История моего бегства из венецианской тюрьмы, именуемой Пьомби - Джакомо Казанова 16 стр.


Я шел в течение двух часов и с наступлением ночи остановился возле крестьянского дома, где мне дали сыру, хлеба, яиц и вина и где я решил спать на соломе. Поскольку у них не было сдачи с цехина, я послал хозяина к церкви, сказав, что охотно купил бы себе плащ. Когда он вернулся, я уже спал, и он не стал меня будить; утром он показал мне старый синий сюртук из толстого сукна, принадлежавший кюре. Я дал ему два цехина и двинулся дальше. В Фельтре я купил себе башмаки и верхом на осле проехал через деревушку, именуемую Скала. Находившийся там стражник даже не спросил мое имя. Я нанял повозку, запряженную двумя лошадьми, и вечером прибыл в Борго ди Вальсугана, где на условленном постоялом дворе и отыскал монаха. Если бы он сам не подошел ко мне, я бы ни за что его не признал. Зеленый сюртук и шляпа, нахлобученная поверх хлопкового колпака, делали его неузнаваемым. Он сказал, что получил все это добро от одного мызника в обмен на мой плащ и один цехин; он добрался до Борго этим утром и отменно поел. Он закончил рассказ, честно признавшись, что не ожидал меня увидеть, поскольку полагал, что слово свое я держать не намерен. Весь следующий день я писал письма, не вылезая из постели. Отец Бальби строчил дерзкие письма отцу настоятелю своего монастыря и остальным братьям, а нежныеслужанкам, которых он обрюхатил. Я написал около двадцати писем, десяток или дюжину из нихв виде посланий, где описывал происхождение полученных мною шести цехинов.

Назавтра я ночевал в Перджине, куда повидаться со мной приехал юный граф Альберг, узнав непонятно откуда, что мыте самые беглецы из Венеции. Я попал в Тренто, а оттудав Больцано, где, не имея больше денег, чтобы продолжить свой путь, представился одному старому банкиру по имени Менш и попросил дать мне надежного человека, чтобы отправить его с поручением привезти мне денег из Венеции. Я также попросил его порекомендовать нам хорошую гостиницу, чтобы ждать там возвращения нарочного. Этот банкир, который не переставая смеялся, выполнил все, о чем я попросил. Через неделю, в течение которой мы не выходили из комнаты, а я провалялся в постели, посыльный вернулся, принеся мне переводной вексель в сто цехинов на имя того же Менша. На эти деньги я смог приодеться; но прежде я отказался от обязательств по отношению к отцу Бальби, который то и дело твердил, что без него я бы погиб, тем самым давая мне понять, что является теперь законным владельцем по крайней мере половины моего будущего добра.

Наняв почтовых лошадей, поскольку я хотел спать по ночам, на четвертый день мы прибыли в Мюнхен. С каждым днем мой спутник становился все более несносным. На каждом новом постоялом дворе он влюблялся в очередную служанку; он не умел ни говорить, ни компенсировать свой дурной характер хорошими манерами или деньгами, и я умирал от хохота, наблюдая, как тирольские дурнушки награждали его оплеухами, которые он сносил с ангельским терпением. Он считал меня скупцом и мерзавцем, поскольку я отнюдь не намеревался ссужать ему деньги, с помощью которых он надеялся сокрушить их добродетель.

Сначала я остановился в Серфе, где, как мне тотчас же стало известно, уже какое-то время проживали два юных венецианца из знаменитого семейства Конт*** в сопровождении графа Помп*** из Вероны. Но поскольку мы не были знакомы, я не подумал о том, чтобы пойти представиться им, тем более что у меня больше не было нужды встречаться с отшельниками. Я должен был выразить свое почтение графине Коромини, знавшей меня в Венеции и занимавшей заметное место при дворе.

Эта знаменитая семидесятилетняя дама очень любезно приняла меня и обещала поговорить с курфюрстом и попросить, чтобы мне предоставили здесь официальное убежище. Назавтра она объявила, что преуспела в этом деле в отношении меня, но не моего спутника, ибо курфюрст не желал иметь дело с орденом сомасков, один из монастырей которых находился в Мюнхене; они могли бы предъявить свои права на отца Бальби, поскольку тот бежал из ордена. Графиня посоветовала мне вывести его из города и поселить в надежном месте во избежание какого-нибудь подвоха, который ему могли бы устроить его собратья по вере.

