Проза - Цветаева Марина Ивановна 6 стр.


Вы говорите: «Как я могу любить Вас? Я и себя не люблю». Любовь ко мне входит в Вашу любовь к себе. То, что Вы называете любовью, я называю хорошим расположением духа (тела). Чуть Вам плохо (нелады дома, жара, большевики)я уже не существую.

Домсплошной «нелад», жаракаждое лето, а большевики только начинаются!

Милый друг, я не хочу так, я не дышу так. Я хочу такой скромной, убийственно-простой вещи: чтобы, когда я вхожу, человек радовался».

Тут, дружочек, я заснула с карандашом в руке. Видела страшные сны,  летела с нью-йоркских этажей. Просыпаюсь: свет горит. Кошка на моей груди делает верблюда. (Аля, двух лет, говорила: горблюд!)

Любитьвидеть человека таким, каким его задумал Бог и не осуществили родители.

Не любитьвидеть человека таким, каким его осуществили родители.

Разлюбитьвидеть вместо него: стол, стул.

Семья... Да, скучно, да, скудно, да, сердце не бьется... Не лучше ли: друг, любовник? Но, поссорившись с братом, я все-таки вправе сказать: «Ты должен мне помочь, потому что ты мой брат... (сын, отец...)» А любовнику этого не скажешьни за чтоязык отрежешь.

В крови гнездящееся право интонации.

Родство по крови грубо и прочно, родство по избраниютонко. Где тонко, там и рвется.

Моя душа чудовищно-ревнива: она бы не вынесла меня красавицей.

Говорить о внешности в моих случаяхнеразумно: дело так явно, и настольконе в ней!

«Как она Вам нравится внешне?»А хочет ли она внешне нравиться? Да я просто права на это не даю,  на такую оценку!

Яя: и волосыя, и мужская рука моя с квадратными пальцамия, и горбатый нос мойя. И, точнее: ни волосы не я, ни рука, ни нос: яя: незримое.

Чтите оболочку, осчастливленную дыханием Бога.

И идите: любитьдругие тела!

(Если бы я эти записи напечатала, непременно сказали бы: par dépit).

Письмо о Лозэне:

«Вы хотите, чтобы я дала Вам краткий отчет о своей последней любви. Говорю любви, потому что не знаю, не даю себе труда знать... (Может быть: все, что угодно,  только не любовь! Новсе, что угодно!)

Итак: во-первыхбожественно-хорош, во-вторыхбожественный голос. Обе сии божественностина любителя. Но таких любителей много: все мужчины, не любящие женщин, и все женщины, не любящие мужчин.

Он восприимчив, как душевно, так и накожно, это его главная и несомненная сущность. От озноба до восторгаодин шаг. Его легко бросает в озноб. Другого такого собеседника и партнера на свете нет. Он знает то, чего Вы не сказали и может быть и не сказали бы... если бы он уже не знал! Чтущий только собственную лень, он не желая заставляет Вас быть таким, каким ему удобно. («Угодно» здесь неуместно.  ему ничего не угодно.)

Добр? Нет. Ласков? Да.

Ибо добротачувство первичное, а он живет исключительно вторичным, отраженным. Так, вместо добротыласковость, любвирасположение, ненавистиуклонение, восторгалюбование, участиясочувствие. Взамен присутствия страстиотсутствие бесстрастия (пристрастности присутствиябесстрастие отсутствия).

Но во всем вторичном он очень силен: перл, первый смычок.

А в любви?

Здесь я ничего не знаю. Мой острый слух подсказывает мне, что само слово «любовь» егокак-торежет. Он вообще боится слов, как вообщевсего явного. Призраки не любят, чтобы их воплощали. Они оставляют эту роскошь за собой».

«Люби меня, как тебе угодно, но проявляй это так, как удобно мне. А мне удобно, чтобы я ничего не знал».

Воля в зле? Никакой. Вся прелесть и вся опасность его в глубочайшей невинности. Вы можете умереть, он не справится о вас в течение месяцев. И потом, растерянно: «Ах, как жаль! Если бы я знал, но я был так занят... Я не знал, что так сразу умирают...»

Зная мировое, он, конечно, не знает бытового, а смерть такого-то числа, в таком-то часуконечно, быт. И чумабыт.

Но есть, у него, взамен всего, чего нет, одно: воображение. Это его сердце, и душа, и ум, и дарование. Корень ясен: восприимчивость. Чуя то, что в нем видите вы, он становится таким.

