуитскою хитростью оберегал свой покой, избегая излишнего копания в душе.

Мнения для обычного душевного обихода старался выбирать средние, которых держалось большинство, но слегка презирал в них отсутствие оригинальности. Он был убежден, что он в глубине души сильная оригинальная личность. Поэтому вслух всегда высказывался несколько запутанно и неясно. Любил поддерживать за собою репутацию острослова. Иногда даже говорил крайности, которые, впрочем, никого не пугали.

Так воспитал и детей. Старался им внушить ту же манеру. Боялся, чтобы не наделали хлопот.

И дети были, вероятно, такими же, как он.

Но вот пришла эта, последняя

Гуськов медленно разделся и погасил свечу.

Да, очевидно, жизнь все-таки делает свои выводы из недодуманных мыслей. Она стережет.

Ему хотелось бы помолиться, но вдруг стало лень. И Бог представился каким-то темным, темным. И даже он не знал наверное, был Бог или нет.

Ведь и об этом он хотел подумать всерьез когда-то лет сорок назад.

И самая цифра 40 лет была теперь смешна.

Разве он знал сейчас, кто он, собственно,  христианин или язычник, и что такое христианство. Кто был Иисус Христос и был ли он Бог

Машинально Гуськов несколько раз перекрестился, но потом бросил и лег в постель. И вдруг стал думать о Варе,  упорно, как всегда ночью.

Как она ходит, говорит, смеется. Все в ней было так разумно и отчетливо. Эта не допустит сама с собой сделок. И вновь его охватила острая жалость

Думал о себе заботился о своем физическом и душевном комфорте и не думал о тех, кто будет после.

И вот они пришли уже

Пришли без злобы к нему

 «Милый дедушка»

Милый Он казался себе темным, большим, грубым и неопрятным животным.

И ему бы хотелось, чтобы его лучше презирали и ненавидели

Главное, и он, ведь, воображал, что кого-то любил детей, ее, внучку

И в этом, как во всем, было лицемерие. Целовал, покупал шоколад, иногда играл как играют со щенятами, пока не надоест. Не любил, когда много спрашивают Отделывался прибаутками, общими местами.

Так они и повырастали, точно кустики около старой березы.

 Любил

У Гуськова заколотилось сердце.

Он и эту вот свою мебель любил Любил, потому что не стоило труда любить.

Кормил, посылал в школу. А чему там учат, не интересовался. Только не любил в журнальчике единиц и двоек и спрашивал:

Назад Дальше