Сначала я посетил иезуита, духовника курфюрста, чтобы заручиться рекомендациями для незадачливого монаха в один из городов империи. Иезуит принял меня скверно. Он небрежно заметил, что в Мюнхене меня знают как облупленного. Я сухо спросил его, следует ли считать это мнение как похвалу или как оскорбление, но он не удостоил меня ответом. Он ушел, оставив меня, но потом мне объяснили, что он направился удостовериться в недавно происшедшем чуде, о котором судачил весь город. Находившийся там же священник рассказал мне, что у императрицы, вдовы Карла Альбрехта VII, хотя и умершей несколько дней назад, ноги по-прежнему оставались теплыми и что я могу пойти и сам в этом убедиться, если захочу, поскольку ее тело выставлено на всеобщее обозрение. Такое чудо заинтересовало меня, потому что мои ноги как раз все время мерзли, мне захотелось взглянуть на это, и, опустившись на колени, чтобы оросить святой водой августейшую усопшую, я и впрямь почувствовал, что у нее теплые ноги; однако в действительности это происходило из-за того, что тело лежало очень близко от раскаленной печки. Там я встретил знакомого мне танцовщика, который отпустил мне комплименты и пригласил отобедать. Жена его, красивая и разнообразно одаренная венецианка, которую я знавал еще ребенком, устроила мне самый сердечный прием, и, видя, что я пребываю в затруднении из-за своего спутника, которого не желаю бросить, она предложила мне рекомендательное письмо в Аугсбург к своему другу, канонику Баси и главе капитула Святого Маврикия. Я взял письмо, которое она не мешкая написала, и на рассвете отправил своего спутника в хорошей карете, пообещав заняться его судьбой, в случае если письмо не будет иметь надлежащей рекомендательной силы. Четыре дня спустя я узнал из собственноручно написанного им письма, что его приняли, дали жилье, одели в рясу аббата и представили городскому начальству и самому епископу. Помимо этого, порядочный и благородный настоятель пообещал заботиться о нем до тех пор, пока Бальби не получит из Рима освобождение от своих обетов и полное прощение со стороны Республики. Он заканчивал письмо просьбой прислать ему несколько цехинов на скромные развлечения, ибо, как он выразился, он слишком благороден, чтобы просить у настоятеля, а тому как раз не хватает благородства их ему ссудить. Я ему не ответил.

Оставшись в покое и одиночестве, я решил восстановить свое здоровье; перенесенные тяготы и усталость вызывали у меня нервные спазмы, что могло иметь серьезные последствия. Меньше чем за три недели размеренного образа жизни отменное здоровье вернулось ко мне. В это же время из Дрездена в Мюнхен приехала синьора Ривьер с двумя дочерьми и сыном: она направлялась на свадьбу старшего своего отпрыска в Париж. Я знал этого замечательного юношу, он и сегодня живет в Париже со своей многочисленной семьей, занимаясь делами курфюста Саксонского дома. Его мать, добрейшая женщина, знакомая со всеми моими родственниками, была счастлива, что может отвезти меня в единственный город во вселенной, созданный для тех, кто хочет воззвать к великодушию фортуны. Этот поворот судьбы стал предвестником многочисленных милостей, ниспосланных мне богиней на авантюрном поприще, которое мне предстояло избрать: они были чрезмерны, но я не употребил их на благо; зато я доказал своим поведением, что фортуна любит потворствовать тем, кто злоупотребляет ее благодеяниями. Пятнадцати месяцев пребывания в Пьомби мне хватило, чтобы познать все болезни моего разума, но я пробыл там недостаточно долго, чтобы выработать для себя правила, способствующие их излечению. Синьора Ривьер выехала из Мюнхена восемнадцатого декабря, уверив меня, что остановится на неделю в Страсбурге. В тот же день я получил из Венеции деньги и назавтра отправился в путь в одиночестве. Через семь часов я приехал в Аугсбург, не столько для того, чтобы повидаться с отцом Бальби, сколько для того, чтобы иметь удовольствие познакомиться с тем любезным главой капитула, который, получив рекомендацию от простой танцовщицы, по-царски принял моего злополучного спутника.