Так: денди, демон, баловень, архангел с трубойон все, что вам угодно, только в тысячу раз пуще, чем хотели вы. Игрушка, которая мстит за себя. Objet de luxe et d'artи горе вам, если это objet de luxe et d'art станет вашим хлебом насущным!

Невинность, невинность, невинность!

Невинность в тщеславии, невинность в себялюбии, невинность в беспамятности, невинность в беспомощности...

Есть, однако, у этого невиннейшего и неуязвимейшего из преступников одно уязвимое место: безумнаятолько никогда не сойдет с ума!  любовь к няне. На этом раз навсегда исчерпалась вся его человечность.

Итогничтожество, как человек, и совершенство, как существо.

Из всех соблазнов его для меня я бы выделила три главных: соблазн слабости, соблазн бесстрастияи соблазн Чужого.

Москва. 19181919

Из дневникаГрабеж

2 часа ночи. Возвращаюсь от знакомых, где бываю каждый вечер. В ушах еще последние, восхищенно-опасливые возгласы: «Какая смелая! Однав такой час! Когда кругом грабеж. И все эти драгоценности!» (Сами же просят сидеть, сами же не оставляют ночевать, сами же не предлагают проводить,  и я выхожу смелая! Так и собака смела, которую люди из сеней выталкивают в стаю волков.)

Итак, третий час ночи. Луна прямо в лицо. Ловлю ее как в зеркало в серебряный щит кольца. Тонкий голосок фонтана, нерусская и многословная жалобатак младшая жена жалуется в гареместаршей. Так персияночка жаловалась, сквозь косы и чадры (бусы и чадры, слезы и чадры), зряникомуна разинском челне. Фонтан: пушкинская урна на Собачьей площадке,  пушкинская потому, что в доме напротив Пушкин читал своего Годунова. ПочтиБахчисарайский фонтан! Подставляю лицолуне, слухводе: двойное струенье

Луны, воды

Двойное струенье...

Струенье... строенье... сиренью... стремленье... (Какое вялое слово! Пустое. Не четастремглав.)

На углу Собачьей и Борисоглебского овеваю платьем двух спящих милиционеров. Сонно подымают глаза. Не живее тумб, на которых спят. Праздная мысль: «Эх! Чтобыограбить!» Девять серебряных колец (десятое обручальное), офицерские часы-браслет, огромная кованая цепь с лорнетом, офицерская сумка через плечо, старинная брошь со львами, два огромных браслета (один курганный, другой китайский), коробка папирос (250! подарок)и еще немец-кая книга. Но милиционеры, не прослышав моего совета, спят. Миновала пекарню Милешина, бабы-ягинскую избу, забор,  вот уже мои два тополя напротив. Дом. Уже заношу ногу через железку ворот (ночью ход со двора)как из-под навеса крыльца:Кто идет?

Малый лет восемнадцати, в военном, из-под фуражкилихой вихор. Рус. Веснушки.

Оружие есть?

Какое же оружие у женщин?

Что это у вас тут?

Смотрите, пожалуйста.

Вынимаю из сумки и подаю ему, одно за другим: новый любимый портсигар со львами (желтый, английский: Dieu et mon droit), кошелек, спички.

А вот еще гребень, ключ... Если вы сомневаетесь, зайдемте к дворнику, я здесь четвертый год живу.

А документ есть?

Тут, вспоминая напутствия моих осторожных друзей, добросовестно и бессмысленно парирую:

А у вас документесть?

Вот!

Белая под луной сталь револьвера. («Значитбелый, а я почему-то всегда думала, что черный, видела черным. Револьверсмертьчернота».)

В ту же секунду через мою голову, душа меня и цепляясь за шляпу, летит цепь от лорнета. Только тут я понимаю, в чем дело.

Опустите револьвер и снимайте обеими руками, вы меня душите.

А вы не кричите!

Вы же слышите, как я говорю.

Опускает и, уже не душа, быстро и ловко снимает в два оборота обкрученную цепь. Действие с цепочкойпоследнее, «Товарищи!»это я слышу уже за спиной, занося ногу через железку ворот.

(Забыла сказать, что за все время (минуту с чем-то) нашей беседы по той стороне переулка ходили взад и вперед какие-то люди.)

Военный оставил мне: все кольца, львиную брошь, самое сумку, оба браслета, часы, книгу, гребень, ключ.

Взял: кошелек с негодным чеком на 1000 рублей), новый чудный портсигар (вот оно, droit без Dieu!), цепь с лорнетом, папиросы. В общем, если не по-божескипо-братски.

На следующий день в 6 часов вечера, на М<<алой>> Молчановке его убили! (Напали среди светла вечера на какого-то прохожего, тот дал себя ограбить и, пропустив, выстрелил в спину.) Он оказался одним из трех сыновей церковного сторожа соседней Ржевской церкви, вернувшихся, по случаю революции, с каторги.

Предлагали идти отбирать вещи. С содроганием отвергла. Какя, живая (то естьсчастливая, то естьбогатая), пойду отбирать у него, мертвого, его последнюю добычу?! От одной мысли содрогаюсь. Так или иначе, я его последняя (может бытьпредпоследняя!) радость, то, что он с собой в могилу унес. Мертвых не грабят.

Расстрел царя

Возвращаемся с Алей с каких-то продовольственных мытарств унылыми, унылыми, унылыми проездами пустынных бульваров. Витринажалкое окошко часовщика. Среди грошовых мелочей огромный серебряный перстень с гербом.

Потом какая-то площадь. Стоим, ждем трамвая. Дождь. И дерзкий мальчишеский петушиный выкрик:

Расстрел Николая Романова! Расстрел Николая Романова! Николай Романов расстрелян рабочим Белобородовым!

Смотрю на людей, тоже ждущих трамвая, и тоже (то же!) слышащих. Рабочие, рваная интеллигенция, солдаты, женщины с детьми. Ничего. Хоть бы кто! Хоть бы что! Покупают газету, проглядывают мельком, снова отводят глазакуда? Да так, в пустоту. А может, трамвай выколдовывают.

Тогда я, Але, сдавленным, ровным и громким голосом (кто таким говорилзнает):

Аля, убили русского царя, Николая II. Помолись за упокой его души!

И Алин тщательный, с глубоким поклоном, троекратный крест. (Сопутствующая мысль: «Жаль, что не мальчик. Сняла бы шляпу».)

Покушение на Ленина

Стук в дверь. Слетаю, отпираю. Чужой человек в папахе. Из кофейного загарабелые глаза. (Потом рассмотрела: голубые.) Задыхается.

Вы Марина Ивановна Цветаева?

Я.

Ленин убит.

О!!!

Я к вам с Дону.

Ленин убит и Сережа жив! Кидаюсь на грудь.

Вечер того же дня. Квартирант-коммунист 3<<ак>>с, забегая в кухню:

Ну что, довольны?

Туплю глаза,  не по робости, конечно: боюсь слишком явной радостью оскорбить. (Ленин убит, белая гвардия вошла, все коммунисты повешены, 3<<ак>>спервый)... Ужевеликодушье победителя.

А выочень огорчены?

Я? (Передергиванье плеч.) Для нас, марксистов, не признающих личности в истории, это, вообще, не важно,  Ленин или еще кто-нибудь. Это вы, представители буржуазной культуры... (новая судорога)... с вашими Наполеонами и Цезарями... (сатанинская усмешка)... а для нассс, знаете. Нынче Ленин, а завтра...

Оскорбленная за Ленина (!!!) молчу. Недоуменная пауза. И быстро-быстро:

Марина Ивановна, я тут сахар получил, три четверти фунта, мне не нужно, я с сахарином пью, может быть, возьмете для Али?

(Этот же Икс мне на Пасху 1918 г. подарил деревянного кустарного царя.)

Чесотка

Сейчас в Москве поветрие чесотки. Вся Москва чешется. Начинается между пальцами, потом по всему телу, подкожный клещ, где останавливаетсянарыв. Бывает только по вечерам.

На службах надписи: «Рукопожатия отменяются». (Лучше быпоцелуи!)

И вот недавнов гостях, родственник хозяйки, тоже гость, настойчиво и с каким-то сдержанным волнением расспрашивает хозяйку дома о том, как это, и что это, и с чего это начинается, и от чего кончаетсяи кончается ли.

И ее неожиданно прозревший возглас:

Абраша, наверное, у тебя самого чесотка!

(«Чесотка» в ее представлении, очевидно,  сам клещ. Блохи, мухи, тараканы, клопы, чесотки.)

С уходящими под видом шутки никто не прощается за руку. Хозяин, во избежание, даже целуется. Гость противенбуржуй. Достаточно омерзителен и без чесотки. Гостьтрус и воздержавшимся сочувствует. Чесоткамерзость. И, учитывая все, всю бессмысленность жеста и жертвы, в полном отчаянии и похолодании, не только протягиваюно еще необычайно долго задерживаю его руку в своей.

Рукопожатие, воистину чреватое последствиями: тебе, чесоточному, уверенность в моей благосклонности и посему (учитывая чесотку!) вдвойне бессонная ночь: мне, не чесоточной,  чесотка и посему (учитывая твою уверенность!) тоже вдвойне бессонная ночь.