Тот был в костюме аббата, плохо напудрен, зато прекрасно устроен и накормлен. Главы капитула в городе не было. Бальби сказал мне, что хотя ни в чем не нуждается, но все равно бедствует, не имея за душой ни единого сольдо, и его удивляет, что настоятель, будучи об этом осведомлен, не дает ему время от времени пары дукатов. Я спросил, почему он не попросит денег у состоятельных венецианцевбратьев, кузенов, дядьев или друзей, но он ответил, что нажил одних лишь врагов. Ему следовало добавить, что они были такими же негодяями, как и он сам. У меня были при себе деньги, но я справился с искушением поделиться с ним: это был неблагодарный, низкий, подлый и ненасытный человек. В конце марта мне в Париж пришло письмо от благородного главы капитула, очень меня огорчившее. Он сообщал мне, что отец Бальби сбежал в неизвестном направлении вместе с одной служанкой, прихватив с собой немного денег, золотые часы и дюжину серебряных столовых приборов. В конце года мне написали из Венеции, что его опять посадили в Пьомби. Впоследствии я узнал, что из Аугсбурга он отправился вместе со служанкой искать убежище в Куор, столицу кантона Гризон, где попросил позволения присоединиться к кальвинистской церкви и хотел, чтобы его признали законным мужем сопровождавшей его дамы. Но когда там узнали, что он ничего не умеет делать и не способен зарабатывать себе на жизнь, ему отказали. Денег у него больше не осталось, служанка, которую он совратил, бросила его, предварительно хорошенько поколотив. Тогда отец Бальби, не зная, куда ему податься и как заработать на пропитание, решил отправиться в Бресс, город, входивший в состав Республики; там он представился наместнику, назвал свое имя, рассказал о побеге, уверяя, что раскаивается, и просил, чтобы его взяли под свое покровительство и даровали прощение. Покровительство наместника началось с того, что он распорядился посадить бестолкового кассатора в тюрьму; потом он написал в трибунал, спрашивая, как ему следует поступить, и, получив приказ, отправил беглеца, закованного в кандалы, назад в Венецию, где его снова посадили в Пьомби; но там уже не было графа Асквини, поскольку, сжалившись над его преклонным возрастом, через три месяца после нашего побега его перевели в «Четверку». Пять или шесть лет спустя я узнал, что из Пьомби трибунал сослал моего бывшего спутника в монастырь, находившийся под его попечением и расположенный на возвышенности неподалеку от Фельтре; но Бальби пробыл там всего шесть месяцев: он сбежал оттуда, направился в Рим и бросился в ноги Папе Римскому Клементу XII, который даровал ему право стать священником, живущим среди мирян. Тогда он вернулся на родину, где по-прежнему влачил нищенское существование, поскольку вел безнравственный образ жизни. Когда я приехал в Венецию, он пришел навестить меня, одетый в лохмотья; я сжалился над ним и, поддавшись скорее слабости душевной, нежели нравственному долгу, сделал для него все возможное. Он закончил свои дни в 1785 году.

В Страсбурге я присоединился к милейшему семейству, с которым прибыл в Париж утром в среду пятого января 1757 года. Никогда в жизни не совершал я более приятного путешествия. Рассудительность матери, просвещенный ум сына, совершенная красота, веселый нрав и прочие таланты очаровательной дочеривсе вместе составляло настолько приятное окружение, что о лучшем не приходилось и мечтать. Повидавшись с самыми дорогими мне друзьями, я помчался в Версаль, наняв возле Королевского моста старый тарантас, чтобы обнять синьора де Серс***, благородного неаполитанца, на старинную дружбу с которым я возлагал особые надежды. Я прибыл ко двору в четыре часа и, узнав, что он ушел с посланником, графом де Кант***, решил пообедать перед тем, как отправиться назад в Париж.