Как он спал, не знаю. Я, по крайней мере, не чесалась и не чешусь.

Fräulein

Голодная толчея Охотного ряда. Продают морковь и малиновые трясучки, на картонных поддонниках, мерзкие. Не сдавшиесяснуют, безнадежныеслоняются. Вдругзнакомый затылок: что-то редкое, русое... Опережаю, всматриваюсь: молочные глаза, печальный красноватый клювFräulein. Моя учительница немецкого из моей последней гимназии.

Guten Tag, Fräulein!испуганный взгляд.  Не узнаете? Цветаева. Из гимназии Брюхоненко.

И она озабоченно:

Цветаева? Куда же я вас посажу?  И, останавливаясь:Да куда же я вас посажу?

Ну, тетка, проходи, что ли!

Не вынеслинемецкие мозги!

Ночевка в коммуне

Сижу в гостях. Просят сказать стихи. Так как в комнате коммунист, говорю «Белую гвардию».

Белая гвардияпуть твой высок...

За белой гвардиейеще белая гвардия, за второй белойтретья, весь «Дон», потом «Кровных коней» и «Царю на Пасху»,  словом, когда опоминаюсь12 часов, а ворота моего дома непременно заперты.

Ночевать мне здесь нельзя«порядочный дом», с прислугами, с родственниками, остается одно: идти на Собачью площадку и спать под звуки пушкинского фонтана. О чем объявляюсмеясь, встаю и твердым шагом иду к двери. И, уже в дверях, певуче:

Маринушка!

Да?

Вы серьезно собираетесь спать на улице?

Совершенно.

Но ведь это же...

Да, очень, но...

Тогда идемте к нам, в коммуну.

Но, может быть, вам неудобно?

Отчего? У меня отдельная комната.

Тогдаспасибо.

Сияю, ибо, несмотря на весь внутренний авантюризм, верней: благодаря всему внутреннему авантюризму, весьма и весьма обхожусь без внешнего! (NB! Из ночевки на коммунистической улице к ночевке в коммунистическом домеавантюра все-такипервое!)

Идем. Коммуна недалеко: великолепный каменный особняк, напоминающий Англию (никогда не была). Входим. Лестница с ковром. Тишина бархата. Тишина ночи. Мозолями рук по бархату перил. Проходим через пустую (и людьми и едой) столовую, еще через несколько комнатпришли. Похоже на полуторный номер гостиницы: комната, заворачивая, образовывает крюк. Привиденский штофный занавес, за которым незримое окно из несомненноцельного стеклаесли не выбито Октябрем. Мебельная мелочь, вроде столиков, этажерок, жардиньерок. Низкая деревянная резная кровать, очень глубокая, очень разлатая. Для долгих лежаний, для поздних вставаний. Для лени, для неги, для жиру, для всего, что ненавижукровать!

Вот здесь вы будете спать, Маринушка.

А вы?

А я на диване, в кабинете.

(Кабинет, очевидносам крюк.)

Нет, я на диване! Я обожаю на диване! Я дома всегда спала на диване! Даже на собачьем! Когда приезжала из пансиона! А собака, поняв, что я заснула, тоже лезла и самым наглым образом спала у меня на голове... Честное слово!

Но вы не в пансионе, Маринушка!

Не напоминайте мне, дружочек, где я!

Садимся. Курим. Беседуем. Уступает мне свой ужин: кусочек хлеба, три вареных свеклы и стакан чая с кусочком сахара.

А вы?

Я уже ужинал.

Где? Нет, нет, вместе!

Говорим о стихах, о Германии, которую оба страстно любим, расспрашивает о моей жизни.

Вам очень трудно живется?

Смущаюсь, скрашиваю.

И он:

Маринушка, Маринушка... Ну, я скоро получу немножко муки, я вам тогда принесу... Как все это ужасно!

Я:

Да уверяю вас...

Он, думая вслух:

Может быть, удастся достать немножко пшена...

(И беспомощно):

А уехать на югсовсем невозможно?

(Ответственный работник!)

Смотрю в лицо: прелестное, худое; в глаза: карие, в роговых очках. И такое сознание его невинности, неповинности, такое задохновение жалости и благодарности, что... но слезы уже текут, и он, испуганно:

А вести с Юга у вас, по крайней мере, не плохие?

Сплю, конечно, на кровати,  ни собаки, ни уверения не помогли. Перед сном еще перекликаемся.

Назад Дальше