Но едва моя карета поравнялась с решеткой дворца, я увидел огромную толпу возбужденных людей, сбегавшихся отовсюду, и услышал крики: «Короля убили! Его величество только что убили!» Кучер, испугавшийся больше моего, хотел ехать дальше, но карету остановили, заставили меня выйти и отвели в караульное помещение, где менее чем за три минуты набралось еще два десятка задержанных, полагаю, столь же невиновных, как и я. Я не знал, что и думать, не веря в колдовство, но считал, что все это мне снится, но тут вошел офицер, очень вежливо попросил у всех извинения и сказал, что мы можем идти, куда нам угодно. «Король ранен,  сказал он,  а вовсе не умер; убийца, который никому не известен, задержан; повсюду ищут господина де ля Мартиньера».

Сев в карету, поглощенный, как и все остальные, размышлениями об этом удивительном происшествии, я отказался предоставить место приличному на вид господину, который попросил меня об этом самым любезным образом. Говорят, что вежливость никогда не повредит, ну и пусть говорят. Бывают ситуации, когда вежливость совершенно неуместна, а осторожность советует забыть об учтивости.

В течение трех часов, которые у меня ушли на обратный путь, по меньшей мере триста курьеров вихрем пронеслись мимо, обгоняя меня. Эти курьеры громогласно возвещали переданные им новости. Первые говорили, что король истекает кровью и рана смертельна; вторыечто доктор ручается за его жизнь; третьичто рана легкая и, наконец, что это всего лишь царапина, нанесенная кончиком ножа. На следующий день никаких других сведений не поступило, как, впрочем, и позже, хотя был проведен серьезный судебный процесс, стоивший королю пяти миллионов, отчет о нем был напечатан и стал всеобщим достоянием, правда, это никак не относится к истории моего побега, которую, кажется, здесь следует и закончить.

Когда у меня возникнет желание описать все, что произошло со мной за восемнадцать лет, в течение которых я объездил всю Европу, и вплоть до того момента, когда государственным инквизиторам заблагорассудилось даровать мне позволение без опаски вернуться на родину, причем весьма почетным для меня образом, я начну тогда описание именно с этого момента, и мои читатели убедятся, что оно выдержано в том же стиле, что и это, ибо нет писателя, который одновременно владел бы двумя разными стилями, как не бывает физиономии, хранящей одновременно два разных выражения. История моя, если я удосужусь ее изложить, будет во многом поучительна с точки зрения морали. Читатель узнает, что человек чаще всего ошибается, ставя себе в заслугу совершенные им добрые дела, и вдвойне ошибается, когда клевещет на судьбу, обвиняя ее во всех обрушившихся на него несчастьях. Моя история ясно покажет, что мы ведем себя подобно глупцам, когда пытаемся искать в других причины всех случившихся с нами бед: прямо или косвенно они скрыты в нас самих; но, пускаясь в рефлексию, следует поостеречься и не льстить собственному самолюбию: оно затемняет божественный свет истины, оно вводит нас в искушение и ослепляет; мы должны превратиться в собственных судей, а не в адвокатов. Как говорит мой учитель: «Male verum examinat omnis corruptus judex». Если я сумею написать свою историю, возможно, она появится лишь после моей смерти, ведь если я решусь рассказать правду, то буду вынужден отнестись к себе критически, а это вряд ли позабавит меня. Если я прощу себе свои собственные прегрешения, это не означает, что и все остальные должны быть ко мне не менее великодушны.

Я признаюсь, Бог мне свидетель, что не смогу рассказать обо всем. Я это знаю, но не хочу следовать принципу: либо все, либо ничего. Я не могу решиться оскорбить самого себя; однако превратить себя в главное действующее лицо романа как раз и будет оскорблением. Я скажу не всю правду только тогда, когда истина станет вынуждать меня вывести на сцену персонажей, которых общество считает безупречными, а значит, пусть они и предстанут таковыми. Я употреблю все свое искусство, чтобы они остались не узнаны,  если они знакомы мне, это не значит, что я должен представить их читателям, к тому же у меня нет на то права. Так что пусть эти люди не дрожат от страха, читая эти строки. Если им достанет храбрости, если философия закалила их так же, как закалила меня, то я призываю их поступить, как действую я: мир должен узнать об их деяниях от них самих, а не от меня.

Либо моя история никогда не будет издана, либо это будет подлинная исповедь. Она заставит покраснеть тех, кто в жизни не краснел, ибо это будет зеркало, куда время от времени они смогут заглядывать; а кое-кто выкинет мою книгу в окошко, но никому ничего не скажет; меня будут читать, ибо истина сокрыта на дне колодца, но когда ей вздумается явить себя, все в удивлении не сводят с нее глаз, поскольку она полностью обнажена; истинаэто женщина, и вдобавок красавица. Я не стану называть свою историю исповедью, ибо с тех пор, как один сумасброд замарал это слово, я не могу себе это позволить: но она будет исповедью, если таковая вообще возможна.

Меня не волнует, принесет ли она уважение тех, кто полагает, будто знает меня, но не испытывает ко мне уважения, поскольку я не стану писать для них; однако я уверен, что она не вызовет презрения ко мне, ибо невозможно, чтобы склонный к размышлениям человек заслужил презрение, не догадываясь об этом; а я знаю, что не смогу жить, если меня сочтут достойным презрения. Если после смерти меня наградят девизом extinctus amabitur idem, я не прошу большего: nul ultra deos lacesso. У меня будут знаменитые товарищи.

Еще два слова читателю, и я заканчиваю. Лоренцо, тупой стражник из Пьомби, рожденный, чтобы своей беспредельной глупостью облегчить мне побег, подобно тому как я был рожден для того, чтобы стать причиной его смерти, умер через несколько месяцев после моего побега в тюрьме трибунала, не знаю, какой смертью, хотя меня это мало волнует. Человек по имени Андреоли, который по собственной воле отпер мне ворота на верхней площадке лестницы Гигантов, солгал, заявив, будто я повалил его наземь, угрожая оружием.

Двенадцатого сентября 1774 года господин де Монти, консул Венецианской республики в Триесте, передал мне письмо от государственных инквизиторов, в котором они приказывали мне в месячный срок предстать перед circonspetto Бусинелло, их секретарем, чтобы тот сообщил мне их волеизъявление. Я не послушался тех, кто мне советовал не доверять им. Я прекрасно знал, что такое коварство невозможно. Величие и значимость трибунала вполне допускают проявление предательства, когда с его помощью мелкие сошки пытаются схватить виновного, но ни разу еще не случалось, чтобы трибунал осквернил святость доверия к нему, используя предательство непосредственно и самолично. Письмо, которое я получил в Триесте, было подлинной охранной грамотой, подписанной высокоуважаемым и весьма достопочтенным Франсуа Гримани, бывшим в ту пору государственным инквизитором, племянником того самого инквизитора, который царствовал во время моего побега, и дядей того самого Гримани, которого я встретил на службе в церкви и который отправил меня обедать с отшельниками.

Вместо того чтобы выжидать месяц, я отправился в Венецию меньше чем через сутки и предстал перед секретарем Бусинелло, братом того самого секретаря, который занимал этот пост восемнадцать лет назад. Как только я назвал ему мое имя, он обнял меня, усадил рядом, сказал, что я свободен и что мое помилованиеэто воздаяние мне за то опровержение написанной Амело де ла Уссе истории венецианского правительства, которое я издал в трех томах в формате ин-октаво четыре года назад. Он сказал, что, совершив побег, я поступил дурно, поскольку, имей я чуть больше терпения, меня отпустили бы на свободу. Я ответил, что был уверен, что обречен на пожизненное заключение. Он возразил, что я не должен был так думать, ибо «мелкая провинность карается легким наказанием». Тут я его прервал и несколько эмоционально попросил сделать милость и сообщить мне, в чем же состояла моя провинность, ибо сам я так и не смог об этом догадаться. Мудрый circospetto вместо ответа лишь пристально на меня посмотрел, приложив указательный палец правой руки к губам, как на статуях египтянина Гарпократа или святого Бруно, основателя картезианского ордена. О большем я и не просил. Я выразил господину секретарю признательность, на самом деле переполнявшую меня, и заверил его, что в дальнейшем трибуналу не придется раскаиваться в той милости, достойным которой они меня признали.

Назад Дальше